Канарейки сновали по клеткам и заливали весь второй этаж трелями радости новому дню. В подвесной люстре ангел со стрелою в руках мчался по кругу в резной колеснице. Огонёк нежилась в кровати, таращилась в медную люстру с парадными колесницами в честь победы в войне 1812 года. Тогда победили, нынче вряд ли. Пойти ли на улицу Бужанинова, записаться на курсы милосердных сестёр? И папеньке не сказаться. Или сказать? Папка поймёт и примет. Войне два года. Прежде по возрасту не взяли бы, теперь в самый раз – вот-вот восемнадцать.
До ночи расписывала тарелки. Улеглась за полночь. Снилась новая беличья шубка, беличья кацавейка и белый капор. Хорошо не фата и не подвенечное платье – это пошло. Такому браку, как сердце хочет, – не бывать. Вот про те мечтания и папке нельзя говорить, не примет. Папка снова чересчур грустен, молчалив. Слушать молчание человека в горе – тяжелее нету. Не найти слов утешения разъеденному сердцу.
Вспомнился визит к Тасе Голофтеевой после велосипедного клуба. Сперва сидели у Козочки в комнате, но подглядывания в щёлку старой экономки и приход домой Жёлудя, похожего, по мнению Агнии, на крота в брачном периоде, вынудили выйти на воздух. Таская за собою велосипед, гуляли на Гороховом поле, пока Тася не устала. Тогда присели на скамейку в парке, крутили венки из кленовых листьев и разговаривали. В кленовых коронах снялись в фотоателье Немецкой слободы. Фотограф густо окадил магнием. Не забыть послать Глеба за карточками на третий день. У Таси те же погасшие стрекозиные глаза, скрюченная фигурка… Даже прогулка парком и разговоры о Лампе не развлекли её.
– Лампочка носит велодог в дамской сумке. И выстрелить сможет.
– Я боюсь вашей Евлампии Палны.
– А что же бояться, Тасечка? Она нафанаберенная, но с душой. Иначе бы наш Илюша не взял её за себя.
– Так он в её жучью красоту влюбился. А кажется со стороны, что жук она ядовитый и питается ядом дурного характера.
– Просто она женщина особой породы, способная на поступок. Не станет жить, как аркадские пастушки. Лучшая наездница, отлично поёт, метко стреляет, первоклассно играет в теннис. Первой из моих знакомых записалась в Комитет по устройству благотворительных базаров и изготовлению подарков солдатам.
– Кажется, первой и вышла оттуда? Платья от самой Ламановой. И к тому же, – Тася смутилась, но продолжила, – она фру-фру носит.
– И откуда тебе известно о её белье?
– Так оно же нарочно шелестит. Мамзель вся с головою…
– Тасечка, не ревнуй к её красе. Лампа – природное совершенство, ну, как перламутровая ракушка или кристалл горного хрусталя. Она сводит с ума поэтов, музыкантов. А тот художник, что приезжал из Петербурга писать её портрет…
– Сомов?
– Да, едва не перебрался к нам в Москву из-за Лампы, чуть с семьёй не расстался. И я в поклонницах… очень даже того Сомова понимаю.
– Зато скульпторша её распознала. Отчим третьего дня злорадничал, какою дурнушкой выходит Евлампия Пална в гипсе. И до скандала, говорит, дойдёт.
– А Жёлудю только бы чужую язву отыскать, ему так свою изживать проще. Голубкина в нашей Лампочке радости не нашла. Пробовала и в гипсе, и в мраморе, а всё одно выходит – «безрадостная фараонша».
– Огонёчек мой, прости за обсуждения, но ведь у той скульпторши – чистая правда. Гипс и мрамор показали, какая Евлампия на самом деле и есть – холодная.
– Это она-то холодная?! Ты бы видела её на рауте в честь британской морской делегации. Или в новогоднюю ночь в «Праге». Рядом с их столиком Стахеевы, дальше родня её сидела – Рябиновы, а за ними Морозовы.
– И ты разве была?
– Нет, Илюша мне рассказывал. Сам Шаляпин присутствовал, но он в отдельном кабинете с девицами, не в общем зале.
– Шаляпин?! Ах, как бы хотелось…
– На таком параде драгоценных каменьев затеряться очень даже запросто. Так Евлампия наша, Илюша говорил, светилась, будто единственная звёздочка во всём ресторане. И танца не пропустила. Она нарасхват.
– Злая бибабо.
– Вот уж… Лампа, конечно, может три четверти часа проговорить о локоне, который нынче удачно лёг в волну. Но и она же способна на поступки, другим не свойственные.
– К примеру?
– К примеру, может кавалькаду из дюжины всадников остановить, и все терпеливо ждать станут, если ей жаль голоногого дитяти на обочине. Сойдёт к карапузу, конфету сунет и велит секретарю назавтра сюда явиться, узнать о состоянии семьи ребёнка. Потом вскочит в седло, хлыстиком стегнёт лошадь и таким взглядом одарит: вы чего это тут все столпились, скачите, семеро одного не ждут.
– Семеро одного? Да попробуй кто тронуться без её команды… отлучит.
– Ты, Тася, просто не в духе. Признайся, это всё угроза замужества, да? Ты узнала, кто жених? Ну, ну, что такое?.. Вот и вовсе замкнулась и голову повесила…
Вчера Агния защищала невестку от подруги. Но сегодня себе самой могла признаться: при равенстве красоты и ума Лампа – всё же подмороженная рябина. Нет в ней простоты и их грибовского огня, какой в отце и сыне тлеет до поры, а в матери и дочерях бушевал во всю силу, не обжигая, грел, поддерживал жар обаяния.
Ангел наверху всё мчался в медных колесницах по кругу. Берёзовая серёжка в складках занавески трепыхалась на сквозняке, как живая бабочка, попавшая в паутину. Сухие сучья за окном дружно и шершаво трещали на ветру, будто дождь сорвался в сад. Огонёк отдёрнула занавесь – солнечно, сухо, ветрено. От реки в приоткрытое окно несло студёным. С высоты второго этажа за улицей и лугом виднелись белые, гладкие, как бабьи платки в церкви, паруса карбасов на рябой Яузе. У Огонька на душе тревога неизвестного характера, недолгая, но осушающая сердце. Чёрные глаза во сне, смеющиеся и настырные. Беличья кацавейка… Хорошо не фата и не подвенечное платье.
В доме третий день обсуждают новый проект Вещего Портфеля: пневмопочту. Огонёк поддержала идею и уговорила отца ставить новинку между кабинетами, как в американских банках. Отец пошёл на уступки дочке, вечной закопёрщице. Пневмопочта позволит быстро обмениваться документами и записочками меж двух этажей: «Mon papa, а не желаете ли совершить прогулку в Верхние сады?»
Дочка и прежде частенько помогала отцу в делопроизводстве на фабрике. Грибов имел тут двойной расчёт: дать в руки дочери дело более серьёзное, чем её глиняное, гончарное, и подхлестнуть Илюшку, отлынивающего от рутинной работы в фабричной конторе. Потому «добро» на устройство пневмопочты получено ко всеобщему изумлению запросто. Грибов дозволил в своё отсутствие бывать в кабинете Олегу Львовичу, налаживавшему систему, к Агнии же наверх – подниматься в сопровождении Манечки.
Едва нагляделась в окно и оделась, за спиною топот порывчатых сапожек. В спальню через вишнёвого цвета портьеры проникла вострым носиком и шустрым взглядом заполошная Манечка. Улыбается, но глаза-вишенки тревожные.
– Серденько моё, встали? Кофию?.. А у нас тут…
Из сбивчивого рассказа горничной выяснилось: Влас сызнова ослушался и вышел на воду с сетью, да ещё утащив за собою Манечкиного брата. А запрет-то строгий, двойной: от губернатора и от хозяина дома.
Влас стоял на носу шлюпки, широко расставив ноги. Из воды тащил напитанную влагой раскидку. Глебка сидел на корме, бросив вёсла и следя за натянувшейся цепью якоря, крутившей судёнышко вокруг своей оси. Раскидка с уловом и тиной едва поддавалась, утаскивала человека за собой в толщу воды. Но умелыми, спорыми движениями Влас справлялся с отяжелевшей сетью, надувая жилы, артачась просить посторонней помощи. Босые ноги заливало водой. Голый торс с напрягшимися в упорстве момента сухожилиями и гордый профиль выдавали в нём человека воли. Ветер трепал и закидывал назад короткую чёлку, открывая лицо, делая его привлекательнее обычного. Влас с победным выражением выбирал раскидку и, как капитан на юнгу, прикрикивал на сотоварища: якорись, чё крутишьси, разэдак тебя. На ключицах его и плечах кожа внатяжку лоснилась загаром и переливалась от пота, мышцы под смуглой кожею перекатывались, обнаруживая недюжинную силу.
– Чего вы, барышня, истуканом? – Манечка зашла на полшага вперёд и заглянула в глаза Агнии.
Та очнулась, переменилась в лице. Оказалось, она не у моря глядит на капитана корабля за штурвалом, а всего лишь на берегу Яузы, где губернатором запрещена рыбная ловля сетями в черте города.
– Глеб! Немедленно вернитесь!
Голос Огонька дрогнул, осёкся, но на воде тотчас достиг ушей рыбаков, стоявших в шлюпке аккурат напротив грибовского дома, как бы в своих водах. Увидав, что их с Маней заметили, Огонёк круто развернулась и быстрым шагом направилась обратно по тропинке в некошеной луговой траве поймы. Шла и досадовала: чего, спрашивается, поддалась на призыв горничной, чего побежала? Степеннее вышло бы не бежать, а дождаться возврата обоих и потребовать отправиться с повинной к хозяину. А теперь Влас – весь в брызгах, продуваемый студёным августовским ветром, крепко упиравшийся ступнями в качающуюся на волне посудину – смеялся ей прямо в глаза. Он словно бы снова взял над ней верх и знает о том.
День пролетел в обычных хлопотах и бестолковых разговорах. Манечка крутилась рядом, собирая всю чепуху, приставая с ерундой и никак не отвязываясь.
– Эх, как вишни чистила, и передник засинила, и пальцы. Лошадям, говорят, курить нельзя. Чего это Максим Андреич давеча из ледника вылез? И канотье доктора в паутине. И откуда их из-под земли… Отбыли выездом вдвоём прежде…
– Что тебе с того? Глупости несёшь, – срывала на болтушке свою давешнюю досаду Огонёк.
Вечером сели играть в лото: Огонёк, Тася, Ртищев и мрачный Илюша, обиженный на Лампу, уехавшую в маскарад с декоратором Судейкиным, и сердитый после отцовской взбучки. Маскарады идут всю войну, да уже и война на маскарад походит. Если б не смерти, если б не смерти…
Накануне Лампа устроила скандал: обругала скульпторшу Анну Семённу. Скульпторша, не снеся обиды, закусив губу, собрала свои пожитки и материалы, погрузила на случайного извозчика, отказавшись от грибовского экипажа, и оставила Большой двор, не забрав бюст и не получив вознаграждения за работу. Инцидент мог окончиться плохо, и по Москве пошли бы сплетни, мол, Грибов-наследник непорядочен, обязательств не исполняет. Максим Андреич, до которого докатились волны скандала, вызвал сына к себе и резко выговорил. После чего Илья потихоньку от жены разыскал Голубкину, расплатился со скульпторшей, уладив полдела. Оставалась загвоздка, куда девать «голову». Приняли решение до времени спрятать её на Малом дворе подальше от глаз Большого. И, проведя полдня в неприятных хлопотах, Илюша вернулся домой, где выяснилось, что Лампа укатила без него в маскарад, да не одна, а с декоратором.
В лото играли в зале за овальным обеденным столом. Стол триединый – мог раскрываться до трёх разных размеров: будничного, гостевого и приёмного для большого числа приглашённых. Пенелопа грузно плюхнулась на пороге сбоку от камина, заняв позицию, удобную для слежки за хозяйским кабинетом, приёмной и залой. Через переднюю доносились голоса Грибова и Жёлудя. Потом двери кабинета прикрыли и разговор на повышенных стих. Да ещё Манечка гремела посудой в буфете и бурчала, то и дело обновляя кожевеннику чай:
– Шестой стакан лупит, истёк весь, как в парной.
За спинами играющих прохаживалась Макрина Фелицатовна, участвовать в игре отказавшаяся по причине слепоты. Она кружила через приёмную в переднюю, оттуда в залу мимо камина, мимо играющих и через вторую дверь у окна снова попадала в приёмную, поправляя на ходу салфетку с вензелями, стеклянный медальон-эгломизе, яблоко в вазе на буфетной столешнице – всячески показывая занятость. Несколько раз пришлось переступить через собаку, в планы которой не входило перемещаться. Но и Макрине Фелицатовне ничего не удалось услыхать за громким разговором игроков: «Двадцать два – гуси-лебеди! Шестьдесят девять – туда-сюда». Макрина Фелицатовна полагала причиной кабинетного тет-а-тет – сватовство. Но зачем же браниться, так и дело расстроить недолго.
Секретарь машинально потрепал за уши тряпичную зайчиху в красном платье и цветастом переднике. Агния почти вырвала из рук, покраснев:
– Маня! Откуда она тут?
Горничная тотчас отвлеклась от буфетного сервиза:
– Так расшилась… Зашить взяла.
– Отнеси на место!
– В вашу постелю? Ну вот, ходи туда-сюда…
И сунула зайчиху в карман накрахмаленного фартука. Огонёк всматривалась в лица напротив, сейчас за дитя примут. Но брат грустный, лицо секретаря бесстрастное, сосредоточенное. Вечно одет с иголочки, до занудности. Огонёк его немного даже презирает. И не за его неразговорчивость, а за должность. Служить секретарём – нет ли в том унижения? Может, он и калоши носит? Такие, глубокие, как у кондукторов. Она даже наклонилась посмотреть, приподняв скатерть. Улыбнулась своей ребячьей мысли. Страстно хотелось узнать подробности скандала Лампы со скульпторшей. Закрывала цифры на карточках кругленькими бочонками и думала, как подступиться – братец не в духе, Вещий Портфель замкнут. И тут брат сам вслух произнёс, что клокотало внутри:
– Рябиновая, орут, рубиновая! Не угодно ли?! На фонтанную тумбу вскакивают и орут: благосветная, благовестная! Как не поддаться ей такой-то патоке? Гнать их всех, гнать…
Посуда в буфете затихла, как и Маня с открытым ртом.
Секретарь перевёл тему, споро и громко выкликая номера и начав разговор о рыбной ловле в московских водоёмах – стало быть, ему известно о сегодняшней выходке Власа. Илюша не вникал, оставался невнимателен и трижды проиграл. Тася напряжена, вслушивается в голоса за стеной, но ей, как и другим, перестало быть что-то слышно. Между глазами Агнии и секретаря на миг установился диалог: «Видите тех скучных?» – «Вижу». – «А всё любовь. Счастье, что я не влюблена». – «И я. Не горю желанием».
Это его безразличие показалось непочтительным. Впрочем, мимолётная досада тотчас исчезла и осталась не замечена насмешливо лучистыми глазами напротив. А она замечталась вдруг о взгляде чёрных монашеских глаз, какого искала и смущалась одновременно. Тут же пропустила одну за другой цифры и сама, как те двое прежде, проиграла. Снова Вещий Портфель забрал банк. Все отказывались с ним играть. В последний раз раздавали карточки.
Но тут через парадный вход и переднюю, шурша репсовыми юбками, шумно внеслась в залу Лампа. Пенелопа словно по приказу освободила дорогу, чуяла псина: нынешний случай особый – наступят и не заметят. В своей внезапной стремительности, с газовым шарфом на голых плечах, с диадемой в высокой причёске, Лампа так хороша, что трое замерли в восхищении: Илюша, Огонёк и Тася. Двоих, секретаря и Макрину Фелицатовну, кажется, не привлекли ни совершенство статуарной фигуры, ни снизка жемчужных бус, несколько раз опутавших точёную шею и спускавшихся до талии, ни увитые в причёску смоляные локоны – словно колючий, крылатый, с торчащими лапками чёрный царь-жук на голове. Секретарь молча поклонился, слегка привстав, и снова вернулся к занимавшим его бочонкам лото.
– Немедленно верните! – Лампа, не взглянув на мужа, требовательно обратилась к Агнии. – Где она?!
Тася вся подобралась, то ли от вида яростной красоты, притом болезненно сознавая своё несовершенство, то ли от вечно живущего в ней испуга и виноватости не ясно в чём. Илюша поднялся из-за стола и, приобняв супругу, предложил присоединиться к играющим.
– Что ты, Лампочка, о чём? – Агния преодолела немое восхищение невесткой и ответила с улыбкой в предвкушении чего-то забавного.
– Она у вас. Где вы её прячете?
Лампа сердито отвела руку мужа и не собиралась садиться. «Жук» под диадемой на хорошенькой головке угрожающе зашевелился.
– Максим Андреич выкупил её у Голубкиной и держит у себя. Мне наверняка известно! Она не даст мне спокойно спать, пока я её не заполучу.
Послышалось: «…пока её не расколочу». Все поняли: речь о бюсте, так не понравившемся модели. Злая «голова фараонши» запрятана в сундучок с опилками среди разного рода чердачного скарба. И не далее как утром Манечка говорила те же слова: «Она не даст мне спать». Светёлка горничной как раз в антресолях близко от чердачной двери.
Негодование быстро сошло, вероятно, истинной причиной визита стал Илюша и надежда на примирение с ним, в чём Евлампия Пална ни за что прилюдно не призналась бы. Огонёк даже разочаровалась: ничего забавного не последовало. Илюша снова сдался без боя, «фараонша» милостиво позволила свите увести себя во дворец.
Едва они ушли, Огонёк вскочила в шёлковых стерлядках[2] на стул, вытянула вперёд руки и, изображая печального поэта, восклицала в потолок:
– Рубиновая, рябиновая! Благосветная, благовестная!
Тася прыснула со смеху, рассмеялись и секретарь, и Манечка – так уж забавен показался театральный жест Агнии. Однако Макрина Фелицатовна упрекнула:
– Вы не гимназистка, Агния Максимовна. Кошмар!
После ухода женатиков игра расстроилась. На повторное предложение присоединиться тётка отвернулась и промокнула глаза платочком. Вскоре, и вовсе нарушив устоявшийся порядок, она поднялась к себе наверх часа на два раньше против обычного. Огонёк недоумевала, не разглядев разгадку в стрекозиных глазах и тёткином демарше. Горничная нарочно громко гремела буфетным сервизом, вечерний чай давно пора подавать, менять бархатную скатерть на холщовую, а им всё играется. Секретарь с Тасей тянули не клеящийся разговор.
– В учителя мне нельзя. Мой грех в бесхарактерности, – печально сообщила Тася, подперев голову рукою. – А ваш?
– Вряд ли это всем интересно, – секретарь уклонился от прямого ответа.
– Не увиливайте, – вяло настаивала Тася, одной своей половиной вся как будто бы не здесь, а другой всё же любопытствуя.
– Мой – в нерасположенности к добру. Я к людям холоден, не люблю их, – ответил Ртищев.
Агния неожиданно для себя выпалила:
– Холодное сердце, а вы калош не носите?
Тася сделала страшные глаза: «Зачем ты?!» Огонёк, дурачась, вскочила, обняла Тасю за плечи и на ухо ей прошептала: «Есть ли в нём героическое, в каждом мужчине должно быть героическое…» И тут же на неловкое недоумение за столом громко сообщила:
– А я на курсы сестёр милосердия поступаю.
И, так и не растопив молчаливого недоумения в глазах напротив, добавила:
– Курсы Общества русских врачей…
Обсудить новость не успели. Через переднюю в зал долетел бас Грибова. Хлопанье дверей. Грозное рычание Пенелопы. Заливающийся в медном гневе колокольчик у вешалок. Громкое возмущение Жёлудя, где его зонт, почему никто не подаёт, да уберёт кто-нибудь пса или нет, где падчерица, немедля домой! Оправдывающийся Глебка. И схватившаяся за виски, разрыдавшаяся Тася.
Агния снова обняла подругу за плечи:
– Ну, слава богу! Прорвало. Я вас, Таисья Осиповна, от себя не отпущу. У нас заночуете. Ну, тише-тише, сама бурбону скажу, сама улажу.
Огонёк вышла в переднюю, надёжно закрыв за спиной двойные витражные двери в залу. Пенелопа лаяла и бросалась. Глеб пытался оттащить собаку за ошейник. Секретарь поил водой Тасю, поддерживая её трясущиеся холодные пальцы своей тёплой ладонью и перебарывая желание поцеловать этого нравного ребёнка в ровненький пробор на макушке.
На ночь читал в постелях «Виноград российский» Семёна Денисова. Книга эта всегда в изголовье на этажерке – твой подарок к моим именинам. Беспримерные подвиги чудотворцев и страдальцев за старую веру. Денисов – сам из князей Мышецких, старинного рода, да захудавшего из-за гонений. За что гонения претерпел? За преданность старой вере, отцовой и дедовой. Не с него ли Достоевский взял своего князя Мышкина, идиота?..
С утра не до чтения. Когда воздух утра молодцеватый, тогда и походка пружинная, и весь подбираешься, на ходу вдыхаешь горьковатые дымики погасших ночных костров на заливных лугах Яузы. Раньше тут на лугах сено стоговали. Но уже до войны бросили, и пышная травой луговая полоса отделяет мостовую от реки. Речная смородина в чёрных бусинах росы. Пенелопа с куста снимает, сластёна. Роздымь тумана. Река дышит. В двух шагах ничего не видать. Все стёжки-дорожки на берегу исхожены, идём на ощупь. Но сегодня и берега нет. Неотрывно смотрю под ноги, как бы в воду не угодить. Идиллические времена, надо ценить, надо цедить по капле, потому как за ними обыкновенно следуют времена обрушения.
Пенелопа неуверенно оглядывается. Подбадриваю. И вдруг, обернувшись, сам столбенею. Позади, между засильем речной осоки и линией улиц, среди роздыми вижу зубцы рыцарского средневекового замка. Довольно высокого, в несколько этажей. Готические башни, лестницы с переходами, ворота чугунные, вход аркой. На башенке флаг. Какой, чей? Крестоносцев? Не разглядеть. Глухой рык Пенелопы. Змею на тропинке отыскала, предупреждает. Оказался ужик и в испуге бежал от нас в камыш. Отвлёкшись, спешно снова оглядываюсь… Ничего нет. Никаких зубчатых стен. Одно каждение туманов. Влажно, неуютно. Пошли прочь от воды, напрямик к тому месту, где должны быть улицы. Вынырнули из сырой гущи на мостовую. Серое утро. Всё на месте: дом, фонарный столб. Справа у поворота разносчик с проволочной корзиной позвякивающих молочных бутылок как признак будничного, как доказательство течения жизни. Слева мальчики из реального училища, подобранные, в прилаженной форме, с ранцами на спинах, торопятся на урок. За ними вихляющейся походкой скачет Алёшка дурковатый, местный наш бродяжка. Вот любопытно, когда спит этот человек? Как ни выйдешь, на рассвете или в полночь, а Алёша всё бродит. Улицы слободки нашей подкармливают всегда радостного паренька, не обижают.
В сомнении снова оглянулся. Реки не видать, крахмальная полоса. Никакой готики: ни башен, ни зубцов, ни лестниц. Однако…
Когда-то и наша младшенькая была невеличкой, как те реалистики с ранцами. Помнишь, мы водили её на празднование Дня Белой ромашки, организованного шефом «Русского общества охранения народного здравия» принцем Ольденбургским. Ну, помнишь же последний мирный праздник? Нынче, в дни войны, День Белой ромашки отменён. А тогда, три года назад, Огонёк, резвая, угловатая цапелька, радовалась выходу в свет, на люди.
На фабрике загодя приготовлены были прилавки с корзинами шёлковых и живых цветков, я дал распоряжение скупить в питомнике лучшие. Мимо фабричных ворот промчалась конка, украшенная белыми ромашками. Барышни из приглашённых вставляли цветки в шляпы, у мужчин цветки красовались на лацканах. Помнишь, сколько наторговали в благотворительной лотерее – диву дались. Скольким работникам мы раздали ромашек и памятку в придачу об опасности бугорчатки. Лишь бы поняли всю опасность сухотной болезни, береглись, держались правил гигиены. От «белой чумы» чистые руки больше целлулоидного цветка помогут. Огонёк стояла с тобой за прилавком и старалась тебя обогнать, раздавая быстрее и листовки, и цветки. Её кружка наполнялась монетами скорее твоей. Я любовался на двух своих Агниц. Из-за ворот доносились клаксоны автопробега моторов. В каждой машине капот украшен белыми гирляндами. А самый больший дочкин восторг вызвал полёт аэроплана на низкой высоте. Даже для взрослых стало неожиданностью, когда пилот с аппарата стал разбрасывать над Москвою цветы. Белые ромашки летели с неба. Спустя одно лето падали с небес не цветки, а бомбы.
Post scriptum. «Голова» готова, но оскандалена.
По купечеству слухи пойдут, неприятностей не оберёшься. Вразумил сына. Но её не вразумить – не битая. Скульпторшу жаль. Вечером велю снести с чердака, показать, или сам наведаюсь «наверх» к «злой фараонше». А то и у себя в кабинете на камин поставлю. Пусть Илюша – редкий гость – изредка видит жену другой стороною, без обёртки.