На хозяйственном дворе напротив Малого крыльца Гермоген под присмотром Макрины Фелицатовны разделял цыплят по лукошкам. Намедни кухарка закупила целый выводок. Гермоген каждого цыплёнка переворачивал головой вниз и потом петушков отсаживал в лукошко справа, а курочек – в лукошко слева. Брал он хрупкие лапки осторожно, в то же время уверенно, умелой рукой, не церемонясь. Раз-другой перепутал корзинки. Макрина Фелицатовна возмущённо поправляла, не пачкая рук, но прекрасно видя, как курочки квохчут, полошатся крылышками, а петушки полумёртво зависают вниз крошечной головёнкой. Оказавшись же в лукошке, петухи тотчас устраивали цыплячьи бои, а курочки жались друг к дружке.
Наверху в гардеробной напевала Манечка, подглаживая и подшивая воротничок: «Да я к обеденке ходила, да три свечки становила, да за себе, да за тебе, за милого друга две…»
– Серденько моё, слышьте, эйто мы живо сгоношим, – прерывает песню и кричит Манечка, приладив воротник к платью милосердной сестры. – Будет ваше платьице легантно – шик-блеск. Нечего и прачке отдавать. Дерёт толстуха за одну простыню сорок копеек. А тех простыней…
Двери верхнего кабинета отворены. Манечкин голос и стрёкот швейной машинки легко достигают ушей Агнии.
– На кой теперь все уборы ваши, када одно энто форменно платице носится, а? Жалость какая!
Но Агния намеренно не вслушивается, отдаляется, ей нужно побыть одной, подумать. Курсы окончены. Завтра первый день настоящей работы в госпитале. Там много раненых на долечивании.
– Серденько, а идите голову-то мыть… ванна готова. Ведь час, не меньше, уйдёт на эдакую-то копну. Слышите, а? А я после стану гребешком расчёсывать…
Манечка вновь запевает: «Да я к обеденке ходила, да три свечки становила, да за себе, да за тебе, за милого друга две…» Машинка радостно стрекочет в тон настроению горничной. У Агнии нет желания отвечать. Тут пневмопочта с характерным шипением «пуф-ф» выплёвывает в стеклянный стаканчик посылку из нижнего кабинета, отцова. Машинально протянула руку и сообразила, папки-то нету дома, он нынче по делам на Рогожке у попов староверческих, что-то там по оптовым закупкам свечей и ладану.
Тогда кто же?.. А в записке, что наверх пришла, мамочка моя огнерыжая… Полетела к дверям: сказать Мане, нет… сказать Тасе, нет… остановилась… никому не сказать. И, едва дойдя до двери и слыша из гардеробной «Ой, не могу же я до вечера дожить, ко мне мой милый сяводни прибежить, а я ему усю правду расскажу, на улицу не ходила, не хожу…», сообразила: это ведь не может быть рука того, на кого сперва подумала. Зря обрадовалась. Это совсем другая рука. И, должно быть, рука человека, что лучше того, первого, но сердцем её выбор сделан без участия ума. Вернулась к столу и уставилась в раздумьях на трубу пневмопочты.
По шлюзовому клапану под воздействием воздуха поднялась с первого этажа на второй капсула-«матрёшка», почти совпадающая с диаметром трубы. Поднялась надежда сердцу её, принесла тайное послание. Снова вскрыла «матрёшку», перечитала записку: «Буду ждать за час до полуночи у Дерева Счастья. Р.». Подпись сперва от волнения не углядела. Разочарована. Так и не сказав ничего Манечке в гардеробной и Тасе, читающей в своей комнате «Капитанскую дочку», купленную на днях и подаренную в утешение, спустилась вниз – проверить отцов кабинет.
Погладила шелковистую муругую шерсть Пенелопы, лежавшей у ступенек парадной лестницы мордой к входной двери в ожидании хозяина. В кабинете, как и предполагалось, никого. Из приёмной доносился стук пишмашинки; заглянувшей племяннице тётка задала вопрос: «Мой свет, какой финал лучше: “Застрелился!” или “И принял яду”»? Оставить всех в живых тётка не согласилась. В привратницкой петушился Глеб, взлохмачивая волосы, голосил, что бездарно теряет фигуру за фигурой. Минутно повернув голову на шаги, спросил молодую хозяйку: не надо ли чего. Но спросил так безучастно, весь находясь на поле битвы, расчерченном квадратами, что Огонёк и отвечать не стала. Она только прошлась дважды туда-сюда мимо шахматистов. Пристально взглянула на Ртищева, тот в ответ посмотрел открыто, не пряча глаз, вопрошающе. «Он? Он! Нет, не он», – терялась в догадках. Кто же ещё станет ей писать, да и инициалы его. Вот и в глазах вопрос. Глеб задумчиво завис над партией. Между Агнией и Ртищевым возникла та неловкая тишина, когда слышно, как подсыхает герань на подоконнике.
В столовой попила заварки из носика чайника, дурная привычка. Так и осталась не смазана дверца зального буфета – скрипит. Теперь Влас и не смажет, утром, собрав вещи, ушёл из их дома, ни с кем не прощаясь, не принимая жалости. В спину ему выставились взгляды остальной прислуги: не так часто увидишь рассчитанного работника в грибовском дому. От Максима Андреича не уходят, годами служат.
В спину Власу смотрели и «верхние».
В глубокой задумчивости поднимаясь обратно к себе, категорически решила в сад вечером не ходить. Дверь из Тасиной комнаты отворена, слышно, как шелестят страницы. Канарейки притихли, не к грозе ли?
– Огонёчек, посиди со мной. Я уже не читаю.
Агния уселась на диван рядом с Тасей, положила на плечо ей голову.
– Какая ты нездешняя нынче… Неужто так боишься первого дня?
– Погадай мне, Тасечка, на «Капитанской дочке». Страница шестнадцать, строка шестнадцать.
Тася перелистнула.
– «Я ничего не мог отвечать. Люди нас окружали. Я не хотел при них предаваться чувствам, которые меня волновали. Наконец она уехала».
– Ну и что? Как это положить на моё? Как рассудить?
Тася улыбнулась, хитро сощурившись, приглашая к откровенному разговору.
– Кто тот, что не хотел предаваться чувствам при всех?
Долго не думая, Огонёк ответила:
– Гринёв.
В тот момент обе услыхали обеспокоенный, сбивчивый шаг. В комнату спешно вошёл Ртищев. Агния аж губу закусила – каково? Сперва дурацкая записка, теперь один без лакея наверх? Без приглашения? Выпрямилась, оторвавшись от спинки дивана и готовясь выговорить за неуместность. Из-за её спины выглядывало остренькое личико Таси Голофтеевой, тоже пребывающей в недоумении от явления секретаря.
– Барышни, немедленно спускайтесь вниз. Дымом тянет, не слышите?
Тут только обе почувствовали отчётливый оттенок гари.
– Пожар?
Агния зачем-то втолкнула в руки Тасе вязаную шаль. Тася тоже засуетилась, перебирая случайные предметы, и вдруг оцепенела. Ртищев прошёл дальше по коридору, навстречу ему спешила почуявшая дым горничная, пугливо уставившись глазами-бусинами.
– Горим? И где же горит?
Агния пронеслась мимо Манечки к клеткам с птицами у выхода на верхнюю террасу. Пробежалась ладонями по золотым прутикам и голубым шёлковым занавескам. Кенари и канарейки молчали.
– Оставьте птиц! – прикрикнул Ртищев. – Спускайтесь все. Быстрее!
Он подошёл к Тасе Голофтеевой, поднял её на руки и понёс вниз, не оглядываясь. Его голосу невозможно не повиноваться, за ним поторопились Манечка и Огонёк, подхватившая на первом этаже за ошейник заметавшуюся Пенелопу. Внизу стоял переполох, дворник раскрыл двери привратницкой и окна столовой залы. Макрина Фелицатовна лихорадочно пыталась вытащить лист из каретки пишмашинки. Ртищев с Тасей, обвивающей его шею, проходя мимо залы рыкнул на дворника. Тот принялся затворять окна обратно. Когда Агния, Маня и Тася оказались во дворе, там уже гудела толпа: кухарка, подёнщица, прачка, сторож, бесполезный Гермоген и кто-то из ближайших соседей. Все искали подтверждения пожара в отсутствие огня. Дым валил из щелей оконных рам, приоткрытых фрамуг полуподвала, но пламени не видать. В саду остро пахло гарью, как пахнет весною, когда жгут перепрелую листву в дымных кострах.
– Вишь, вишь, оттудова валит…
– Да где, где?!
– Вона.
– А у Лефорта третьего дня тож горело… Там сперва барышню обидели.
– Кража?
– Хужее.
– А дом, слыхать, ограбили.
– Кого энто ограбили?
– А барышню к кресле привязали…
– В Тупом переулке?
– В каком Тупом? Наш пожар на Боровой, а ваш?
– Видать, и тута дело нечисто… Чего бы середь дня загорелось…
Ртищев, оставив Тасю у качели, бегом, через две ступеньки вбежал обратно в дом, крича на ходу дворнику что-то про Макрину Фелицатовну. Со стороны Большого дома появился запыхавшийся Илюша, бросился к сестре, однако видя, что с той всё хорошо, тут же поспешил внутрь вслед за секретарём. Вскоре они вдвоём выволокли на свет божий тётку, грузное тело которой безвольно повисало на мужских руках не оттого, что Макрина надышалась дыму, а от испуга. Тётку усадили в саду на качели. Никто далеко от стен дома не отходил, не видя явной угрозы открытого пламени. Манечка умоляюще складывала руки и приставала к Ртищеву: «Глебка где? Где же Глебка?» Илюша успокаивал сестру и тётку. Ртищев ринулся в подвал. Все смотрели на высокого человека, собранного, раздававшего твёрдые команды и в момент подчинившего себе людей разного характера, возраста и ума. Пенелопа не находила места, мельтешила среди чужих и своих, тыкалась горячим сухим носом в руки и колена людей, мешая цыкавшим на неё, но, едва присев, вскакивала снова.
В подвале истопницкой, кашляя и закрывая нос и рот тряпкой от едкого дыма, возился возле печи Глеб. Протиснувшемуся к нему узким проходом Ртищеву он стал объяснять, плача от дыма и захлёбываясь кашлем, что нашёл причину. Глеб лазил в дымоход длинной кочергой. Рядом валялся ворох тряпок и моток проволоки вперемешку с жёсткой канителью. Ртищев выхватил у парнишки кочергу и сам стал дальше проталкивать её в чувальный под, цепляя что-то твёрдое в дымоходе. «Уходи, уходи!» – кричал кашляющему чумазому парнишке. И так же, как до него Глеб, вытащил шмат проволоки, облепленной глиной. Огонь в печи погасил, едва понял, что нет тяги и сизый дым вместо верха и хода к котлам валит вниз в истопницкую, заполняя тесный коридор до литой двери с выбитым на ней «Товарищество Добровых и Набгольц 1903 год» и выходит за неё, в цоколь и дальше распространяясь по дому. Теперь, перепачкавшись сажей, но вытащив все преграды из трубы, чумазыми выбрались вместе из угольного подвала наверх. Глеб сильно кашлял, надышавшись угарным газом. Ртищев, не передохнув, на ходу едва взглянув на Агнию, вспомнил: «Птицы же», – и снова вбежал в дом. Вслед ему понеслись негромкие слова: «Я приду к Дереву Счастья».
Люди оживлённо переговаривались, все приободрились: обошлось без страшного возгорания.
Зеваки в разочаровании стали расходиться:
– Дымоход-то, сказывают, забит.
– Нешто это пожар?..
– Вот прошлым годом на той стороне горело так горело.
– Твоя правда. Ни одного покойника не объявилося.
В суете и возбуждении от опасного случая заговорили друг с другом Тася и Макрина Фелицатовна; сидя на качели, обсуждали своё нелепое поведение, показывая друг другу, что спасли от пожара. Экономка вынесла рукопись пьесы и коллекционную фарфоровую фигурку «Юноша с флейтой», а Тася шаль и альбом «Весна-красна. Аллегорическое шествие, устроенное на народном гулянии 21 мая 1883 г. М. Лентовским по случаю священного коронования Их Императорских Величеств. По рисункам Ф. Шехтеля». Прохожие с улицы глядели, как на открытую террасу второго этажа двое молодых мужчин вытаскивали одну за одной золотые птичьи клетки с голубыми шторками.
Когда подъехала вызванная соседями команда Сокольнической пожарной части, дело было кончено. И кончено благополучно. Манечка отпаивала Глеба, глядевшего на всех красными, как у кролика, глазами: я всё правильно делал, всё правильно, там само оно, само. Гермоген неурочно задал овсу лошадям, не зная, как отпраздновать радость избавления от пожара, способного – втустепь – перекинуться и на конюшни. Удостоверившись, что открытого пламени нет, отворили наконец все окна в доме. Прислуга сокрушалась: вот как без опытного истопника-то, едва рассчитали того, и беда пришла.
После дневного происшествия дом Грибовых затих прежде обычного. Верхний свет не погашен, но хождения, смеха, привычных разговоров за вечерним чаем в столовой нет. Все по своим комнатам. Грибов в кабинете, ему доложено о происшествии, и не один раз. Макрина Фелицатовна наверху и рано в постели. Прислугу не видно, должно быть, каждый при своих делах. Огонёк с Тасей рано расстались, пожелав друг другу спокойной ночи. По дому струился лёгкий запах невыветренной гари. Спали птицы за голубыми занавесками. Но людям никак не спалось: чья же рука сотворила?
Агния сидела, не переодеваясь, на краю кровати и спорила со своим отражением в створке зеркального трюмо: идти – не идти. Бледное лицо, рыжинка в волосах в ночи потускнела. Отчего дурное настроение? Потому что чувствует, происходит что-то неправильное. Нехорошо таиться от подруги. Нехорошо прятать свои чувства от отца. Нехорошо любить низкого, подло поступающего человека, а заслуживающего уважения подначивать и дразнить. Нехорошо самой в себе не разбираться. Нехорошо замыкаться, будто ребёнок, на том, что внутри, когда утром у тебя первый день на службе в госпитале и начало взрослой жизни. Она весь вечер опасалась, что Тася позовёт к себе посидеть перед сном, но та не позвала. Часы на комоде шли, едва слышно чиркая стрелками по циферблату, и показывали без четверти одиннадцать.
Ртищев, отмывшись от сажи, у себя в комнате утюжил белую сорочку, будто в уличной ранней тьме можно разглядеть складки и помятость. Но если от людей тьма и скроет мятое, самому неопрятность нестерпима. Сверху надел френч, застегнув почти под стоячий воротник, оставив ворот лишь на две пуговицы свободным. Чем ближе подходил вечер, тем сильнее возрастало его волнение: вызван к Максиму Андреевичу. Волнение не удалось скрыть даже на докладе у патронши.
Евлампия Павловна, не удовлетворившись слухами и пересудами, вызвала секретаря в подробностях узнать о переполохе в Малом доме. Евлампия прохаживалась между сидящим в кресле супругом и стоящим секретарём, с рассказа о суматохе перейдя на недальновидность поступков и болезненную отрешённость Максима Андреича. Негодовала из-за отказа Грибова-старшего заявлять в полицию на бывшего истопника, имея на его счёт подозрения. Илья Максимович соглашался с супругой, Ртищев молчал, выдерживая нейтралитет и поглядывая на ковровые часы, которые то и дело загораживала головка с марсельской волной, подчёркивающей хрупкость женской шеи. Казалось, Илья восхищён тем, как соблазнительно Лампа нервит, и даже не собирается вступаться за отца. А Ртищеву не по рангу вмешиваться – тут семейные дела. Насладившись описанием несостоявшегося пожара, осудив за глаза свёкра и находя одобрение мужа, Евлампия принялась расспрашивать о собаке, кто тут причиною. И, не получив вразумительного ответа, отпустила секретаря, предварительно уточнив расписание на завтра. Секретарь на память назвал две поездки и два приёма дома.
Теперь же, одевшись, Ртищев вышел из комнаты, обогнул угол флигеля и вдоль него прошёлся садом, мимо молчащей оранжереи и пустующей псарни – охотничьих псов на днях вывезли, продав за город, в рахмановское имение по соседству с грибовскими Вишнями. Не луна, не месяц, что-то среднее вроде незрелой хурмы освещало влажную ночь. Без четверти одиннадцать прошёлся возле Дерева Счастья, длинные стручки катальпы раскачивались на ветерке, как коклюшки, только что не позвякивали. Карманные часы Габю идут точно, минута в минуту; Грибов назначил секретарю на одиннадцать, до того вызвав на доклады всех домашних. Зябко. От конюшни слышно уютное фырканье лошадей в стойле. За уличной оградой брезжит электрическим светом фонарь и освещает часть палисада перед домом. Двор и сад в мятной лунной полутьме. Повернув в сторону крыльца, Ртищев вдруг заметил человека, ловко перепрыгнувшего через ограду со стороны Хапиловки. Машинально остановился у дуба, не выдавая себя и наблюдая: за «пожаром» ещё кражи не хватало. Тать, распрямившись после прыжка, сперва замер на полусогнутых, затем уверенно пошёл под окошко привратницкой, опрокидывающее свет на ступени и в песок возле кривой берёзы. В оконном отсвете Ртищев отлично разглядел фигуру истопника Власа и, не раздумывая, шагнул вперёд. Влас не испугался, не спрятался.
– А… секлетарь…
Ртищев сократил расстояние, так что близко видел встречный острый взгляд. Хотелось боксировать наглую физиономию. Пальцы непроизвольно сжались в кулаки.
– Ты людей чуть не погубил!
Влас кутался в накинутый на плечи пиджак, руки держа прикрытыми.
– Слыхал за пожар… Во как у них тута без Власа-то Асинкина. Ить ведь на меня все укажут?
Ртищев опустил руку на плечо Власа.
– Ты мог людей уморить. Понимаешь, бездушное ты существо?
Влас плечо резко высвободил. Пиджак скособочился и повис на другом. Ртищев наддал вперёд, видя нахалистое спокойствие истопника.
– Совестить станешь или драться? А докажи, что я! Может, какой никчёмный обормот натворил…
– На мальчишку свалить хочешь? Пожарные видели пробки. Ты сейчас зачем тут?
– Ты, что ли, в сторожах? Но те могу сказать. Сюда фабрикантша выйдет, хозяйская дочка.
Ртищева как сквозняком обдало: «Агния Максимовна к эдакому чёрту? Но как уверенно говорит, ухмыляющаяся рожа!»
Влас с жадным вниманием наблюдал за чужим замешательством.
– Ты тут помешаешь, секлетарь. Третий лишний… Мы к папаше ейному идём под благословение. Прямо щас.
По спокойствию истопника видно, пришёл не со злом. Не таится и уверен, что к нему выйдут. К отцу пойдут?.. Ртищев резко повернул обратно, в сторону пролома в ограде. Пройдя несколько шагов, опомнился: чего же поверил подлецу? Вернулся. Не доходя до крыльца, услыхал скрип отворяемой двери. В тёмном проёме фигура девушка. Влас вбежал и обнял её, укутав полами пиджака, как крылами. Девушка прильнула к нему. Ртищев снова развернулся и, больше не оборачиваясь, пошёл к флигелю Большого дома: Максим Андреичу сейчас будет не до него – за благословлением придут.
Тася молилась медному трёхчастному складню с ликом Богородицы «Умягчение злых сердец», который всегда держала при себе. В красном углу комнаты висел киот с отделанным жемчугом образом Троеручницы с Предвечным Младенцем в размер храмовой иконы. И Троеручнице она молилась. Но образок, оставшийся от мамы, всё же ближе, привычней. Тут в комнате всё для неё устроено, как для ещё одной дочери Максима Андреича, тут все её привечают и утешают. А сердцу неспокойно. Не из-за того, что Жёлудь грозится иск в суд подать об отчуждении имущества и наследства, не оттого, что и половины её вещей не отдал, когда за ними посылали из грибовского дома. А беспокойство сердца по свежей совести идёт от любви, какая не имеет права на существование. Любит она низкого, дурного человека, недруга своих благодетелей. Что за несчастливая судьба, во всём несчастливая! Даже первое настоящее чувство её – влюблённость в издевателя и глумотвора. Влюбилась в истопника давно, ещё проживая у себя на Генеральной и приходя в грибовский дом в гости. Едва не поверила в судьбу, когда через дурное событие пришла к хорошему: Малый дом стал её домом. Перебралась ближе к любимому. Навязчивая идея отчима взять её в жёны, срыв и нервозное состояние привели к лихорадке. Её выходили, приютив, а она теперь таким-то добром отвечает на их добро. Не сообщает Максим Андреичу, что виновник нынешнего пожара назначил ей, как тать, встречу в грибовском саду за час до полуночи. Тася боролась сама с собою, с воображаемым Власом, но Влас победил.
Зацепив на все крючки цветастую кофточку на ватине да накинув вязаную шаль, пригасила свет настольной лампы, стала медленно, покачиваясь, выбираться со второго этажа по крутой, в два пролёта парадной лестнице. Она скажет ему, что жить счастливо можно, делая добро, не обижая людей. Скажет и вернётся к себе. Шла, репетируя речь и одновременно молясь, хоть бы никого не встретить из домашних и прислуги. Сердце колотилось громче каблуков, где один с надбавленной высотою. Дом спал, собаки нету. Не спалось, похоже, лишь Огоньку: из-под двери её спальни виднелась полоса света. Лестница освещена люстрой на подвесе. Огонёк, поди, станет ещё спускаться за чаем. Неслышно дошла Тася до последней ступени, остался шаг в тёмный полукруг залы. Но тут донёсся шум сливаемой воды – кто-то есть в уборной привратницкой. Прижалась к ореховой панели спиною, мрак под лестницей укрыл её. Квадратик света от витражного стекла прокатился по полу, дверь захлопнулась, и свет погасили, повернув выключатель. Выждав минуту, закачалась дальше по коридору в привратницкую. Отвела чугунную щеколду, входная дверь на крыльцо протяжно заскрипела, напугав. Но больше Тася напугалась порыва Власа: тот вдруг бросился вверх по ступеням и крепко обнял. У Таси закружилась голова – да, Влас победил.
Огонёк наверху, переодеваясь ко сну, расчёсывая перед зеркальным трюмо путающиеся на концах кудри, рассудила и решила вовсе никуда не выходить этой ночью. Ругала себя за слабость: в суматохе пожара проявила благодарность. А теперь, когда всё улеглось, остыло, – одумалась. С секретарём Лампы при свете дня объяснится как-нибудь.
Откинула покрывало, хотела лечь – назавтра трудный день, новая жизнь. Но вдруг потянуло поделиться с Тасей тем, что, окончательно повзрослев на курсах, стала отходить от своей дурацкой детской влюблённости в истопника. Отходить стала из-за случая с котом под подолом тёткиной юбки и даже раньше. Издевательство над Гермогеном усилило охлаждение. А сегодняшнее задымление не затмило, а развеяло сомнения и окончательно отвернуло. Бывает, что дым, сгущаясь, развеет бо́льшую мглу.
Вот прямо сейчас рассказать про себя прежнюю, Власову, и себя нынешнюю, ничью. И пусть Тася ругает, так и надо, так и надо. Под дверью Тасиной комнаты слабая полоса света, должно быть, всё про Гринёва и Машу читает. «Тасечка, не спишь?» Нет ответа на стук и вопрос. Постель не разобрана. На столике прикроватном лежит маленький дорожный образок, а рядом «Капитанская дочка». Из книжки выпала записка: «За час до полуночи выйди-ка в сад. Ждать буду. Влас Никаноров Асинкин».
Агния вернула записку на столик, постояла, оглядывая комнату. Выходя, плотно закрыла дверь за собою. На своей и вовсе задвинула миниатюрный латунный шпингалет. Гудели ноги от бегания по улице в поисках Пенелопы. Собака, должно быть, куда-то забилась в саду, то ли испугавшись дыма, криков пожарного расчёта, то ли из вредности и обиды, когда людям оказалось не до неё. Трудный день, пожар, пропажа собаки. Нелепое свидание. Теперь вот Тасина тайна. Вспомнились слова отца о «состоянии разобранности на части». Легла в постель ничком, чувствуя, что окончательное взросление – вещь болезненная.
Вчера посетил Московскую купеческую управу и Торговый банк, где многие из знакомого мне староверского купечества держат свои капиталы. Сегодня съездил в Землеустроительную комиссию, в адвокатскую палату. Уладил дела с завещательными распоряжениями и наследством младшей дочери. Вышел от присяжного поверенного с пустыми руками, кое-что городу завещал, всё моё теперь у Илюши и Агнии. И дачу в Вишнях отписал, за собой ничего не оставил. Законником Хлебовым, зятем моим, факт зафиксирован в конторе, чин чином. Надеюсь, не выгонят дети отца, доживающего свой век. Пустые руки. И такое облегчение вдруг. Осталась у меня одна твоя могилка под Преображенской часовенкой.
За мысль – не за действие, а за высказанную вслух мысль о снятии с себя обязанностей по фабрике, о раздаче капитала, о передаче части имущества городу – купечество в клубе уже косо смотрит, оценивает как городского сумасшедшего. Ещё шаг – и вокруг в собрании будут одни пустые кресла. Ощущать себя центром внимания среди пялящих на тебя глаза малоприятственно. Стало быть, одна мысль, одна только мысль отделяет нормального от объявленного сумасшедшим.
Вернувшись от поверенного, застал в кабинете поломойку, какая отдраивала полы и убирала пыль под присмотром Макрины Фелицатовны. Макрина не первый день ищет мои дневники. Напрасно. Написанное всегда со мной, его не протрёшь от пыли. Телефонировал Кекушеву, что-то редко стал заглядывать Лев Николаич. Дома архитектора не застать. Супруга его, кажется, Анфиса Ионовна, недовольным тоном сообщила, что муж пропадает в «жёлтом доме» – так обозначила она недавнюю стройку больницы для делириков на Преображенском Камер-Коллежском валу. Всякий раз выбираясь к тебе, моя Агница, на могилку Преображенского погоста, проезжаю мимо здания той больницы, отстроенной под стенами монастыря на хлудовские и малышевские вложения, да и моя толика в той постройке есть. Наш брат-старовер немало капиталом послужил городу. А то, что староверы для всех рублёвские иконы в подлиннике сохранили, не дали им пропасть – это ли не заслуга? А что допечатные книги уберегли? Благое дело сделано старообрядческим купечеством. Да будут ли люди помнить?
В Москве старообрядским обществом много что по совести и на века выстроено: и морозовскую ребячью больницу на Якиманке возьми, и карзинкинский бесплатный лазарет для младенцев берём на ум, и больницу Козьмы Солдатёнкова с миллионным вложением, и ремесленное училище на Донской, Варваринскую богадельню на Большой Дмитровке, Клинику кожных и венерических болезней купца Солодовникова, его же дома дешёвых квартир в Мещанской слободе для холостых и семейных под названиями «Свободный гражданин» и «Красный ромб», его же торговый пассаж на Неглинке; не забыть госпиталь инвалидов Крымской войны, богадельные дома купцов Белова и Бугрова на Рогожском, больницу на Стромынке зарайских мануфактурщиков Бахрушиных, их же «вдовье обиталище» на Болотной площади, горбуновскую типографию по переизданию древних книг, родильный корпус и корпус для душевнобольных при Старо-Екатерининской больнице на Третьей Мещанской, отстроенные на деньги купчихи Марии Морозовой, бесплатную морозовскую читальню на сто мест в Юшковом переулке, первую на Москве раковую больницу тех же Морозовых, клинический городок на Девичьем поле, Алексеевскую амбулаторию. Упомнить ли всё? Библиотек, коллекций живописи, икон, переданных в дар городу предпринимателями-старообрядцами, не счесть. В клубе сказывали, одни Бахрушины Москве-матушке на благотворительность передали под пять миллионов рубликов – щедрое пожертвование. Всякий быстро разбогатевший сибирский, ейский, зарайский купец возводит на свой нажитый капитал церковь. Купцу-старообрядцу храм возводить не дают, вдруг высоко взовьётся его колокольня?! Может, оттого города пополняются другою наградой старообрядцев – лазаретами, богадельнями, открытыми читальнями, театрами, как Московский Художественный. Может, народ Немецкой и Семёновской слободы, Яузского квартала будет помнить, что Преображенскую свечу, спасшую город от стольких пожаров, зажгли им Кабановы с Хлудовыми? Или и то забудут? Забудут «виноград земли русской» – старообрядцев, имевших, помимо бытового и личного, высший священный смысл жизни: через малое полезное веру исконную утверждать.
По приезде от Хлебова домой узнал о забитом глиной дымоходе, об Илюшиной геройской помощи. Горжусь сыном, кабы не он, страшно и думать. Наши все целы и, слава богу, здоровы. Глеб, парнишка растяпистый, повредился, но быстро оклемается. Обошлось. Выяснилось пожарной командой, дымоход не забился, а нарочно забит. Дело дурное. Виновника знаем. В полицию решил не сообщать. Сторожу строго-настрого велено на двор бывшего истопника не пускать, остальным работникам с ним не поддерживать сношений. Вылил злобу, больше не навредит. Отпускаю ему. Жаль дурака, не выправится.
Во время задымления пропала со двора Пенелопа, подруга моя. Сенбернары в среднем живут около восьми лет, ну, до десяти бывает. А Пенелопа со мною двенадцать. И вот такой случай. Никто ничего не видел. Одни говорят, испужалась псина. Другие – умирать ушла. Третьи, что свёл её со двора вхожий человек, какого она знает. Вот намедни продал своих охотничьих собачек, теперь пустует моя псарня. А тут и Пенелопы лишился. До ночи ходили по всему кварталу: и вниз к реке, и вверх на Введенскую гору, и вдоль Хапиловки, кликали да не докликались. Допрошена вся челядь, толку не добился: руками разводят, не до того, мол, было, и чужих несметно набралось во дворе – цельная команда пожарная заехала, соседей с квартала набежало.
Разлюблю по утрам и вечерам ходить к реке. И вовсе выходить перестану, какие теперь прогулки… В полиции приняли случай пропажи собаки за инцидент, обещали начать розыск. В Яузском нашем околотке Семёновской слободы Пенелопа – персона известная. И никто ничего не видел. Агния удручена, Тася Голофтеева рыдала. Не замечал прежде её привязанности к Пенелопе, может, о чём своём горюет, нервенность в ней высокая. А в Ртищеве я прежде, кажется, ошибался, подозревая в нём всего лишь голого новатора-мечтателя да лазутчика Лампы. Хотелось бы удостовериться в обратном, услыхав о его действиях в пожаре. Вызвал на доклад к одиннадцати, да он не явился. Должно, Лампа задержала, либо заспал время – дело молодое, да и не мудрено, не каждый день на нашем дворе передряги. Но он кажется мне свободным человеком, а свобода даёт силы жить, и жить хорошо, правильно.