К книге
Верхние и нижниеЧасть вторая. Дни августа 1918-го. 4. Ушла радость
61%
Часть вторая. Дни августа 1918-го. 4. Ушла радость
19

Жить в городе, но среди мира природы, быть близким к её простым, на первый взгляд, и невероятным, на второй, проявлениям, свидетельствовать жизнь птиц, насекомых, ящерок, мелких зверушек, лучей в хвое, ручья из-под пня, как объездчик в лесничестве, быть максимально укрытым от мира кентавров – всадников в коже с красными звёздами на шлемах – неоценимое везение для человека штатского, каким считал себя Ртищев, не принимающего переломного времени с его подымающей радостью.

Тот, кто вёл спасательную полярную экспедицию, кто искал пропавшего российского исследователя севера Эдуарда Толля и совершил географический подвиг, лейтенант Императорского флота Колчак, нынче – контр-адмирал и, по слухам, возглавляет сопротивление Советам. Он вполне мог бы продолжать заниматься своими открытиями прослойки пресного льда под толщей морского, обнаруженной в 1903-м, поисками пропавших экспедиций, мог остаться в истории Колчаком-Полярным, мог быть тем самым объездчиком в лесничестве – но вместо всего того собирает поход на красную Москву и руководит массовым уничтожением одних людей другими. И тем притягательно любопытно время Больших Перемен, что невероятными экспериментами выводит человека на иные тропы существования, меняя его прежний статус, делая из географа-путешественника – командарма, а из пальтовщика-швейцара – агитатора-пропагандиста на бронепоезде.

Олегу Львовичу без труда и мучений даётся понимание своего места в обновлённой стране. Он твёрдо убеждён: ценность права свободы и значимость самого человека и есть суть всех вещей. Поэтому навязываемые новые учения ничего не добавляют к его жизненной азбуке. Библия для его жизни давно написана, и нечего в ней менять. Но в том и состоит сущностное расхождение его с новым временем. Новые отдельного человека не замечают под идеей больших перемен для человечества.

Смена занятий привела Ртищева на сейсмическую службу метеорологический обсерватории, укрывшейся, как и бедемаровская опытно-лесная дача, под крылом Петровской сельскохозяйственной академии. Тамошние метеорологи были призваны на фронт и не вернулись после заключения мира. Высшим руководящим органом объявили Сейсмическую рабочую комиссию, располагавшуюся на Кузнецком мосту в изъятом особняке и оттуда инструктировавшую служащих, не подчинявшихся местному бедемаровскому начальству. Такова пролетарская логика, вполне устраивавшая вновь принятого в штат. Сотрудникам выдавали транспорт для разъездов, ежемесячный паёк и жалованье, которого едва хватало до следующей выдачи, но всё же регулярное.

В Российской Империи «до несчастья» было учреждено более двадцати сейсмических станций, но московской не существовало. Рабочим государством поставлена задача: создать станцию в Москве, хотя тут больше ста лет не зафиксировано землетрясений. А по сравнению с форшоками, замеченными на Кавказе, в Сибири и на Урале станциями «Тифлис», «Иркутск», «Екатеринбург», созданными ещё в царской России, в Москве вообще – зона тишины, если не брать в расчёт форшоки политические. От московских тычков качается вся конструкция – весь земной шар.

На опытно-лесной даче уполномоченный, сам, кажется, недавно в этой роли, вручил список измерительных приборов, числившихся за сейсмологами-грозоотметчиками. Два новичка, почти одновременно подрядившихся на работу, Урванцев и Ртищев, пробежавшись по списку взглядом, сошлись на том, что ни они, ни уполномоченный, ни центр не обладают точным пониманием всего спектра обязанностей. В списке значились безродные и бесприютные, будто свезённые из разных мест, нивелир для геодезической съёмки, электромагнитный сейсмограф горизонтальных колебаний, бинокль Швабе для наблюдения за лесным массивом в городе, барограф, зонд для изучения влияния затмений на высшие слои атмосферы, барометр-анероид, какое-то устройство без названия, вырисовывающее диаграммы на барабане. Им вручили потрёпанный энциклопедический словарь братьев Гранат, велели изучать разделы: климатология, океанография, орография, геохимия. Мареограф с поплавком для установления на водной поверхности особенно впечатлил Ртищева. Море в Москве – давняя их с Глебкой мечта, но, если сюда подкатит море, город оно затопит, уничтожит, как Везувий Помпею. Нет, не впрямую, а фигурально: Москва Москвою не будет.

И как пригодились знания, почерпнутые в училище от преподавателей химии, математики, географии, военной топографии. Ртищев помнил опыты с вертикальным и горизонтальным сейсмографами Голицына, которые в моменте исследует все три сферы – земную, водную, воздушную, регистрируя изменения по высоте и на плоскости. Князь Борис Голицын изобрёл датчик-преобразователь, превращающий механические колебания в электрические и передающий сигналы на расстояние. И молодое пролетарское государство смело пользуется приборами, разработанными и собранными царской Академией наук. Все эти удивительные тонкие приборы снимают данные, передают чувствительность боли земли. А земля сейчас больна.

Ртищев и Урванцев попеременно ездили на точки Лосиного острова, снимая данные с установленных там термографов, гигрометров, барографов и передавая цифровые значения ежедневно по телетайпу из бедемаровской дачи в бывший доходный дом Хомякова. Но сперва ещё приходилось найти эти точки или сооружать новые, хорошо ориентируясь на местности. И тут тоже помогли прежние навыки. В летних лагерях обучали топографии, разделив полуроту на группы и давая инструмент для полуинструментальной съёмки: треноги для установления мензулы, дальномер Сушье, вехи с пучками соломы как указательный знак, доски-планшеты с привинчивающейся ножкой, компасы.

Мотоциклетки у напарников попеременно ломались, их упорно чинили, мастеря в кустарных условиях механические детали, – без транспорта не преодолеть лесного массива и города. Но иногда обе машины вставали из-за перебоев с топливом, когда бензин в вёдрах не подвезли и не забрали пустую тару, собранную напарниками в высокие жестяные башни. Странно, раньше бензин возили в бидонах, теперь бидоны исчезли напрочь.

Урванцев всё повторял, что работа сейсмологом и метеорологом для него временная, он ждал невесту из Нижнего и назначение от Геолкома ВСНХ, а потом в новой столице не задержится, уедет изучать русский Север. Это он придумал искать живицу, смола стала большим подспорьем в добывании пропитания и даже валютой, хотя бы и при поиске левого бензина для мотоциклеток. Если березовый сок с дерева можно собрать только ранней весною, то живицу – хоть весь год. Лес с начала великой войны не расчищен, заброшен, много сухостоя. Корабельных сосен не трогали, да и в Лосином их мало – тут всё больше смешанный набор: березняк, осинник, дубки, ели, много опушек, пустошей и гарей – бесхозность сказалась. Урванцев выбирал кондовую сосну, без сучков, делал подсечки коры ёлочкой, ставил берестяной приёмник. По желобкам начинала стекать живица, а в «усах» она накапливалась и, переполнив надрез, капала в берестяную воронку. Сперва смолистый сок течёт живо, после замедляется, и «ёлочка» темнеет, переставая сочиться через пару-тройку дней. Он и Ртищева научил подсечки делать. Живицу у них охотно принимали в аптечном пункте как ранозаживляющее средство. А с разными работягами происходил натуральный обмен живицы на что-то стоящее. Те расхваливали хвойную смолу как великое средство от паразитов. Стоит только бельё прокурить над горящими просмолёнными щепками, как всякая вошь с клопом повыведутся.

Передвигаясь от точки к точке с расставленными измерительными приборами, фиксируя данные, собирая живицу во флягу, Ртищев думал и думал о своих – матери и сёстрах – и о грибовской семье. Мать намерена от окружающего ужаса ехать к брату в Финляндию. Олег Львович не отговаривает, даже поддерживает. Жить без родины – это остаться без тверди, забраться в воздушный шар и зависнуть над землёю, не улететь и не приземлиться. Кувыркаться в воздухе не особо весело, надоест, захочется земного притяжения. Но даже учитывая такой вариант гравитации, материно решение ехать кажется ему верным. Так, может, спасутся его дворянки. А ему самому отшельничать. И какое ему дело до чужих, но вызревает желание убедить Грибовых, Максима Андреича и Илью Максимыча, ехать, ехать! Так, может, спасутся. Спасут. Спасёт.

Гермоген нынешним вечером решает трудную задачу. Утром выехал на коне с коляской, а вернулся пешком с хлыстом в руках. Ветра реквизировали на бедемаровской лесной станции. Туда получил он наряд третьего дня, выполнил три ездки со стройматериалами, четвёртую – с бензином в открытых вёдрах, откуда выплёскивалась вонючая жидкость. Он воспротивился, да сказали – вези, товарищ, будь сознательным. Отвёз, вернулся наряд закрыть. А пока закрывал в конторе, Ветра увели. Гермоген всполошился, благим матом заорал: «Цыгане, держи!» А ему говорят: «Товарищ, вернись в пролетарское сознание! Лошадь твою конфисковали в пользу молодой Советской Республики». «Да как же, – мечется Гермоген, в ноги кидается начальнику в полувоенном френче, – на учёте мы состоим, подрядились, исправно выполняем заданья: и при морге трудилися, и на стройке завода, и на лесопилке, и у вас тута… Ветер уж измождился весь – одни кости и кожа… фуражу-то с хрен, втустепь…» А ему «френч» отвечает мол: «Конь хозяина твоего будет накормлен досыта, поступает в распоряжение Геолкома и опытно-лесной дачи, выгул тут каков, не то что в городе, сам посуди». Никакие резоны Гермогена не приняты, выдали ему справку о реквизиции для предъявления «фуражной тройке» и домой отправили.

Добрался он на Лаврентьевскую по темноте – августовские вечера гуще июльских будут. А по дороге бил себя хлыстом, чтобы через боль в ляжке унять сердечную боль. По пути всё уговаривал себя, что Ветру там лучше будет: и выгул, и на довольствие поставят. Сердце не верило таким резонам. Решал Гермоген трудную задачу, смириться али нет.

В двух окнах кабинета слабый свет, должно, хозяин работает. Вот Влас возражал: кака ж така энто работа, сидит в креслах, пишет чё да считает. Наша работа – то работа, в котельной там или конюшне. Но у Гермогена своё мнение, хозяина ихнего уважать надо не токмо за нрав добрый, за сердешное отношение к простому, безграмотному человеку, но за большую фабрику в евонных руках, за ум и трудовую жилку.

Гермоген понуро постучался в дверь кабинета. Доложившись и сдав справку, четверть часу спустя вышел от хозяина с лёгким сердцем. И ведь как ласково утешил: «Мы, братец, луну другой стороной повернуть не можем. Благодарю Господа за всё, что со мной происходит. И ты благодари». Хоть ноги и тянуло, а Радость надо выгулять, заждалась. Вывел лошадку к мосту, а после – на Горохово поле, потому как теперика подход к Яузе перекрыт стройкой.

Когда возвращались с реки и поля, дом чернел окнами, должно, и двери заперты – все легли. Стройка зудела. Гермоген повёл лошадь в стойло, дал воды, закрыл конюшню на засов с висячим замком от ночных татей и, наконец, по соседству в своей комнатёнке улёгся на полати. Тут только вспомнил – не евши с утра. На подоконнике обнаружил краюху с подсохшим сыром, молоко в высокой глиняной кружке – подарке Огонька и два огурца с грядки. Видать, повариха озаботилась, небось, Фелицатна той велела. Ноги ныли, сердце ныло. Но рядом за тонкой перегородкой пофыркивала Радость, и сон немедленно пришёл.

Проспал он не меньше трёх часов, потому как тяжело просыпался, как просыпаются от самого крепкого сна в три-четыре часа утра. Разбудила его Радость, она беспокоилась, сперва отрывисто, после протяжнее заржав. Гермоген подал голос через перегородку – затихла. Но тут его потянуло до ветру, накинул пиджак на долгую сорочку и, нацепив калоши на босу ногу, пошёл мимо ледника. Вдруг увидал пятно света. Прыгающее, как со ступени на ступень, пятно приближалось из глубины подвала. Гермоген заметался, куда же, рядом ни дерева, ничего. Просто присел на кортки и сам себя же наругал: чаво энто испужалси? Глебка, должно, или сам хозяин. Но из ледника наверх выбрался… втустепь… ночной тать. Человек вкрадчивыми осторожными движениями прикрыл дверь, держа под мышкой увесистый свёрток. Он задул пеньковую свечу, но Гермоген уже узнал его, присвистнув и поднимаясь с корточек.

Дальше всё случилось так быстро, как быстро вершатся страшные дела, которые, может, и не задумывались заранее, но решаются в минуту от резкого озлобления. Гермогена впихнули в его комнатёнку, дверь застопорили ножкой его же табурета. И через минуту он уже слышал, как загудел огонь в конюшне, как схватилось огнём сено, как испуганно заржала Радость. Гермоген кричал, бился плечом в дверь, потом с разбегу в перегородку, но узость каморки не дозволяла разбежаться. Зато сверху под потолком повалил густой сизый дым, огонь охватил саму перегородку. Гермоген помочился на пламя, но бесполезно. Радость билась в стойле, ржала. Человек кричал.

Первыми огонь за домом обнаружили с паровозика-кукушки, плавно пыхтевшего сбоку грибовской усадьбы, вдоль забора поперёк Лаврентьевской улицы. Паровичок протяжно, крикливо заверещал, будя округу. К зареву побежали рабочие со стройки, перемахивая через ограду и ворота. Кто-то вызвал пожарную команду и карету скорой помощи, которые довольно быстро примчались, разрезая ночь попеременными гудками клаксонов. Рабочие и люди из Большого дома выстроились в цепочку с вёдрами, Глеб подавал воду из окна своей комнаты, Маня подключила садовый шланг и отдала подхватившему его машинисту в железнодорожной тужурке. Из пожарной бочки протянули кишку, двое качали насос, струя била слабо. К двоим присоединились ещё двое, качали вчетвером, кишка вытянулась, струя стала бить в стену, но огонь шёл мощнее воды.

Когда Тася оделась и, прихрамывая, сошла вниз, дело было кончено. Конюшня густо дымилась. На дворе пахло жутью: палёным, горелым и жареным. Люди оживлённо суетились, не в силах остановиться после слаженной кипучей работы. Они достигли главного – не дали огню перекинуться на деревянный жилой дом, на сарай и ледник. Пожарные сворачивали брезентовую кишку. Санитары уносили человека на носилках, человек, кажется, без сознания. Рядом крутился Алёшка дурковатый с пеньковой свечою в руках. «Тама, тама, – бубнил, – трпру-иж-ля, котлы, котлы, тама, тама, туды, уголья… тыр-р-р». Про него кто-то сказал: вон поджигатель со свечой бродит. Эти слова передали явившемуся на пожар милиционеру. Тася выбралась на Малое крыльцо, застыла на месте, не решаясь обойти «мёртвую» спину Максим Андреича. Грибов неподвижно наблюдал за происходящим на дворе, на шаги не обернулся, но лишь обмяк – ушла Радость, радость жизни ушла. Максим Андреич отвернулся и прошёл впритык мимо Таси, не задев, но и не заметив её. В окне второго этажа над Малым крылечком бледнело лицо грибовской свояченицы, закрывающей нос платком, но туда никто не глядел.

Обожжённого грибовского кучера привезли в Басманный госпиталь к окончанию дежурства Огонька. В приёмном отделении сразу велели послать за Агнией Максимовной. Прибежав, оценив положение, она велела везти больного в операционную, сама кинулась к аппарату вызванивать доктора Спасова.

Пока Спасов ехал, телефонировала домой по сто тринадцать, говорила с отцом, не зная, на что больше ушло сил: на горевание о погибшей Радости, отнятом Ветре или на выдох о здравии домашних: тётки, Таси, Манечки и Глебки. Дожидаясь Спасова, держала Гермогена за руку с обтянутыми синевато-прозрачной кожей, словно без мяса, пальцами, напоминающими кривые тростниковые трубочки или сломанную свирель. У Гермогена сильно обожжена вся левая сторона: лицо, шея, предплечье, грудь. Гнойное и жжёное особо пахнет; к запаху тёплой крови привыкнуть нельзя. Старшая ординаторская сестра готовила операционную и удивлялась сестре милосердия, близко наклонившейся над несклёпистым безжизненным телом, от которого шло зловоние. Барышня что-то шептала, не слыхать что.

Явился доктор, недовольный, как всякий не вовремя разбуженный человек. В окна таращился рассвет, но ламп над операционным столом не тушили. Доктор осмотрел больного, переговорил с ординатором, скептически наблюдая за действиями старшей сестры, подытожил:

– Полноценное кровоснабжение не восстановится. И сердце никуда, Агния Максимовна…

Огонёк несогласно мотала головой: нет-нет.

– Не жилец ваш эквит, говорю.

Снова головой: нет-нет.

– Георгий Фёдорович, даже когда человеку вовсе плохо, ему делают укол камфары, и сердце начинает работать.

– Зачем вы мне это говорите? Он безнадёжен.

Гермоген, застонав, пришёл в себя, всмотрелся в лица, наклонившиеся над ним, вдруг спросил сухими губами:

– Радость?

– Жива.

– Вывели?!

– Вывели.

– Дохтур… тутошний… своитин ваш, гляжу? Стало быть, не помру.

Попытался улыбнуться.

– Молчи, Гермоген. Нельзя говорить!

– А коли помру, так и ладново, так кучеру и полагается – помирать в оглоблях… в конюшне…

– Говорить нельзя! Сейчас ты уснёшь от эфира, а проснёшься, и всё хорошо.

– Чашку твою вдребезги… сделашь ищо?

– Непременно. Красную с петухами.

– Не люб мене красный… Ветра мы лишилися… Не вернут антихристы.

– Молчи, Гермоген!

– Ты уходи отсюдова. Я яму объяснял давеча… Да нишь уразумеет он? Не даст он вам тута жизни… аспид.

– Кто же?

– Поджигатель…

– Задержали его.

– Полонили, значит… Ох и славно… Вивчил урок его я. И вы вивчите, тёмнодушный он.

– Молчи же. Нельзя тебе!

– А вы всё же на Исеть ступайте. На Камень отца зови… Тама пустышь раскольничья… Чёрные источники….

– Молчи! Береги силы.

– Тама весь лес – скит. В черноисточинские леса идитя… Сбережётися. Сохранитеся… Туда Антихрист не проникнет, в Беловодье-то…

– Молчи, молчи, милый!

К ним подходит ворчливо бормочущий доктор:

– Агния Максимовна, сделайте-ка мензурку препарата на двести грамм физраствору. Да попросите помочь капельницу поставить. И идите уже, идите, ваше дежурство на этом кончится. Мы дальше сами, без Ромашек.

Агния послушно берётся за пузырьки. Она рада, что доктор всё же не бросает безнадёжного. Случайно касается руки Спасова и отдёргивает руку: мягкий, рыжий пушок у костяшек, волосы светлые, не видны, а на ощупь – сплошь шерстяная рысья рука. Перед тем держала бескровную руку Гермогена и ладони не отдёргивала. Глупости, не о чем тут и думать, лишь бы операция прошла успешно, Спаси, Христос, раба Твоего, грешного Гермогена!

Дневник отлучившегося

Мы теперь погорельцы. Спаси Бог, дом уцелел. Конюшен нету, сарай повреждён, но выстоял, и ледник цел. Радость ушла. В окна на двор смотреть не могу – там остов, там холодные головешки. Ушла моя Радость. Как полжизни сожгли, полжизни оставили. Выхожу уличным крыльцом и быстрей-быстрей со двора, не оглядываясь на пепелище.

Услыхав про наше горе, заходил Олег Львович Ртищев, бывший секретарь Лампы. Подтянут, ничуть не растерян, не раздавлен громадой свалившихся на всех перемен – вот ведь собранное явление. А повсюду только и слышишь: уныние, конец света, апокалипсис, аффект, апатия. Ажитация и взвинченность в обществе нарастает. Но Ртищев отнюдь не жалуется. Советам не служит.

Как я в нём ошибался! Ведь думал, приставлен он Лампой к нам соглядатаем. Ведь думал, он реформатор-разрушитель с психологией ватажника, а он охранитель. Вот оказалось, есть люди, что идут по дороге последними и подбирают брошенное другими, отягчающее их ход, бег. Унывающие бросают смыслы, совестливость, стыдливость, принципиальность, верность, просвещённость – всякие, больше не нужные в этой стране вещи. В том и есть очевидная разница между реформатором-передельщиком и охранителем: первый не признаёт и рушит, второй – признаёт и созидает. Имя его лёгкое, светлое, прежде казавшееся простоватым. Олегами у нас не любят крестить дворян, мол, слишком старорусское. Прошлая его философия заслуживает уважения. И такому искателю нужно всем обществом помогать. Лишь один охранитель и озадачивается, как восхитить, ободрить человечество объединяющей идеей. Причём идеей, не пожирающей жизни. Согласен: крови лежат на всех нас, даже на отстоящих в стороне, на отлучившихся, много кровей.

Ртищев служит на метеостанции. Рассказывал о сейсмических приборах, недурно разбирается в математике и физике. Наблюдая его, не всё понимаю. И у нашей рыженькой ничего толком не поймёшь. Сейчас дочь всё больше бывает в полусонном состоянии, устаёт в госпитале. Редко когда с Тасей развеселится или над Макриной шутку учинит. Но, увы, и шутки наши невеселы, не в пример прошлым. А на мои восторги от перемен в Ртищеве дочка отвечает снисходительной улыбкой, считает их излишними. Я вовсе не восторжен, однако чистая радость возникает, когда не разочаровываешься в человеке. Или я достиг того возраста, когда сентиментальность берёт вверх над натурой.

Да, я влюбляюсь в людей, есть во мне такое, непозволительно стыдное для моего положения серьёзного делового лица. Неважно, лакей он, кучер, истопник, секретарь, турка ли захваченная, вижу в человеке создание, радующее Бога, восхищаюсь светлою стороною. И не могу полюбить того, кто восстаёт на Бога. Как никогда не смогу полюбить кожевенника, не за занятие его, а за отсутствие света души.

Нынче время такое: не до гостей, люди друг друга сторонятся. Но вот сидел Ртищев у нас за чаем в столовой, говорил бодро, ладно, убедительно. А присоединилась Агния, так сбился, умолк. Отвечал вежливо, но односложно и глаза отводил. Взглянет впрямую на миг и тут же опускает глаза в стакан с чаем. Чай уж и остыл. Огонёк пыталась склеить разговор и ошаривала глазами его крупную фигуру, когда он увлечён чаем, а едва поднимал глаза, так она отворачивалась, не встречаясь взглядом. Более спокойного человека я не видывал. Кажется, рухни сейчас кровля дома, как рухнула кровля страны, Ртищев и не дёрнется, разве что руки подставит и будет что есть сил удерживать балки. Мне ли – отцу – всего этого меж ними не заметить. Но спросить впрямую не решусь, дочка на смех поднимет, и сам в глупцах останешься. Должно быть, я и вправду несу романтическую чушь в отношении Олега Львовича. Но так необходимо кого-то из тех, кто рядом, наделять свойствами героя, чтобы уж совсем не разочароваться в человечестве.

Человечцы от Бога отошли. Хотя чуда от Него ждут. Как в толпу соберутся, так электризуются чрезмерно, без всяких лампочек и току. На Николу Вешнего сам стал свидетелем неестественной восторженности. Нынешняя Великая Среда, день Иудина предательства, совпал с их Первым мая; большевики-интернационалисты отмечали красный Первомай шествием, речовками и частушками. Священный Собор, опасаясь повторения оскорбления на день прошлой Светлой Пасхи[4], предостерёг паству от участия в подобных мероприятиях. Тут противостояние явственно проявилось. Власти Николину кремлёвскую башню затянули транспарантом с лозунгом, закрыв образ Святителя Николая. Толпа наблюдала с самого утра, как полотно транспаранта стало трещать да рваться. Наш бывший дворник передал мне тот слух, и я решил сам убедиться, как без участия людских рук рвётся. Что же там за материя? Пришедши к Николиной башне днём, обнаружил достаточную толпу и огромную прореху, в какую показался образ Николы. Слова их лозунга и не разобрать – «да здра…», «перв…» – ткань провисла. А ближе не подойдёшь: конники разгоняют. Толпа, не обращая внимания на конников, перемещалась сама собою и одобрительно погуживала: вот Святитель-то наш каков, не желает закрываться. Кто-то сияние от лика обнаружил. И тогда передние ряды стали задним передавать, что собирают делегацию идти к Патриарху, донести весть о чуде. А часть людей из толпы двинулась к Казанскому собору. Оттуда вынесли икону Николы и пошли вкруг собора крестным ходом, служа молебен. Я с ними не встал, негоже староверу с щепотниками в один крестный ход входить. Тем более что идут щепотники противусолонь, против часовой стрелки, как нехристи. Но сердцем порыв поддерживал и радовался. Паломников прибывало, конники не справлялись. В газетах после писали, что с площади телефонировали Бонч-Бруевичу об инциденте, просили помощи. Никольский образ снова затянули красной материей. И во второй раз полотнище порвалось! Говорят, люди подбирали обрывки, почитая их за святыню. А может, и просто тряпки таскали: нынче ни сукна, ни полотна, ни льна, ни ситца. Как суконщик не понимаю, куда делась пряжа?

В Пасхальное воскресенье на Красную площадь я не ходил, но читал в газетах. Ещё в Великий четверток и в Страстную пятницу по всем приходам Патриархия раздала воззвания на Николу Вешнего слиться во единый крестный ход к кремлёвской башне. ЧК в газете «Раннее утро» дала своё объявление: крестный ход дозволяется, но без митингов, а противники соввласти будут стёрты с лица земли. «Известия Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов» написали, что крестный ход проведёт самая злокачественная контрреволюция, которая ждёт, чтоб поднялось возмущение, если молебен запретить. В том же «Раннем утре» Московский совет рабочих и крестьянских депутатов призвал Пасху и день Николая Чудотворца не считать праздником и от станков не отходить. «Постановление Николин день считать рабочим днем возражений не встречает», – заявили они. Да кто же в то поверит? Огульное «возражений не встречает» – а кругом возмущение: как это Пасха и Николин день не праздник? Препирались в газетах объявлениями и воззваниями. А прорвавшаяся тряпка на башне, открывшая лик Чудотворца, сама по себе сделала дело без газет. И народу собралось – тьма.

На следующее утро «Заря России» писала, шествие на день Святителя Николая оказалось беспримерным по числу верующих, совсем как старинные церковные церемонии в древнем христианстве. Площадь запружена людьми с хоругвями. Все обращены в сторону Казанского собора, где сам Патриарх Тихон служит молебен. Возле входа в собор стоит огромный праздничный киот, икона из которого внесена внутрь храма. А напротив собора с Никольской башни свешивается полотно огромной белой хоругви, на какой выведены слова праздничного тропаря. Белое полотнище против красного. Впрочем, красное, порванное, пропало. «Свобода России» пишет: «В толпе читают надпись, как в 1812 году, во время неприятельского нашествия, “Твердыня сия почти вся была разрушена подрывом неприятеля, но чудесною силою Божией святой образ Святителя Николая, здесь начертанный на самом камени, и не токмо самый образ, но и самое стекло, прикрывавшее оный, и фонарь со свещою остались невредимы”». В полдень Патриарх в золотой парче с духовенством и певчими выдвигается через толпу к Никольской башне и ещё час служит на виду у всей площади и близлежащих улиц, куда продолжают стекаться москвичи. Вооружённые солдаты смотрели на людское море между зубцами на кремлёвской стене. Народные хоры пели повсюду. Отток пошёл по окончанию службы, после двух часов пополудни, а после трёх поредевшую толпу принялись с площади гнать патрули: «Сходка кончилась, товарищи! Товарищи, освободите площадь, не мешайте проходу других граждан». Грандиозное событие и явление чуда жило во мне с месяц, пока иные дела наплывающие не вытеснили его из ума, а из сердца оно и по сей день не ушло. Пускай красная Москва видит, сколько тут православных христиан имеется. «Известия» пишут, дескать, то «тёмный народец» за попами пошёл, а я вижу тут единство чистых сердец и русскую соборность. Один храм может вытянуть уездный городок, один уездный городок может вытянуть всё отечество со двумя столицами.

Висит над всеми нами вопрос: каких будешь? Из поповских или беспоповских, из поморцев, белокриницев, часовенных, кулугуров, беглопоповцев, федосеевских, из некрасовцев, семейских и страннических, белозерских, беловодских, белогорских, молокан, скрытников, лучинников, каменщиков, австрийцев или бегунов, окружников и неокружников, «по проезжающему священству» – неважно постановление твоё откуда и место выхода. Согласие между нами важно, понимание, совпадение хода мыслей по отношению к смертным грехам. А не лозунги, не шерсти, не пряжи, не станки, не капиталы и завещания. Согласие важно в одном: можно или нельзя.

И вот, поди-ка посмотри, призывали спятившие передельщики рабочий народ от станков не отходить на Паску да на Николу Вешнего, а народ – разночинный народ, не единый – праздник всё же отметил. Лавки и магазины с полудня закрылись. Фабрики и заводы стояли. Некоторые казённые учреждения отработали лишь полдня, служащие их массово отпрашивались на молебны святому, явившему чудо лика своего сквозь прореху красного транспаранта. А ведь всем им грозили карой военного времени. «Эсэсэрия, Большевизия – страна неограниченных неприятностей», – так, слыхал, говорят о нашей Родине.

Предыдущая главаГлава 19 из 31Следующая глава