Он, кажется, так и не схоронил своего «шпака». Никак не мог привыкнуть к караулам и нарядам. В караул назначались по три юнкера часовыми, младший портупей-юнкер – караульным начальником, и вёл четверых разводящий. Чуть зазевался, ответил не по форме, не вовремя поднял оружие на плечо, не печатал шаг, не выдержал промозглого ветра – получай взыскание. Сперва ограничивались выговором ротозеям, потом ужесточали – давали наряды. Если не действовало, ставили под винтовку на час, лишали отпуска домой или сажали в карцер под арест. Ртищев дошёл лишь однажды до «под винтовку на час». Но наказание не исправляло, лишь ожесточало и подстёгивало. А жаловаться нельзя ни дома, ни в казарме – на смех поднимут. Если чувствительность прятать за молчанием, тебя назовут чёрствым, скучным, холодным, но зато никогда не узнают о твоей нежности к миру, запрятанной в солнечном сплетении.
На стрельбище ходили всё на ту же Ходынку. Пройдя немало кварталов Москвою, юнкерам приходилось сохранять ровность дыхания, метко целиться. Ртищев любил, когда выпадало идти в «сигнальщики», флажком из укрытия показывать попадания и промахи. Его дразнило жужжание пуль над головой. Стреляли стоя, с колена и лёжа по неподвижным мишеням, другой раз – лёжа по движущимся мишеням и в конце – по внезапно появляющимся мишеням. Однажды пуля пробила его флажок и чиркнула по кисти, содрав кожу. Он досидел до последнего выстрела, и лишь когда капитан привёл стрелков к круглым призовым мишеням, обнаружилось, что сигнальщик необычно бледен и не может остановить кровь. На следующий день посмотреть на «молчуна» приходили господа старшие даже из других рот.
Запомнилось и хорошее в училищной жизни, к примеру, летние лагери, вылазки после отбоя на дачи в Серебряном Бору, порхающие гимназистки на каникулах, заворожённые военной формой, и отмечания важных календарных дат. Главное училищное торжество – День памяти иконы Казанской Божией Матери. Каждый год широко праздновали Пасху. На Крестном ходу в корпусной церкви сам начальник училища, офицеры с семьями. Дьякон-бас ведёт пасхальную службу. А на плацу после сигнала горниста в тысячу двести одну юнкерскую грудь поётся молитва: «Очи всех на Тя, Господи, уповают» и «Благодарим Тя, Христе Боже наш». А командир первой роты с фельдфебелем по традиции едут в столицу христосоваться с самим Царём и Царицей, где получают в дар училищу по золотому яичку с государственным гербом и драгоценными камнями.
Или вот памятное празднование в расположении, на зимних квартирах, дня Тезоименитства Наследника-Цесаревича – шефа училища. Классы тогда превращались в буфетные и танцевальные. Манеж украшался еловыми ветками, гирляндами из лилий, померанцем в кадках и лимонными деревьями. На выстроенной на плацу сцене ставились спектакли силами самих юнкеров, попеременно играли полковые оркестры. Открывал праздник торжественный молебен и парадный проход. По сторонам каре двора били фонтаны из духов и одеколона, подаренных парфюмерными фабриками бесплатно для распространения своей марки. А в гостях московские институтки с их наставницами. Белые фартуки, лёгкие платья, атласные банты. Вечером после постановки – бал в зале сбора. В манеже угощения, скамейки среди аллей зелени. Гуляние до полуночи. Эту часть праздника Ртищев недолюбливал – ему нравилась подготовка, превращение строевого плаца в зимний сад, сборка-разборка конструкций.
На службе бывало зябко и одиноко, бывало стыдно, когда не мог на кавалерийских занятиях с первого раза взять препятствие. Команда «Перемена направления на барьер. Ма-ааа-рш!» выводила из равновесия, хорошо, не выбивала из седла.
Наведывался в конюшни, прикармливал объезженного жеребца, слушал подсказки конюшего, тёртого мужика из вологодских. Добился своего, и потом мускулистый жеребец исполнял кабриоль на спор, за что, впрочем, попало от воспитателя – кто-то донёс.
Зато запросто получались упражнения на гимнастических снарядах: кольцах, брусьях и прыжки через коня с ручками – тот конь ему подчинялся. К гимнастике приучил отец, одно время состоявший в обществе «Русского сокольства». Да, в училище бывало стыдно, голодно, бывало и холодно, морозили руки и ноги на зимних манёврах. Теперь понимаешь, те два года на одной мальчишеской дикости, дерзости и лихости вынес: всё нипочём, вы – испытываете, я – сопротивляюсь. Тяга к преодолению. Природное упрямство, необходимость доказать, выносливость сулили крепкость и закаляли, давали взлёт и силу духа выдать родителям окончательное: в военных не останусь.
Мысли про холод заставили пробудиться. А ведь только что снился вороной конь с обозначенными на лоснящихся боках внутренностями. Лектор обрисовывал органы белым мелом и разъяснял юнкерам, как нужно учитывать в езде строение лошади. Дрёма ушла, почувствовал, как затекла спина, налилась тяжестью поясница от сидения на карнизе. Холодно, почему здесь так холодно? И окончательно проснулся. Он – на плацу, августовские ночи полны печальной прохлады. Терзает мысль: что же дальше?
Рядом через спящих пробираются, с остановками на горячий спор, громко разговаривающие солдаты-часовые. У одного в руках велосипедный карбидный фонарь, у другого – железнодорожный, под стеклом и с высокой ручкой. Фонари горят, но в слабеющей ночи уже полутьмы не освещают, бледнея в воздухе. Один другому зло:
– Язык себе откуси.
Его напарник, без остановки почёсываясь, словно от крапивных укусов:
– Платоныч, отдай, да и в расчёте.
– Отстань, грю те. Укуси себе за язык.
– Да не виноват я. Глянь, развалились тута, шушваль… ну вывалилось… как не подобрать? Вертай взад.
– Не канючь!
Вспомнились училищные нижние чины – барабанщики, горнисты, повара, конюхи, уборщики, швейцары, натиральщики паркетных полов, вечно пахнущие смолянистой мастикой, – их уважительно-ласковое юнкерам: «ваше благородие», «вашество». И в ответ: «Братец, не в службу, а в дружбу…»
За два года несения службы Ртищеву дважды выпадала честь быть дежурным по училищу и здороваться с тысячей юнкеров – сердце заходилось. Самому тогда всего восемнадцать-девятнадцать – признаваться себе в восторге не желал. Сейчас он старше, но мудрее ли?
Всё-таки есть необъяснимая странность в том гене завоевателя, что встроен почти в каждого человека мужского пола. Ген вояки. Иной раз ратник понимает мозгами, логикой выстраивает ошибочность своего выступления, но он уже втянут в бой, в азарт драки, и рацио его отмирает. Ему по нраву жизнь в полях и окопах, кочевье, грубое мужское сборище, обновление животного инстинкта, замершего в городской мирной жизни. Ему сладок и терпок запах чужой крови. А приведи его в чувство, встряхни его Бог, уложи на больничную койку, тут он в девяноста девяти случаях из ста приходит в себя, слышит запах своей крови, какой ни с чем другим не спутать. Удивляется, чего это нёсся с томагавком по тропе войны. А теперь вот томагавк взять нечем и санитарная нянька кормит его с ложечки, подставив ледяную утку под задницу…
Рядом с Ртищевым досыпали тревожным сном уставшие от трёх лет войны мужчины, полагающие, что теперь дело спасения страны обойдётся без них, ждущие освобождения от морока, отделившиеся от происходящего. К последним относил и себя – к отделившимся. Но чего добиваются собравшие их здесь?
Над брусчаткой плаца, занятого вповалку спящими, вставал рассвет второго казематного дня – вторника. До семи утра нужно оправиться и из одного хвоста встать в другой. В восемь учётчики продолжат волынку. Он надеялся к обеду или, в крайнем случае, к вечернему чаю быть дома на Ноевых дачах.
К семи утра, за час до начала приёма, к учётным столам выстроилась очередь, которая прибавлялась с каждым часом. Ворота работали на вход, объявления в газетах угрожающе повторяли и повторяли указ, предписывающий офицерам явиться на регистрацию в Красные казармы Лефортова.
Регистраторы явились к полудню, разом, как в строй. Они задержались в штабе, находящемся по соседству – в бывшем Офицерском собрании. Велено ждать указаний. Но промаявшись в безделье, новых вводных регистраторы-учётчики не получили и в двенадцать дня отправились в казармы. Сами они жаловались друг другу, что с ними поступают несправедливо, держа на жаре по девять часов светового дня, не давая карточек учёта, чернил, разъяснений, а главное, поставив их – всего-то десяток – против гидры в несколько тысяч голов. Догадывались они и о возможности нарочной дезорганизации: попотчевать офицериков ожиданием.
Люди в толпе логически предполагали, что учёт ускорит их освобождение. Разумеется, они не могли знать: учтённые не отпускались до особого распоряжения и оставались тут же. А особого распоряжения, которого так все ждали – и арестованные и охранники, – всё не поступало. В двенадцать дня возобновилась процедура переписи, в два часа пополудни подвезли хлеб и наконец установили чаны с водой, к которым пристёгнуто по одной жестяной кружке. По непонятным причинам водопровод не работал. Немедленно выстроился хвост и к воде, пересекаясь с хвостами к хлебу, в уборную, к коменданту и к столам учётчиков. В три часа обещали выдать супу, но не выдали и в четыре. Суп, говорят, подвезли, но не обеспечили раздачу мисок и ложек – разливать не во что. К шести закончилась вода в чанах, а в хвосте не сосчитать сколько народу. Ртищев остановился человек за пятнадцать до кружки на цепочке, которая бесполезно висела сбоку пустой ёмкости. Двое солдат бранились с третьим, по имени Сидор, видимо, старшим среди них. Не могли решить, кому идти таскать воду. Ртищев вышел из очереди, собираясь предложить свою силу таскать. Хотелось что-то делать, а не стоять. Он уже не рвался к учётному столу, догадался: не в регистрации дело. И завершится тут непредсказуемо. Чем кончат? Не самым ли страшным…
– Сидор, тебя как по батюшке?
– Прохор Иваныч.
– А Сидор как же?
– То хфамилья – Сидоров, понимать надо.
– Ты бы, Прохор Иваныч, людям дал напиться.
– Не положена пленёным напиваться.
– Воды дай.
– Не положено.
– Как так? Жаждой пытаете?
– Нешто мы звери… Кабы звери, загрызли б…
В толпе чутко прислушивались к разговору двоих.
– Так где же вода?
– Чем черпать? Вёдер нету, понимать надо.
– Так найдите вёдра!
– Ты, ваш благородь, не командувай тута… Встань обратново… А то колючей проловкой ручки белые свяжем.
К ним подскочил молоденький паренёк в холщовой толстовке, по виду, едва прошлым годом из прапорщиков. И взвинченным голосом заорал на Сидора, выворачивая голову вверх и закатывая глаза:
– Не смеешь, свинячья морда!.. Как в дисциплинарных немецких лагерях!.. Мы не пленные вам…
Солдаты гаркнули на орущего: «Рот тряпками забьём». Сидор молча пырнул штыком. Попал в руку пареньку, тот закричал тонко, по-девчоночьи, зажав запястье правой руки ладонью левой, через которую сочилась кровь. Его подхватили за подмышки сзади и уволокли внутрь толпы под неодобрительный гул:
– Да что же это, господа?!
– В лазарет, господа, в лазарет!
– Красный Крест где?
– Только что барышни проходили.
– Куда?
– Туда.
– Это чёрт знает что такое!
– Русские русских…
Сидоров протирал штык тряпицей и повторял: «Нешто мы звери, кабы звери, загрызли б…»
Ртищев обернулся к столам. Пить хотелось нестерпимо. Между всеми здесь ощущалась чуткая вежливость, желание подсобить, попытки отвлечься, развеять тоску наступления «последнего дня». На жаре в такой скученности вот-вот можно было ожидать вшей, запаршивеют люди тут.
Регистраторы, не дождавшись своего начальства из штаба, бежали за любой мелочью к Свечкину. А тот что мог им дать, сам с начала лета неожиданно для себя объявившись в должности коменданта инструкторских курсов и перепрыгнув в неё из шефа бригады грузчиков Курской-Товарной станции, а прежде из вахтёра подшипникового завода? Комендант жил безвылазно в стенах училища, спал в промежутках между скандалами, днём и ночью на нервах. К нему шли разные люди – гражданские и военные за протекцией, за объяснениями, со взяткою и выкупом. В первый день по фальшивому пропуску внутрь прошла графиня Толстая и принесла из штаба ещё пять пропусков на выход пяти человек. Тех пятерых вывели. Какая именно из Толстых, никто не знал, но – Толстая. Пропуска стали давать только за подписью товарища Спасова, его секретаря и двух уполномоченных ЧК. Все в штабе и с ними комендант ждали Чрезкома, наделённого полномочиями Бога или Предревсовета. Но в ожидании мифического Чрезкома многим – и Свечкину – становилось ясно, что дело поставлено из рук вон плохо. Нет хоть сколько-нибудь порядочного питания как караула, так и заарестованных. Солдатам и курсантам инструкторских курсов дали днём супу с воблой. Но суп оказался настолько горьким, что есть невозможно. Ропот поднимался с двух сторон и вот-вот мог привести к катастрофе. Но плюнуть и уйти от наблюдаемой бессмысленности и куролесицы останавливала коменданта партийная дисциплина. Как давний член партии РСДРП(б) он поднимался с низов и дорожил новой должностью.
Свечкин судорожно названивал по аппарату, просил сообщить, когда ждать Чрезкома. Но после тех звонков становился всё недоумённее лицом. Прошедшей ночью нескольких учтённых офицеров уводили в штаб. Ночами в штабе самая работа. В четвёртом часу утра – новый инцидент: в казармы заявился пьяный секретарь Спасова, буянил, приставал к караулу, заставляя поминутно отдавать ему честь. Вцепился в водосток и орал: «Пусть меня расстреляют, я всё равно скажу… всё равно скажу…» И ничего не говорил, но перебудил едва заснувших обидным, хлипким сном задержанных. Солдаты не знали, как поступить: отлупить пьяного или стерпеть – начальство всё ж таки. Отвели к коменданту. Тот едва прилёг подремать, пришлось разбираться и под конвоем выдворять секретаря из казарм обратно к штабным в Офицерское собрание.
Назавтра требовалось определить наряд на уборку отхожих мест. Завтра организовать вывоз больного с неснижаемым жаром – доктор опасается тифа. Завтра выдать Красному Кресту пропуска нового образца. Завтра наладить подвоз воды. Завтра продумать, как мириться с Идой. Попала та под горячую руку. Тут же история с графиней и двумя барышнями-лазутчицами. И как не отказать, если вышла новая директива из штаба: прекратить выкупы. Ида принесла шампанское и слухи: в городе говорят, красные курсанты расстреливают пленённых в тире кадетского училища по соседству с бывшим юнкерским. Москва ропщет. Москва прознала про аресты. Говорят, задержано от семи до пятнадцати тысяч, а может, и больше. Говорят, сотрудниками ВЧК арестована сестра милосердия из неприкосновенного Красного Креста. А москвичи собирают помощь по питанию господ офицеров. До Свечкина и прежде долетали нелепые слухи, что арестованных будут вывозить пачками на Братское кладбище и там закапывать. Ида, конечно, наговорила чуши. Верно её зовут: «чудо-стерва» и «турка захваченная». А девушки её хороши. Эх, придётся расплачиваться воздержанием за отказ выкупить её знакомого офицерика.
Свечкин пил шампанское Mumm и снова звонил по аппарату. У открытого окна кабинета коменданта собиралась группа людей, не иссякающая ни днём, ни ночью. К Свечкину приходили за всем и уходили ни с чем. Приходили с надеждой, уходили в безнадёжности.
В начале седьмого вечера регистраторы дружно снялись с места, закрыв столы, и ретировались под охраной к разочарованию неучтённых. Возмущение вскипело с новой силой. Люди терпели неудобство, неустроенность, но ради ясной цели – переписи. Когда же перепись откладывалась, приходил черёд негодования. Но и на этот раз солдаты сдержали напор, встав в цепь, зло озираясь, грозно рыкая, чтоб отступили за столы. Толпа и столы уже смела, тут снова прозвучали предупредительные выстрелы. Никому неохота так по-дурацки расставаться с жизнью – отступили. И снова общая мысль: что будет?
В девять вечера привезли миски и алюминиевые ложки для раздачи первого, хотя второе блюдо не предполагалось. Суп оказался жидок, жиже некуда. На одного задержанного – тридцать ложек и кусок хлеба. Отсчёт количества ложек в одну миску и пересчёт, коли ошибся считальщик, мучительны для ожидающих. Суп остывал на первых пяти ложках.
У входа в корпусную церковь появилась кривая надпись мелом во всю стену: «Никто не взял Его, потому что ещё не пришёл час Его». И три креста рядом, что означало на юнкерском языке особую важность сообщения.
Ртищев повернул к двери каптенармуса, задача – пробраться к карнизу, как бы не остаться на земле в ночь. Но наткнулся на давишнего молодого человека в холщовой толстовке. Тот, раздобыв где-то жестяную банку и кружку с цепью, переливал из одной в другую жидкость и быстро-быстро сломанной палочкой замешивал тесто. На самом деле ни жидкости, ни муки у него не имелось. Но готовил он своё месиво перевязанной рукой так ловко, так взаправду, что невольно поверишь и ужаснёшься критическому состоянию психики человека. Вокруг «кашеварившего» собиралась молчаливая толпа. А тот месил и подливал, месил и подливал – «Всех накормлю мучной похлёбкой», – приговаривал, поднимая счастливое лицо с невидящими глазами на однокашников. Обе руки его изрядно выпачканы кровью, то ли от того штыкового удара, то ли от орудования острой палкой. Он, казалось, не чувствовал боли, иногда лишь вытирая кровяные ладони о толстовку. Вокруг пошли неуверенные разговоры: «За доктором бы, в лазарет бы…» А парнишка всё повторял: «Всех накормлю, всех…»
Перед глазами Ртищева закачалась стена и, казалось, сейчас рухнет, опрокинется на него вместе с поплывшим стеклом окна. Он отшатнулся от падающей стены, от кружка стоявших над заваривающим мучную похлёбку. Стал пробираться в свой угол на шатких ногах, но тут же был остановлен знакомым голосом.
– Что я вижу, что я слышу, козерог ползет по крыше…
Обернулся, вглядываясь в лицо задержавшего его за рукав.
– Изместьев?
– Ртищев! И вы в мышеловке?
– Второй день.
– А я сегодня с утра.
– Вот болваны мы.
– А что же при параде? Впрочем, даже одного генерала тут видел…
– Я двоих.
– Вы где обретаетесь?
– У каптенармуса.
– О, а мы у карцера. Тут ведь Зельев с Чепрасовым.
– Отделенный?!
– Ах, какой чудный случай! Идёмте же, идёмте, я вас сведу. Вот так случай!..
Изместьев, бывший сосед по спальне в их полуроте, уверенно пошёл впереди, расталкивая слоняющихся неприкаянных. Ртищев цепко держался взглядом за васильковый полуфренч и белый шейный платок своего однокашника. При именах Зельева и Чепрасова растаяло одиночество, а с ним поутихла и тревога, не оставляющая второй день. Друзья по корпусу – вот это новость!
Каждым июнем традиционно сдавали репетиции и готовились к отбытию в лагери. Наступала пора облетания тополиного пуха. С тех самых пор, как ураган уничтожил Анненгофскую рощу, пустырь стали густо засаживать тополями, пух которых ложился на открытом плацу, как скрученный в веретёнца хлопок. Летящий летний снег приближал отъезд в лагери. Метательный снег. Мечтательный. Мчащийся снег. Мечущийся… Одним тополиное пуховое буйство нипочём. Другие от пуха страдают. Юнкер Зельев, командир отделения, каждый июнь попадал в лазарет с распухшим лицом, покрасневшими, слезящимися глазами и непрерывным, пока не пройдёт приступ, чиханием. Друзья-однокашники Чепрасов и Ртищев навещали отделенного, рассказывая в госпитальной палате про новости роты, про наставников Зуба, Пушку, Мон Шера, состоящих с господами юнкерами в необъявленной состязательной войне. Юнкера были скоры на проделки, воспитатели предотвращали, устраняли, оберегали и наказывали. Лазаретное заточение Зельева заканчивалось с выездом за город в лагери, где необъяснимым образом, без лекарств и примочек, проходили приступы и опухание.
Время бесчинствует. Нынешняя политика стала частью будничной жизни, прави`лом на ладье отечества: куда прави`ло повернёт, туда и ладья катит.
Обрушение нашей жизни диктует обдумать то, чего избегал, искать причины в том, чего не замечал, принимать, что отвергал. Определяю состав нынешнего воздуха, но совсем не так, как Ртищев приборами на метеостанции, а иначе – поиском причин, просчётов в общественной атмосфере.
Сват наш Рябинов из общества в общество скакал: сперва в Партии предпринимателей подвизался, после в Партию мирного обновления вступил, а пробыв два года, оказался в правлении Прогрессивной партии. Поиск лучшего союза шёл от необходимости обеспечить неприкосновенность торговых предприятий и собственности – это понятно. А к чему ярая критика монаршего строя? На чью мельницу воду лили прогрессисты? Разве что укрепились настолько приверженцы древлеправославия, что объединились в хартии и почувствовали силу отомстить романовской династии. Эк на что замахнулись, кабы знали… Ну, ножки трона подпилили, а удержать-то смогли? Не сумели, рухнул трон вместе со всеми хартиями. Потомки-наследники царя Алексея Тишайшего, раскол учинившего, нынче, по слухам, загублены поголовно. Что же, теперича древлеправославным радоваться о гибели, об отмщении? Или молиться о новых святых-небожителях на кровавом русском небосклоне? Выбирайте сами по вере вашей. Одно скажу, как бы потомки не обвинили вас, прогрессистов – а с вами и всех нас, староверов, – в обрушении империи. Вот будет злая неправда!
Спятившие реформаторы в октябре прошлого года и «предпринимателей», и прогрессистов, и меньшевиков, и кадетов, и царёву ставку, и прочих, прочих, прочих проглотили со сборными щами, не пережёвывая. Потому как у них аппетиты зверские. Но это про нас потом скажут: вы реформаторам дорожку протоптали. А измыватели и циники настолько внушили идею социального равенства простодушным, что выросло племя последователей и борцов, искренне верящих в справедливость диктатуры пролетариата.
Относительно себя скажу следующее: вот исправно платил я государственный процент в казначейство. Пайщикам исправно выдавал их долю. Оборотные средства наращивал. Копил запасной капитал и не притрагивался к нему, не считая личным. Чьим он был? Моим, грибовским. Но я кошельки всегда различал: для собственных нужд и нужд фабричных. И что же? С чем семейство оставлено? С нулём. Теперь всюду разгоняется, нарастает комом липкого снега разговор про буржуйские злодейства. Все ратуют за рабоче-крестьянскую правду. А у меня, купца-фабриканта, тоже правда есть. Своя. И тоже трудовая. Я у станочка-то постоял с младых годиков. Да станочки те не чета нынешним продуманным, англицким и германским. Праздности я не знал. А забот на меня валилось всё больше и больше: о детях, о домашних, о прислуге, о фабричном люде. Думал, чем кормить, чему учить, где лечить, как утешить. Не об одних почётных званиях, гильдиях и медалях водились мысли мои. Но всё вишь как обернулось, драгоценность моя: гильдии отменены, заслуги обесценены, а за золотую медаль нынче на толкучке разве что стакан сметаны сторгуешь.
Некоторые сияющие и ликующие человечцы, изымая и оприходовая чужое, думают, что справедливость восстанавливают. Какая же тут справедливость, когда у фарфорозаводчика-магната Матвея Сидоровича Кузнецова фабрики отобрали и присвоили? Его прадед Яков почти за сто лет до отмены крепостного права своё дело гончарное затеял. Потом его сынок Терентий подхватил, за Терентием – его сын Сидор, а после уже Матвей встал на семейное дело «фарфоровых королей» России, прославивших русского стиля посуду на выставках за границею. Вишь какие обиратели народу, буржуи заправские. А не трудовая ли то династия? С горшка-то вот так, с плошки-то глиняной до международных наград и звания «Поставщик Двора Его Императорского Величества»…
Политики вообразили себя хозяевами человека. Нынешние предводители всех нас с носом оставили. Всех обдурили, начав с заметных и ярких: Морозовых, Мамонтовых, Рябушинских, Второвых – начав с «буржуев» и продолжив зажиточными казаками и крестьянами. Рабочий пока не уразумел, но и его обобрали. Рабочий себя богатеем ощутил: ему же полномочий дали и к тому же назвали хозяином фабрик и заводов. Ему дали право на право иметь, а иметь он ничего не будет, удовольствовавшись обещанием свобод. Вот человечец наш, простак, душа наивная, взял и поверил. Да как не поверить… Страшна их конкретика. Убедительны антихристы. Соблазнительны сатаны. Тем более что кому-то вручили право на буйство. И тот, захмелевший от власти, уж задумываться не будет, поспешит в угаре размахивать булавой. Определённо так.
Казалось бы, говорю я об очевидных вещах, но они почему-то очевидны немногим. А догадавшийся, раскусивший, обречён наблюдать чужое падение. Не факт, что и сам не падёт. Уж слишком широки масштабы экспериментов. Уж слишком велики скорости перемен. Диву даёшься череде законов, декретов, штрафов, правил, условностей, директив, угроз. Диву даёшься смене прогнозов: от победного до проигрышного и обратно. Веришь в торжество справедливости, а наблюдаешь картину осыпания примет, знаков, координат и оценок, говоривших в его пользу. И на твоих глазах разворачивается пейзаж катастрофы. Словно бы Тайную Вечерю подменили и на неё пришли Иуда, Пилат, Лонгин, Каиафа, Ирод…
И сдаёшься. Такому миру ты не попутчик. Миру без справедливости – ты не полюбовник и не созерцатель. А поиск справедливости, нахожу я, – чувство, вделанное в человеческий организм. И вот-вот произнесёшь крамолу: если у меня справедливости не будет, пусть и мира такого не будет. А всё же, всё же… не произносишь.
Существует такой феномен, какому разгадка пока не найдена. Ниспровергатели-экспериментатели, реформатики-испытатели, отворители кровушки знают, что собаку вешать на суку али ложку серебряную упереть в ресторане безнравственно, а те же убеждения в отношении человеков и чужих стран у них теряются. Вешают, воруют и отбирают.
И если Бог твой – лгун, сифилитик и марвихер, то тебе помирать в мире лжи и гнили. Если же Бог твой честен, строг, взыскателен и милосерден, у тебя самого есть шанс на отбеливание.
Пугают красные зарницы в небе и негаснущие красные звёзды на башнях, но что роптать на землетрясения, ураганы и циклоны. Берегите свою свечу. Не гасите лампаду. Лампады не будет? Масла не будет? Свечи не будет? Зажгите спичку, и пока она горит, успейте взмолиться к Господу со словом благодарности, что разрешил быть на Его земле. Не ропщите на события, о смысле которых ничего не понимаем.