Когда это случилось, Ртищев находился в поездке по Италии с Ильёй и Евлампией. Они задержались в Риме, договариваясь с одной из галерей о покупке двух картин прерафаэлитов. Оставались технические вопросы вывоза и доставки, а дальше домой, в Россию. И вот – обескураживающие новости октября 1917 года. Переворот. В Петербурге, а за ним и в Москве вооружённые восстания большевиков. Как можно быстрее свернули дела, недооформив всего пакета документов и оставив вопросы препровождения картин на совести и добром слове римского коммивояжёра. В Москву прибыли во второй половине ноября, когда всё было кончено.
У власти стояло правительство пролетариата. Узнавали от родных и знакомых, как тут всё шло в те дни. Говорят, Москва одними училищами и держалась, юнкерами и кадетами: кого выбили, кто сложил оружие. «Товарищей» хоронили открыто, помпезно, в кумачовых гробах, юнкеров – тайком при свете факелов на братском кладбище у храма Всех Святых во Всехсвятском, скрытно отпевая ночами по домам.
Вторая ночь Ртищева на карнизе прошла в мучительных снах. Приходил покойный отец, напоминал про заброшенную гимнастику. Мать упрекала за покосившуюся отцову оградку и торопила: «Едем, Олег, едем». Карниз широк, но короток, не вытянуть ноги. Полускрюченная поза напомнила об уюте походного чемодана-кровати, никогда прежде не считавшегося уютным. Чемодан-кровать, как и окованный вместительный сундук, полагался всякому выпускающемуся юнкеру от казны. Сундук заполнялся по утверждённому списку на выданные триста рублей обмундированием, куда входила шинель солдатского образца – на четырёх крючках вместо пуговиц, как у Государя, парадные и будничные сапоги, каракулевая папаха, суконная фуражка, непромокаемый плащ – тот самый, которым Ртищев по дороге сюда прикрывал мундир, а теперь пихал то под голову, то под бок, – двубортная кожаная куртка, две пары перчаток, китель с шароварами, две гимнастёрки, походное ременное снаряжение, свитер козьей шерсти, по две пары суконных и галунных погон, три пары нижнего белья, дюжина носовых платков и полотенец. На выданные вдобавок сто рублей юнкер-выпускник обязан приобрести револьвер, шашку, компас и цейсовский бинокль. С таким приданым каждый выпускник корпуса выходил в офицеры. Юнкера горячо обсуждали, где достать хорошего сукна диагоналевые шаровары с кантом, как нашивать золотые галуны на погоны, можно ли «Цейса» с объективом Тессара выбрать по каталогу или непременно ощупать и проверить, разглядывая барышень на бульваре рядом с магазином оптических приборов. Помогали друг другу советом и делом, первогодков журили за складочки на галифе – имеют право, они-то ведь сами уже господа старшие.
Далеки дни братства, но снова рядом алексеевцы: Зельев, Изместьев и Чепрасов. Вчерашняя встреча на брусчатке произвела фурор. На них кисло оборачивались. А они то и дело перебивали друг друга: «А помните, помните?» Изместьева распирало от гордости: «Господа, господа, смотрю – лицо знакомое, ну да, ну он – наш отличник. У тебя ведь, Ртищев, по первому разряду все предметы зачтены? Высший балл по всем дисциплинам? И шпоры ты первым из нас получил, да? А помнишь своё прозвище? Денди! Да, Денди, господа, помните, как он обижался? А у самого часы с музыкой, манжеты первейшей свежести, сапоги блестят, а скрип, скрип помните? У нашего Денди скрип особенный: гоголистый».
Ртищев смущённо улыбался, но к чему вспоминать, что ни разу не срезался и не любил прозвищ. Зельев, самый старший из них по возрасту, хлопал себя по бокам от радости: «Ну надо же, надо же… Ртищев, вот свиделись!»
Дружно смеялись, вспомнив похороны «шпака», о которых прежде так много рассказывали господа старшие, а потом довелось и самим новобранцам принять участие в похоронной процессии.
– А вы, Чепрасов, в кавалеристских рейтузах для езды…
– Ртищев в кальсонах и фуражке приказчика.
– Это Зельев в фуражке. А я при мундире, в кивере и в штиблетах на босу ногу.
– А китель на вас длиннее положенного, до колен доставал. Это третий разряд по дисциплине, не глядя!
– А как горели факела, господа… как в средневековых ночах!
– И погребальная колесница торжественно ползла во всполохах…
– Господа, вы прыгали, как индейцы в набедренных повязках!..
– А вы, вы-то сами… без штанов.
– И чучело «шпака» – самого равнодушного в беснующейся процессии.
– Я удивляюсь, как господа дежурные офицеры нас не привлекли. Ведь ор и грохот стояли знатные. Сковородки перекрывали голоса чайников и медных тазов.
– Лично у меня – походный самовар, знатно помятый по бокам. Нечаев по наследству передал, из господ старших.
– Дежурные офицеры знали час своего выхода. «Шпак» погребён, юнкера – в спальни, и тут их выход. Всё чинно и благородно.
Ртищев убедил друзей к вечеру перебраться от карцера в расположении второй роты в уголок каптенармуса, там тише и свободнее, поскольку основная плотность толпы ближе к столам учёта, линии охраны и «воротам свободы». В противоположной от въезда стороне чуть меньше сутолоки, чуть больше воздуху и тишины. Гул и гудение не прекращались сутками, едва снизив тональность ночью и усилив её днём до надрывного крика. Десяток тысяч одновременно говорящих или орущих глоток – мощная сила. На ступенях крыльца службы каптенармуса сложилась твёрдая компания: генерал, прапорщик-первогодок и четверо «алексепупов».
Бывший отделенный Зельев радость встречи и смущение прятал за упрёками друзьям: «Взгляните, Олег Львович, наш Чепрасов только что в газыри патронов не навтыкал. И вы, подпоручик, тоже мне, вырядились в парадный мундир…» При том и сам Зельев в синей черкеске. Среди них, крылечников, в гражданском виде один Изместьев.
В затянувшемся глубоко за полночь разговоре при лунном свечении Ртищев ловил на себе короткий ласковый взгляд отделенного. Прощаясь на ночь, и молчаливый Чепрасов высказал нежность от встречи, как мог. Он сдавил Ртищева своими лапищами и попытался поднять: здоров, здоров по-прежнему.
В разговорах выяснилось: Зельев в чине штабс-капитана уволен из действующей армии по ранению. После излечения устроился в столице на чугунолитейный завод Сан-Галли, а потом ушёл к их конкурентам в «Товарищество Добровых и Набгольц», вернувшись в Москву. Должность хорошая, инженерная, жаль, слишком мирная, штатская. Молил судьбу ещё повоевать. И вот вымолил Переворот, большевистское восстание и социал-демократов у власти. Немногословный Чепрасов обожающими глазами спаниеля глядел на отделенного с Ртищевым и крутил в руках пустой портсигар – сигареты давно кончились, и подобное мучительное обстоятельство выводило из себя даже такого уравновешенного человека.
Ртищев узнавал новости военного мира, не имея понятия о них в своей прежней «секретарской» жизни:
– Атаман-печаль застрелился, как я слышал?
– Генерал Каледин? Ещё нынешним февралём. Не выдержала офицерская честь кромешного позора.
– Корнилов, Верховный, погиб весною.
– Да, одна граната. Одна! Именно в его комнату, и необъяснимо убила его одного.
– Про Нечаева Павла что известно?
– О, Нечаев – штабс-капитан девяносто третьего Иркутского полка… Говорят, у Капеля в Сибирском корпусе, да жив ли?
Ртищев на первом году сдружился с Нечаевым из господ старших, тот опекал его целый год до своего выпуска.
– А что Андрей Иванович – наш домовой? «Поджигатель», помните?
– Убит при штурме училища, никак не хотел уходить.
– А полковник Сыртланов?
– Преподаватель тактики? Убит в 1915-м.
– А наш училищный адъютант, штабс-капитан Корженевский?
– Пал смертью храбрых. В 1916 году на Македонском фронте. А помощники начальника жмутся сейчас по тыловым городам юга.
– Подполковник Толмачев?
– Потерял руку в 1914-м.
– А полуротный Глухов?
– Погиб.
С каждым вопросом становилось страшнее задавать следующий.
– А Мон Шер? А Зуб? А Пушка? А…
Зельев раздосадованно отвернулся. Казалось, перечислять беды нет сил.
Ртищев снова с расспросами:
– А начальник училища? Генерал Хамин как?
Отделенный во второй раз отвернулся. И надолго.
– Неужто убит?!
Отделенный прищурился и зло отчеканил, тыкая Ртищева в то, в чём тот вовсе не виноват.
– Хамин – в РККА, в Петербургском Всевобуче заправляет.
– Не может быть… У этих?
– У тех самых.
Зельев с Ртищевым близко смотрели друг на друга, и из одного взгляда в другой перетекало понимание страшного, осознание приближения перелома с хрустом. Грядут события, которые перемнут людей, изменят мир их, потому тут и держат в заточении: готовят показательную перековку. Большинство окажется не готовым к ломке, уступят, поверив в светлое будущее, как коллективно поглупевшие.
Тут Чепрасов очнулся от мрачного погружения и заговорил:
– Начинали с чистой радости и вот дошли до безнадёжной печали. Эх, не видали вы, господа, как Хамин каждому отъезжающему в Действующую армию собственноручно вешал на шею именную серебряную иконку Казанской Божией Матери. По-отечески, в благословение алексеевцев. И вот военспецом во Всевобуче. Запросто наплевав на присягу.
Изместьев протянул со слезою в голосе:
– Что с нами сделают, а? А, господа? Я вот пипифаксу выменял на табак.
Молчание, слишком разделяющее на троих и одного. Изместьев, чтобы сбить паузу, продолжил:
– Господа, я на «север».
– Туда не войти, вот-вот через порог перельётся… А табак я бы ни за что на бумагу не сменял.
Изместьев в ответ на ходу:
– Голубчик Чепрасов, если довольствие будут раздавать, займите мне.
И тотчас исчез за чужими спинами.
Отделенный рассказывал Ртищеву об Октябрьском перевороте, с победы которого и года нету, а социал-демократы так упрочились.
– Эх, видели бы вы… Представьте, Петроград пылает, в городе объявлено военное положение. А тут на Знаменке в Александровском училище собралось около трёхсот офицеров и юнкеров, студенты сбежались. Перекрыли подходы к Кремлю, насколько смогли. На Тверской «двинцы» с юнкерами схлестнулись. Убитые, раненые – в первом же боестолкновении.
Чепрасов перебивает:
– И какая коварность судьбы, представьте! Временные после февраля перетащили восемьсот арестованных из тюрьмы Двинска в «Бутырку», чтобы через три месяца те выпущенные из-под ареста «двинцы» стали опорой восставших большевиков и смели Временное правительство к чёртовой прабабушке.
Зельев продолжил:
– Наши алексеевцы проволочные заграждения установили на проходах в казармы. На крыше усадили пулемётчиков, по четырём сторонам – пулемёты в окнах первого яруса.
– Вдобавок толщина стен…
– Да, толщина стен и полное обеспечение провизией, водой, боеприпасами, вы понимаете, господа, могли позволить здесь продержаться до подхода основных сил защитников Москвы. Но основные силы так и не подошли.
– Да как же… Проклятие!
– Бои у «Метрополя», у Страстного монастыря. Оказалось потом, дольше всего продержалось наше Алексеевское училище. Чуть раньше сложили оружие кадеты – мальчики, двенадцатилетние дети. Полковник Рар…
Ртищев вскинулся, услышав знакомую по училищу фамилию:
– Владимир Фёдорович?
– Когда от фабрики Натана в Госпитальном переулке перевезли гаубицы, а из Мастяжарта…
– Из Мастерских по ремонту тяжёлой артиллерии? В бывших банях Шустова?
Ему нравилось произносить те слова – он бы и себе не признался, но нравилось, – словно прежнюю, понятную им троим жизнь восстанавливал.
– Да-да, от Шустова перегнали трёхдюймовки и стали проламывать стены снарядами. Пролетарии окопались по периметру казарм, из окопов стреляли. Сами бы они юнкеров не выбили, их встречали заградительным ружейно-пулемётным огнём. Но гаубицы, господа, гаубицы!
– На входе арки пробоина…
– Это вы, Ртищев, ещё по углам не видели, там сильные повреждения. По пулемётным гнёздам целились. Когда пушки загрохотали по обоим училищам, полковник Рар кадетам велел сложить оружие, переодеваться в штатское и просачиваться в город, по домам, к мамкам.
– Спас, значит… А сам?
– И сам ушёл. Он ведь кадетский корпус временно возглавлял. Находился в Москве на излечении после тяжёлого ранения. Говорят, из Лефортово прямиком в Кремль, примкнул к державшим там оборону. Потом слух прошёл, будто он в Риге. Но не берусь утверждать.
– Про Ригу и я слышал. Про полковника Рара, господа.
– А ведь тогда юнкерам удалось взять Кремль и Телеграф. Но большевики сумели поднять солдат. Революционные солдаты запрудили улицы города, возводя баррикады. Шли бои за мосты и вокзалы. По кремлёвской стене лупили трёхдюймового орудия. Товарищи Кремль изрядно отреставрировали.
– Про пушки мать и сёстры пересказали, как страшны удары. С Воробьёвых круч стрелял артиллеристский дивизион. В домах и дачах посуда ходила.
– На пятый день алексеевцы сдали три из пяти зданий казарм. Кадеты почти пять дней продержались, наши юнкера дольше, но итог один – у власти Советы. Трупы девятерых мальчиков свезли в Скобелевский морг. Их оттуда выкупал директор кадетского корпуса.
– Дед?
– Он самый, генерал-лейтенант Римский-Корсаков. Девятерых мальчиков выкупил и похоронил. Пусть хоронили их без почестей, но по православному. По городу ещё рыскали в поисках юнкеров и кадетов, но в морг не сразу заглянули.
– Зельев, отчего вы так близко знаете те восемь дней? Вы тогда здесь… и в морге…
Отделенный взглянул на Ртищева, на вопрошающе смотрящих со ступеней генерала и «прапорщика» и, ничего не ответив, прислонился к чугунной стойке крыши, устало закрыл глаза, мгновенно уснув сидя. Проживание заново тех дней вытянуло из него силы.
Вчерашний разговор, кончившийся внезапным сном отделенного, утром вспомнился в подробностях. Девять гробиков… Ртищев проснулся раньше других из компании «крылечников». Рядом спали, ёрзали, просыпались люди, вымотанные третьими сутками неустройства. Здесь некого стыдиться за свою помятость, несвежесть лица, отросшую щетину – все в одной упряжи, но глаз режет.
Заря вставала мутная, с вязкими облаками. День обещался быть пасмурным. Вспомнились приборы, считывающие прогнозы погоды в Лосином острове и на бедемаровской станции, – как-то там Урванцев без него обходится? Затянувшая квадрат неба над плацем облачность могла бы дать отдохновение от полуденного жара.
Следом проснулся сосед генерала по ступеньке крыльца: с виду прапорщик-первогодок. Разговорились. Он начал воевать в 1914-м, сбежав из дома и прибавив год. Поступил вольноопределяющимся в казачий полк. В 1915-м вышел в командиры полуроты Пехотной дивизии. В начале 1916-го его направили в Лефортовскую пехотную школу на ускоренные полугодовые курсы прапорщиков – и он тут не новичок. Закончил с отличием, вернулся в действующую на Румынский фронт. За участие в тяжёлых боях командованием представлен к офицерскому званию.
– Два дня как получил офицерский чин, и тут грянул Октябрьский переворот. Досада.
Ртищев удивился:
– Так зачем же вы пришли?
– Ну так два дня-то я ходил в офицерах.
Хрипло спросонья окликнул Зельев:
– Вы сами-то, Ртищев, не так же? Недействующий офицер. Не воевали, а явились. Простите, господа, под конец стал свидетелем вашего разговора.
Ртищев не успел объясниться, проснулся Чепрасов и с улыбкой, ожидая от всех догадки, спросил:
– Господа, а вы помните, какой сегодня день? Мне во сне пришло.
– Среда.
– Ничего подобного. То есть да, среда. Но сегодня день нашего производства в офицеры. День выпуска, господа! Вы помните тот август?
Зельев с Ртищевым задумчиво подсчитывали дни.
– Невероятное коварство судьбы – так распорядиться нами: тогда мы – свеженькие подпоручики, алексеевцы-московцы, теперь – пленники стен своего же училища.
– И отметить нечем.
– Сейчас бы шампанского…
– У коменданта спросите. Видел в открытое окно, как он Mumm в походную кружку наливал.
От Изместьева ворох новостей. По слухам, в среду учётные столы снова будут открыты не раньше полудня вместо обещанных восьми утра. За стенами, говорят, днём собирается внушительная толпа родни, требующая освобождения арестованных. К ночи толпа разрежается. Прошёл слух, что разрешены передачи от родственников, первые поступили и осели у коменданта. В списке разрешённого хлеб, яблоки, квас, папиросы. Запрещены водка и почему-то сельдь. Но пока непонятно, как отыскать в толпе того, кому передача причитается. Полностью остановлены выкупы на волю. Ни залог, ни ходатайство не помогут. Этот вопрос на контроле местного ВЧК в штабе Офицерского собрания. Новый слух – ищут генералов и полковников. Их, якобы, выявляют для регистрации вне очереди и препровождения. Препровождения куда, никто сказать не может.
Случившийся здесь Изместьев занял сразу три очереди: за хлебом он – семьдесят второй, за водою – сто седьмой, к учётчику четвёртого стола – двести семнадцатый. Хвост за супом ещё не вырос – не занимал.
– Господа, как удачно складывается, всюду в номерах есть у меня семёрка, легко запомнить! А то вчера перепутал номера в двух хвостах и отстаивал свой номер едва не до кулаков. Я же точно помнил – триста сорок четвёртый! Да вот стол спутал, не третий, а пятый. И люди, скажу я вам, господа, едва не озверели. Не хотели пускать ни в какую. Где же братство, где солидарность? Я бы и вам, господа, занял. Да там на каждого пролезшего такой гвалт поднимается, ох, мамочки мои, барышни. И что с людьми в толпе происходит? От скуки и безделья живут сплетнями, слухами и питаются жалобами коменданту. Безусловно, сделаем скидку на ужасные условия содержания, но всё же нельзя так терять лицо. Скоро и до интриг дойдём, станем людьми торговать.
Изместьев всегда слыл самым неусидчивым из их четвёрки. Да, собственно, и четвёрки-то не существовало – просто соседство в спальне его койки с койкой Ртищева создавало некоторую близость. Но Зельев, Чепрасов и Ртищев держались особняком. Изместьев умел находить хорошее в дурном – жизнерадостность спасала его от погружения в мрачность Чепрасова, философскую тревогу Ртищева, критическую трезвость натуры Зельева. Даже попадание в венерический бокс училищного лазарета и хождение в халате с красными обшлагами, по которым венерического сразу отделишь от всякого другого больного, не расстроило его, а, напротив, развеселило. Лежать в лазарете – как в бест[5] укрыться. Он пропустил тяжёлое физическое испытание – маршбросок в полном снаряжении из зимних квартир в лагери. После излечения выздоровевших привезли в расположение на училищном рыдване с крестами по бортам.
В ближайшем окружении все знали, Изместьев – ещё тот штукмейстер, скандалист, картёжник, бузотёр, не без лёгкого налёта аферизма. Он человек из тех, кого в дверь, а они в окно – то есть не избавишься, и к тому привыкали. Однажды он был изгнан из училища, но потом восстановился. Изместьев всегда умел выкручиваться. По его жалобе провели в училище прокурорскую выездную проверку и нашли исключение неправомочным. Хотя среди юнкеров существовало мнение, что исключили того за дело: ссужал первокурсников деньгами в рост и одного едва не подвёл под выстрел в висок.
Ртищев когда-то ловил себя на отвращении к привычке гарцевать на месте и к румяному детскому лицу Изместьева с жульническими, бегающими глазами. Но то давно прошло и больше не раздражало. Сейчас знакомое лицо лишь роднило с воспоминаниями о двух училищных годах, которые прежде он считал вычеркнутыми из жизни, а спустя время – важными и обязательными к прожитию.
По собственным словам Изместьева выходило, что в Красные казармы тот пришёл с испугу, на всякий случай, как бы хуже не сделать. Не прийти – это прятаться. А прятаться от новой власти тот не собирался и даже держал наготове одобряющую или осуждающую фразу о ней, вытаскиваемую, как царский паспортный лист или удостоверяющую справку от домкома, из нагрудного кармана в зависимости от случая.
Из нынешнего набора новостей всех взволновала новость, касающаяся генералов. Штаб «крылечников» быстро предпринял спасательное действие. Генерала убедили переодеться. Его мундир свернули в скатку и запрятали вместе с фуражкой в солдатский сидор «прапорщика». Ртищев отдал генералу свой непромокаемый плащ, Чепрасов добыл дырявую соломенную шляпу, Изместьев пожертвовал шёлковым шейным платком. Зельев убеждал генерала, что соломенная шляпа – не порочащий его головной убор, а приём временной маскировки перед лицом противника. Бессолнечная погода вполне позволяла продержаться в таком одеянии до вечера.
Но до вечера держаться не пришлось. Генерала увели.
Жгу в камине прошлую жизнь. У огня столько голосов: особенно жалобно плачет и плавится в огне стекло.
Сейчас требуется жить быстро, а хочется всё медленнее и вдумчивее. Не один революционный год я в себе несу, а много лет счастья до него. Благодарен Богу за всех моих. Ещё более благодарен за тех, кто моими не стал. Они прошли мимо. И в том – награда.
Но как же мы сдались, кому подчинились? Отгораживаться надо от спятивших, какие из страны сделали несуразицу. Досада переполняет. Горечь переполняет, как иногда желчь поднимается изнутри и прогоркло становится на языке. А сил противостоять нету. Подвиг невозможно совершать ежедневно. Но жить в состоянии готовности к нему можно. И то не всякому. Лишь особому человеку, который в острый миг угрозы оставит недоеденную яичницу, недопитый чай, решится и поведёт за собой остальных. Где-то гроза – надо примчаться под грозу и втащить ребёнка под укрытие. Где-то в то же самое время рушится под напором воды мост – невозможно броситься туда и подставить плечо под опоры. Невозможно бросаться в стороны, когда с неба ливень, молния сжигает дерево, под которым ты спрятался, а у тебя самого под ногами поток и вода подходит под горло.
Вот Ртищев рассказывал про форшоки – слабые сейсмические удары перед землетрясением и расколом тверди. Столько мы упреждающих форшоков слыхали, да не обращали внимания, не внимали, ничего не меняли!
Страшное в своей простоте открытие: назревание революции никого не трогало, ибо никто не хотел верить в абсурд. Формула заблуждения.
Как так вышло, что новое правительство, подхватившее демократическую революцию из ненадёжных «временных» рук, осуществившее переворот в октябре 1917-го, рушит жизнь тех, кто пошёл за революцией? И народ тому правительству подчиняется в большей своей массе. Как? Что мы не досмотрели прежде? Чем не умаслили? Чего не упредили?
Мне понятнее их предводители и вожди: там кого ни возьми, объяснить можно причину выверта, аномалию. Авантюристы взялись исправлять скверную душу буржуазии, задевая по пути и мещанина, и купца, и крестьянина, и рабочего. Энтузиасты разрушения.
Но почему народ спутал лучшее с худшим? Почему выбрал абсурд? Ради чего согласились на нынешнюю разруху, развал и неурядицу – не пойму. Весь транспорт нынче стои`т: от простого деревянного трамвая до всей железнодорожной сети Викжеля[6]. С хлебом перебои. У крестьян зерно отбирают. Фабрики встали. На заводах перебои с сырьём. Ледяную зиму без топлива и с промёрзшими полами в домах пережили, вторая грядёт. Разгул чрезвычаек и чрезвычалок. Тюрьмы на лозунгах разрушили, а на деле сажают народец поболе, чем в царское время.
Так в чём же их пролетарское счастье? В чём радость?
Говорят, свободу получили. Э-э-э… позвольте. Крепостное право отменено уже больше пятидесяти лет, так что же? Сильно они той свободой воспользовались? Поначалу даже попадались те, кто не хотел от помещика уходить. Да-да, обратно просились. Потому что на свободе надо своим умом жить, надо ответственность иметь за себя и за семью. А мало кому хочется. Спросить с фабриканта – это они спросят, едва им на день жалованье задержи. А как фабрикант выкрутился при дороговизне материалов, станков, при наступлении конкурентов на пятки, при снижении спроса – это уже не их пролетарского ума дело.
Поддерживают узурпаторские законы, против них же направленные. Диву даюсь, сколько всюду глупого народу народилось.
Жгу бумаги, сжигаю прошлую жизнь. Они добровольно от неё отказались. Пусть она им не достаётся.