Затеялся дождь. Ветки берёзы по-осеннему хлёстко били в стекло, хотя ещё весь август не вышел. Макрина Фелицатовна три дня не спускалась со второго этажа. Еду ей носили в комнаты. Сегодня спустилась впервые с того дня, как в разговоре Грибова с Жёлудем выяснилось, что Протас Иваныч о Макрине и не думал, про слух о сватовстве, неизвестно кем пущенный, и знать не знал, а жениться собрался на своей падчерице. «Невеста» же его – Таисья Голофтеева – по прихоти племянницы теперь ночует и столуется в доме Грибовых.
В комнате Макрины в те три дня оказались расколочены две статуэтки, фруктовая ваза на ножке в виде виноградной лозы и любимая чайная пара корниловского фарфора. Корниловским чашкам уступали чашки кузнецовские, у первых в пику вторым стенки тоньше, фарфор звучнее. Трижды за три дня Макрина Фелицатовна брала ванны, совсем загоняв Манечку. Извела запасы лавровишневых капель. Совладав со скандализирующей ситуацией, Макрина Фелицатовна отяжелела челюстью, какая больше не размыкалась в улыбке, но глаз ни перед кем опускать не стала.
Спасением вновь оказалось сочинительство. Сегодня она, наконец, окончила пьесу. Последняя точка поставлена. Вернее, заканчивается всё восклицательным знаком. «На кусочки!» Отомстила своему обидчику сполна, уготовив смерть от бродячих собак. Пьеса, где герои умирают от старости, – скучная пьеса.
Чувство гордости и довольства собой распирало. Хотелось бежать искать, кому похвастать. Но бегать она давно отучилась – немудрено с её ревматизмом и артрозом. Да и хвастать некому. Домашние, поди, освищут, припомнят недавние «невестные» её настроения. Надеялась показать пьесу «кукольникам» Бушиным, о чём договорилась загодя, на поминном обеде по младшей сестре.
Сестра отошла рано, в цвете лет, огненно-рыжая, не седая. Кипучая, стройная, с фигурой неразвитой в женщину девочки, несмотря на частые роды и кормление грудью. Всю жизнь младшая опережала старшую: и в замужестве, и в любви, и в смерти. Макрине рожать не приходилось, вот нянчить – да, тут она дока. Всех пятерых племянников помогала растить, за что, должно быть, и оставлена зятем в семье. Сестра болела сердцем, и кончины её можно было ожидать, но конец всегда оглушителен. Болезнь съела несчастную. И всё же тут имелось иное, неуловимое, неугаданное обстоятельство, что пролегло между супругами Грибовыми и чего распознать не удалось, лишь догадываться. И о той догадке в новой пьесе отмечено. Кипу печатных листов предстоит прошить суровой нитью и подпрятать. Хозяин дома не знал, что попал в персонажи пьесы и жизнь его пристально рассматривалась и описывалась.
Никто из домашних не знает, как она выставляет их в пьесе. Никто из них не подозревает в ней, грузной тумбе на «слоновьих ногах», ту же изящную пичужку, что пела внутри её сестры. В ней есть сестринское изящество и лёгкость, тяга к стильным безделушкам, понимание красоты. Но все ей отказывают в тех чувствах, словно внешность вдовы отставного полковника или знаки старой девы – вечные пучки, пенсне и черепаховые гребёнки – навсегда закрыли её суть от глаз окружающих. И первой насмешницей тут слывёт грибовская невестка – Евлампия. Ах, сколько Макрина Фелицатовна от неё претерпела!
От напряжения ли, от дождя ли разболелась голова. Дожди напада́ли напористо, по-летнему, не затяжно. Пишмашинка Шоулза и Глиддена остывала в молчании. В доме тихо, слышно лишь ровное гудение воды в котлах истопницкой, точно под приёмной – местом её многодневного обиталища; в своих верхних комнатах она лишь проводит бессонные ночи. Август такой, что раньше на месяц затеялись протапливать.
Нужно искать, чем убить время. Вязание, модные журналы не годятся. Разве что хозяйство зятя занимает её по-прежнему, кто за ним приглядит, как не свояченица. Макрина не одобряла многое в характере Грибова: его уступчивость, немногословность, задумчивость. Зачем отдал каменный дом пришлой невестке? Ужас. Зачем преждевременно передал фабрику сыну? Кошмар. Зачем дозволяет Агнии-младшей дурацкие затеи с домашним телефоном, опутавшим все лестницы, порожки и ступени – не перешагнуть, не задев, или другую безделицу – пневмопочту? Но при добродушии Максима Андреича знает свояченица за ним твёрдый стержень, принципиальность добродетели, коей он верен вне зависимости от переменчивой моды людского мнения или указам властной бюрократии. Чиновников и бюрократов зять, как человек из сословия дельцов-предпринимателей, особенно не чтит. Максим строг к себе и к окружающим. Но на него все смотрят обожающими глазами. Так и сестра, Агния, смотрела. А ей, Макрине, невозможно было жить рядом с их счастьем.
Недавно, ещё до ложного сватовства, вышел спор с зятем про «ищущих» и «тёплых». Он ни тем, ни другим не доверяет. Считает первых чуть лучше вторых, поскольку «ищущие» не утвердились в своём отношении к Богу, а «тёплые» и думать о том перестали. Всех ежедневно ужасает новостной бюллетень. И всякая корреспонденция с фронта, внеочередной сбор Думы, всякое воззвание, всякое выступление лидеров союзников и тому подобное в угнетённой атмосфере воюющей державы порождает в обществе ярые споры с новой, возрастающей от события к событию силой. На днях Макрине Фелицатовне телефонировала провизорша и передала точные слухи из надёжных источников про замаячившую вслед за чередой отступлений на Восточном фронте революцию. К затянувшейся, высасывающей кровь войне добавить революцию, бунт?! Так и есть, общество вовсю обсуждает приближение «постыдного мира», необходимость или невозможность переговоров, угрозы распада страны, катастрофу цивилизации, апокалипсис. К этому и вёл Максим, говоря Макрине о провизоршах – экспертах в политике, о том, что вой, поднятый газетами и их читателями, нездоровая возбудимость, аффектация, доводящая до попыток суицида, идут от внутреннего состояния «ищущих» и «тёплых». Нашедшим и поверившим, приблизившимся и признающим Божье Присутствие легче встречать вызовы каждого дня.
Дождь весь вышел, но головная боль не унялась. По-летнему быстро высохли садовые скамьи и качели – вот бы так и мигрени проходили. Возле берёзы влага ушла в песок, у дуба и груши трава сырая. Через конопатое окно видно, как в сад выбралась горничная в белом переднике чистить вишни – кошмар и ужас, хоть и помогает стряпухе. Вишни нынче пропасть. Мальчишка-лакей подсобил перетащить тазы с ягодами. На качели прошла племянница с книжкой. Туда вынесли чайный столик. Неподалёку у дровяного сарая возится истопник, мастерит что-то. Захотелось на воздух. Макрина Фелицатовна оставила пишмашинку остывать дальше и выбралась на крылечко привратницкой. Двенадцать ступеней дались нелегко, но в саду пошла легче, приподнимая подолы двух юбок с оборками выше мокрой травы. Лакею сделала замечание: чего хозяйские сапоги уселся гуталинить, где чистят вишню. Девушке попеняла на белый фартук, чего бы тёмный не надеть, пятна вишнёвого сока не выводятся. Ведь правильные вещи им говорит, чего все отмахиваются?
Подозвала истопника.
– Что делаешь?
– Мух пасу, – развязно отвечал Влас.
Приказала перестать визжать пилою – визг мигрень кормит. Истопник в распахнутой на груди рубахе выслушал, улыбнулся во всю ширь, как гармонь раскинул, да вновь принялся пилить. Ещё раз подозвала. Подошёл. Паясничал, глядя на горничную. Крутил в руках пилу, показно ведя большим пальцем по заточенным зубьям.
Став объектом всеобщего внимания и не по той причине, какую могла бы предполагать, а просто по ситуации неповиновения работника, Макрина Фелицатовна почувствовала прилив крови к лицу. Мигрень не отпускала. Нужно немедля справиться с дерзостью. Она принялась отчитывать Власа громким голосом, и тут с качелей её окликнула племянница. Отвернулась от дурака-истопника и, сделав всего несколько шагов к качелям, почувствовала острые уколы в голые икры. Ожог? Огонь? Электричество?
Макрина Фелицатовна подскочила, закружилась, завизжала по-девчоночьи, машинально высоко задирая юбки, обнажая бугры на «слоновьих ногах» и пытаясь разобрать, что же там, в икрах. Она кружилась на месте под дикое мяуканье кота и хохот истопника. Вид размахивающей руками женщины с запутавшимся в юбках орущим котом вызывал смех. Быстрее других опомнились Огонёк и Манечка. Они подхватили Макрину Фелицатовну под руки и повели её, задыхающуюся, к крыльцу. Через плечо Огонёк зло бросила держащемуся за живот Власу:
– Пошёл прочь!
Двенадцать ступенек вверх с трудом преодолели. Глебка кинулся ловить на лужайке кота, подпоенного Власом. Но кот лихо взобрался на берёзу и дико орал с верхушки.
Четверть часа спустя, уложив тётку в её спальне, накапав той валерианы и дав уснуть, Огонёк поспешила к отцу в кабинет пожаловаться на вконец распоясавшегося Власа и поделиться важной своей новостью. Но, не доходя кабинета, на пороге залы и передней услыхала негромкое пение. Замедлилась. Слаженно пели мужчины. Трое, нет, четверо. Голос отца и брата узнала сразу, потом определила доктора – у Спасова низкие тона, бас. А кто же четвёртый? Незнакомый. Пели на мотив «Чайки» романс «Вот вспыхнуло утро», в 1915-м исполненный Марией Эмской, а в нынешнем разрешённый цензурой.
Вот прапорщик юный со взводом пехоты
старается знамя полка отстоять…
Тот четвёртый голос вёл крепче, увереннее других:
Когда пред невестой вся правда открылась,
она в лазарет поступила сестрой.
И часто на братской могиле молилась.
Вечная память! И вечный покой!
Голоса выводили низко, с повтором: «И вечная память! И вечный покой!» Сердце ёкнуло, мужское густое пение, не на людях, так, между собою оказавшись трогательным и чувственным, взволновало неожиданно, по-новому. Затвердевшие соски вдруг кольнуло, будто электрическим током. В промежности горячий комок отяжелел и жёг, ноги тянет. Плюхнулась на гардеробную скамью – да что же это.
За витражом кабинетной двери мелькнули тени, одна, другая. Пение оборвалось. Мужчины продолжили разговор. Надо уйти прежде, чем её застанут тут подслушивающей. На глаза вдруг попался предмет под резиновым макинтошем напротив. Узнаваемый издалека, синей кожи, обтрёпанный по углам… Вот чей голос, чуть хрипловатый, твёрдый и настойчивый, выводивший остальных на верный мотив, не дававший соврать мелодию, заставил её волноваться. Догадка о четвёртом не порадовала: бывают и у скучливых людей приятные голоса? От узнавания волнение улетучилось: ни колик, ни комка, ни жжения – никакой тайны не осталось. Повернулась и неторопко пошла наверх, унося удивление о себе.
Придётся рассказ про выходку Власа и новость о курсах сестёр милосердия отложить до более удачного момента. «…вся правда открылась, она в лазарет поступила сестрой».
С Илюшей всё больше у нас расхождений. От семьи отьединился окончательно. Евлампии влияние. Расходятся два наших двора. У нас играют в «Бояре, а мы к вам пришли», луговые хороводы водят, весну гукают, лето цедят, летом каждый день короток. А у них всё больше увлекаются жё-де-пóм и макао, спиритизмом, столоверчением. Или вот фехтуют в колетах на голое тело. И даже дамы.
Когда в наш хоровод встают «барабанщики», «кукольники», «законники» да мы с дворней Малого дома, то не хватает нам места в саду. И бывает, вытекает наш хоровод из калитки на берег Яузы. А там и соседи с нами в ряд. Сила рук, тепло ладоней. Но никогда в наших хороводах нет Ильи и Евлампии.
«Голову» Огонёк тоже не одобряет, говорит, стара вышла «фараонша». Но не понимают девочки, что сейчас они «голову» догоняют, а потом перегонят её и «голова» моложе их станет. И времени тому – миг, как и лету.
Замечаю за собой, стал бегать от Жёлудя. Он как ни в чём не бывало ищет моего общества, и это после такого позора. Он гнусен и не сознаёт своей гнусности. На голубом глазу бахвалится: «Топерь не как раньше, топерь женятся на год. С выгодой. А через год разводятся. Да норовят к празднованию Нового года высвободиться». «Высвободиться»?! Мне тяжело делается слышать такое про венчаный брак. Прошу своих говорить для него: нету дома.
На днях пожаловали с визитом Илюша и Ртищев, за ними Спасов подъехал на казённой бричке. Илюша нынче – редкий гость в доме. Сперва новинку – пневмопочту – обсудили, доктор высмеял, называя баловством. Потом заспорили о французской трёхдюймовой гранате и нашей шрапнели, что даёт сбой в трёх случаях из пяти. После вспомнили, как француз выступил против немца: под Осовцом в 1915-м французская 152-миллиметровая пушка Канэ сбила «Большую Берту», «толстушку Берту» – 420-миллиметровую немецкую мортиру. И выиграли в том бою русские. А ныне не справляемся, нет, не справляемся. Указом Николая рекрутируют на прифронтовые работы инородцев, отлучённых прежде от воинской повинности в Империи. Худой знак. Неужто так плохо дело на фронтах? Откатываемся, оставляем земли. Погрустнели мы со Спасовым. Погрузились в мрачное, что никому не хотелось произносить. А Олег Львович возьми да затяни потихонечку:
Вот вспыхнуло утро, и выстрел раздался,
и грохот безумный пошёл канонад.
Над нашим отрядом снаряд разорвался.
И начался, ужас, и стоны, и ад…
Спасов душевно поддержал, умеет он. А там и мы с Илюшей вклинились.
С чего вдруг запели? И в кабинете ведь, не в ресторации за стопкой, не на природе. Да хоть и странно, а хорошо. Сладко сердцу от песен, и через песню чувствую, будто разброда нету с сыном. Доктор кого хочешь поднимет, хоть расслабленного. На Ртищева по-другому посмотрел. Но мне-то, мне-то куда уж петь?.. А всё виноваты разговоры о фронте. Горечь…
Я не военного сословия. Бросаться в атаку со штыком наперевес не моё. Но бездействие разъедает нутро. Хотя что я могу, кроме как дать народу работу, поддерживать дело на плаву. Силу людскую нужно направлять в русло благородной траты энергии. Идёт ли на добро наше сукно? Спасов моих сомнений не разделяет, но мысль отказа от фабрики приветствует – мол, моему здоровью на пользу. Идти в войска я не готов. Оставить фабрику всё более готов. Тысяча душ на моей ответственности. Отведём в сторону стариков и женщин, тогда из оставшегося числа работящих мужиков, способных справляться со станками, остаются несколько сотен. Но и моих фабричных мужичков уже под сотню мобилизовали. На производстве всё больше баб и подростков. И эти бабы-ткачихи и подростки-текстильщики – хребтина нынешнего фабричного просперити. И кто им отец? Я на переломе, на сомнении: благое ли дело делаю.
Каждой катастрофой, каждой незадавшейся бойней Вседержитель одёргивает человечество. Окститесь, зазнайки!