Исследование, дополняющее предыдущую лекцию, о предполагаемых и действительных связях Афины с жизненной силой в материальном организме
51. Расшифровать греческую концепцию физической силы Афины в облаке и в небе не представляло особого труда, ибо нам самим известно, что такое облака и небеса и какова роль ветра в их формировании. Однако проследить греческую мысль, касающуюся жизнетворной силы Афины, вовсе не легко, поскольку мы не вполне ясно представляем, что такое жизнь или отчего и почему воздух оказывается необходимым для нее, и не ведаем также, что еще, помимо воздуха, определяет те формы, в которых она существует. И не так уж важно выяснять, что полагали или подразумевали греки, пока мы не поймем, что полагаем или подразумеваем мы сами, когда переводим греческое слово «дыхание» латинско-английским словом «дух» (spirit).
52. Но крайне важно усвоить и придерживаться – вопреки приземленности чистого материализма, с одной стороны, и заблуждениям противоречивых измышлений, с другой, – совершенно определенного и практического понимания слова «дух» – понимания, в рамках которого нам ведома реальность его существования как силы, благодаря которой мы обрели форму и благодаря которой способны любить и ненавидеть, оную форму обретя. С одной стороны, не следует бояться, что ваяющая или любящая сила будет когда-либо отчеканена философами в металле или развита ими в газ; но, с другой стороны, берегитесь, чтобы самим, пытаясь развить свое представление о ней, при этом не утратить ее истины ни во сне, ни даже в слове. Всегда остерегайтесь спорить о словах: вам будет нелегко понять, если они известны вам на нескольких языках. Именно слово «дух», столь торжественное у вас на устах, – одно из самых туманных. По-латыни это слово значит не более чем «дыхание» и может означать просто акцент; по-французски это не «дыхание», а «остроумие», и поэтому наши соседи вынуждены даже в самых торжественных выражениях говорить «остроумие», когда мы говорим «призрак»[105]. В греческом слово πνεῦμα, которое мы переводим как «призрак», означает либо ветер, либо дыхание, а родственное ему слово ψυχή обладает, возможно, более тонкой силой; однако слова святого Павла «тело душевное» («pneumatic body») и «тело духовное» («psychic body»)[106] подразумевают разницу в его сознании, которую невозможно объяснить никакими словами. Но и в греческом, и в английском, и в саксонском, и в древнееврейском, и в каждом членораздельном языке человечества «дух человеческий» в действительности означает пыл и добродетель, и он благороден в соответствии с высотой своего замысла и стоек в соответствии с мерой своей стойкости.
53. Стойкость или терпение есть основной признак духа; непреклонность перед лицом холода и страдания смерти; и как физически жгучей силой воздуха поддерживается жар плоти, так и эта Афина в духовном плане есть царица всех сияющих добродетелей, непожирающий огонь и внутренний светильник жизни. И так же как Гефест – властитель огня рук, а Аполлон – огня мозга, Афина – властительница огня в сердце; и как Геркулес неизменно облачен в доспех из шкуры Немейского льва, своего главного врага, которого он убил, и свое высочайшее имя, «Пифийский», Аполлон носит в честь главного врага, поверженного Пифона, так и у Афины на груди всегда смертоносный лик главного убитого врага, Горгонов холод и ядовитая мука, обращающие живых людей в камень.
54. И пока в вас пылает этот огонь сердца и вы знаете, что он реален, не стоит опасаться, что кто-то научится анализировать его химически или механически. Философы весьма комично уповают, что подобный анализ сделается возможным, однако подлинное значение их открытий для человечества в этом направлении очень невелико. Правда, что барабанная перепонка уха колеблется под воздействием звука и что поверхность воды в канаве тоже колеблется, но канава при этом ничего не слышит, и для меня мой слух по-прежнему остается такой же благословенной тайной, как и прежде, а разница между канавой и мной по-прежнему велика. Если колебание звука в моих ушах некогда было звоном свадебных колоколов, с коих началось мое счастье, а теперь – колоколов погребальных, возвестивших конец счастья, то колоссальную для меня разницу между этими звуками никак не измеришь числом колебаний. В последнее время выдвигались разные любопытные предположения о передаче сознания посредством «мозговых волн». Но какая разница, как именно оно передается? Само по себе сознание – не волна. Оно может где угодно сопровождаться любым количеством сотрясений и колебаний, вверх или вниз, исходящих от любого предмета и явления во Вселенной, – но что мне до этого? Мой друг умер, и моя – по современным воззрениям – печаль колеблющаяся для меня ни на йоту не уменьшается и не становится менее загадочной, чем прежняя печаль тихая.
55. И вот, помимо и вне всякого влияния подобных вопросов, существуют, следовательно, два простых факта, которые нам всем необходимо знать: во-первых, есть сила, которая придает вещам их различные формы или способность обретать форму; и, во-вторых, сила, которая сообщает им различные чувства или способности чувствовать; мы же вольны по своему желанию развить или уничтожить и то и другое. Заботой и нежностью мы вольны расширить границы прекрасной жизни в растениях и животных; пренебрежением и жестокостью мы способны прекратить ее и вместо нее вызвать моровое поветрие. Точно так же строгой дисциплиной мы в состоянии прирастить силу нашей благородной воли и пыла или погубить и то и другое. И есть ли эти две силы – частные условия элементов, в которых они проявляются, или часть великой вселенской силы, из которой они взяты и в которую их должно возвратить, не имеет для нас ни малейшего значения при сообщении с ними, как неважен и способ связи их со светом и воздухом. Какой точный смысл мы должны придавать выражениям, подобным пророчеству о четырех ветрах, о том, что дух дохнет на сухие кости и они оживут[107]; или почему присутствие жизненной силы должно зависеть от химического действия воздуха, а ужас ее истощения материально обозначен исчезновением этого духа, мы не можем в настоящее время знать и не должны когда-либо обсуждать. Достоверно нам известно лишь одно: состояния жизни и смерти различны, и первое более желательно, нежели второе, и достижимо посредством усилий, если мы понимаем «рожденное от духа»[108] как то, что обозначает присутствие дыхания небес в нашей плоти или его силы в наших сердцах.
56. Что же касается ее влияния на тело, то я постараюсь рассказать вам, поскольку сам был в значительной степени вовлечен в исследования, включающие необходимые отсылки как на естественные науки, так и на психические явления, что в конечном счете остается у нас после того, как наука сделала худшее из возможного; что миф об Афине как Созидающей и Решающей силе – Духе Творения и Волеизъявления – должен вечно означать для всех нас.
57. В настоящее время «установлено» (я полагаю, что могу употребить категоричное слово), что количество теплоты и движения ограничено и что измерению они доступны в тех долях, с которыми мы имеем дело. Мы можем измерять части силы, как мы можем измерять части пространства; и всё же, насколько нам известно, пространство может быть бесконечным и сила – бесконечной. Может быть жар, настолько же превосходящий солнечный, насколько жар солнца сильнее тепла свечи; и сила, настолько же превосходящая силу, под действием которой вращается мир, насколько та превосходит силу, заставляющую паутину дрожать. Жизнь неразрывно зависит от тепла и силы; а также, я полагаю, от формы вещества, которую философы называют «протоплазмой». Хотелось бы, чтобы они пользовались английскими словами, а не греческими. Когда я хочу узнать, почему лист зеленый, мне говорят, что он окрашен «хлорофиллом», что на первый взгляд звучит весьма содержательно; но если бы они просто сказали прямо, что лист окрашен в зеленый цвет тем, что называется «зеленым листом», мы бы точнее увидели, насколько далеко продвинулись. Однако любопытен тот факт, что жизнь связана с клеточной структурой, называемой протоплазмой, или, по-английски, «первой склеенной», откуда, предположительно через дейтоплазму, или вторичные склеивания, и тритоплазму, или третичные склеивания[109], мы достигаем высшей стадии пластичности человеческой керамики, которая отличается от обычного фарфора прежде всего измеримой степенью тепла, вырабатываемого при дыхании, которое она заимствует у остальной вселенной, пока живет, и которое непременно возвращает остальной вселенной, когда умирает.
58. Также с этим теплом связаны определенные приспособительные силы, которые, по результатам недавних открытий, всё больше и больше упрощаются до разновидностей одной силы или, наконец, до простого движения, передаваемого в различных состояниях, но не поддающегося уничтожению. Предположим, что наука совершила всё возможное и что каждая химическая или животная сила наглядно разложима на тепло или движение, взаимно переходящие друг в друга. Сам бы я предпочел, в порядке рассуждения, скорее рассматривать движение как род теплоты, нежели теплоту как род движения; однако, даже если мы дошли до этого места, нам еще предстоит спросить: что такое теплота? Или что такое движение? Что представляет собой primo mobile, эта передающая сила, в которой все вещи живут, и движутся, и существуют[110]? Это по определению есть нечто отличное от материи, и мы можем называть это по своему усмотрению – «первопричиной», или «первым светом», или «первым теплом»; но мы не в состоянии предоставить никаких научных доказательств того, что оно не есть личное начало и не совпадает с обычным представлением о поддерживающем духе во всех вещах.
59. Всё же не стоит применять к нему слова «дух» или «дыхание», пока он всего лишь усиливает химическое сродство; но когда химическое сродство подвергнуто воздействию воздуха и солнечного тепла, формообразующая сила вступает в совершенно иную фазу. Она уже не просто кристаллизует неопределенные массы, но и дает ограниченным частям материи способность избирательно собирать другие, сродственные им элементы и связывать эти элементы в их собственную, особую и присущую только им форму.
Эта сила, теперь верно называемая жизнью, или дыханием, или духом, непрерывно создает свои собственные оболочки определенной формы из обломков вокруг нее; и именно это я имел в виду в «Этике пыли», говоря: «Вы всегда можете противопоставить Форму Силе»[111]. Ибо простая соединительная сила не есть дух; но сила, извлекающая из хаоса уголь, воду, известь и что угодно еще и связывающая их в определенную форму, по праву зовется «духом»: и мы не принизим, но, напротив, подкрепим наше представление об этой творящей силе тем, что признаем ее присутствие в низших, нежели наш собственный, уровнях материи; – такое признание внушается нам удовольствием, которое мы инстинктивно получаем от всех форм материи, обнаруживающих ее: и более того, выделением таких форм, в наиболее одушевленных их частях, цветами, наиболее приятными нашим чувствам. Наиболее привычный пример этого одновременно и лучший, и самый чудесный – цветение растений.
60. Дух в растении – то есть способность собирать мертвое вещество из обломков вокруг него и облекать его в собственную избранную форму – сильнее всего, естественно, в момент цветения, поскольку тогда он не только собирает, но и формирует наиболее энергично.
И там, где эта Жизнь присутствует в нем в полную силу, его облик получает черты, особенно приятные нашим человеческим чувствам; во-первых, изящнейшие очертания формы; и во-вторых, прекраснейшие оттенки основных цветов – синего, желтого и красного или белого, согласное сочетание их всех; и, что еще более странно, это время особенной и совершенной красоты связано с отношениями растений или цветов друг к другу, соответствующими радости любви в человеческих существах и имеющими ту же цель в продолжении рода. Но только в отношении растений, в отличие от животных, мы ошибаемся, утверждая, будто цель этой сильной жизни состоит лишь в передаче самой себя по наследству. Цветок есть цель и истинное предназначение семени, а не наоборот. Причина семян – в том, чтобы появлялись цветы; причина же цветов не в том, чтобы были семена. Цветок как таковой есть существо, созданное духом; только в сочетании с его совершенством дается рождение его наследника.
61. Итак, самое важное в цветке то, что он – часть формы, развитой растением в момент наибольшей напряженности своей жизни, и этот внутренний восторг внешне обычно отмечен для нас вспышкой одного или нескольких основных цветов. Каким будет цветок, зависит всецело от той части растения, которой сообщен этот восторг духа. Порой жизнь сообщается внешней оболочке, и тогда внешняя оболочка становится белой и чистой, полной силы и благодати; иногда жизнь сообщается обычным листьям, прямо под цветком, и они тогда становятся алыми или пурпурными; иногда жизнь сообщается стеблям цветка, и они становятся синими; иногда его наружной оболочке или чашечке; чаще всего – его внутреннему венчику; но во всех случаях присутствие сильнейшей жизни подтверждается знаками, которые доставляют удовольствие человеческому взору и которые кажутся подготовленными с явной отсылкой к нам или, скорее, несут в себе, будучи восхитительными, свидетельство того, что были созданы силою того же духа, что и наш собственный.
62. И нас подводят к тому, чтобы почувствовать это еще сильнее, так как все различия видов[112] у растений и у животных, по-видимому, обладают сходной связью с человеческим характером. Каким бы ни было происхождение видов или каким бы образом эти виды, раз сложившись, могли бы быть подвержены влиянию внешних происшествий, группы, в которые рождение или случайность помещают их, имеют явное отношение к человеческому духу. Весьма возможно и в конечном счете вполне постижимо, что крокодил и ягненок произошли от одного предкового атома протоплазмы и что физические законы воздействия известковой слизи и луговой травы на эту протоплазму могли с течением времени выработать противоположные свойства и черты живых тел; но для нас практически важный факт заключается в существовании силы, творящей саму эту известковую землю; которая создает отдельно ее, отдельно кварц, отдельно золото, отдельно уголь, а затем направляет отношения этих элементов таким образом, что золото может погубить души людей, будучи твердым и светлым; что кварц дает им образ идеальной чистоты, а известковая земля может порождать крокодилов, будучи мягкой, а будучи сухой и твердой – овец; и что черты и свойства этих двух порождений, крокодилов и ягнят, могут быть в одном случае отталкивающими для человеческого духа, а в другом – привлекательными, неизбежным образом представляя ему нравственные состояния зла и добра, становясь для него мифами о погибели и спасении и, в самом буквальном смысле, «Словами» Бога.
63. От силы этих фактов нельзя укрыться с помощью мысли о том, что существуют бесчисленные виды, переходящие друг в друга постепенными градациями, из числа коих мы избираем те, которые больше любим или сильнее страшимся, и утверждаем, будто они и в самом деле созданы ради нас. Виды не бесчисленны и в настоящее время не соединяются постоянной градацией. Они соприкасаются лишь в отдельных точках и даже тогда оказываются соединены, по тщательном изучении, сетчатым образом, не в цепи, а в клетки на шахматной доске; к тому же, даже соединяясь, они смыкаются, так сказать, крайностями, типичные же формы видов вполне индивидуальны. Роза почти переходит в траву в форме кровохлебки; однако формирующий дух четко отделяет колос пшеницы от шиповника, колеблясь с трепетным постоянством вокруг центральных форм их обоих, чьи отношения к человеческой душе определены. Сходным образом сопряжены и великие царства животных. Птицы через пингвинов спускаются к рыбам, а рыбы в лице китообразных снова восходят до млекопитающих, однако невозможна путаница мыслей между совершенными формами орла, форели и боевого коня в их отношениях к элементам и к человеку.
64. Есть две группы животных и одна большая группа растений, о которых стоит упомянуть в их связи с Афиной; и все они послужат наглядной иллюстрацией к вышеприведенным положениям.
Две группы животных – это змеи и птицы; змея, в которой дыхание или дух слабее, чем в любой другой твари, а сила земли наибольшая; и птица, в которой дыхание или дух полнее, чем в любой другой твари, а сила земли наименьшая.
65. Сперва рассмотрим птицу. Она – немногим больше, нежели течение воздуха, которому оперение придает форму; воздух во всех ее перьях, она дышит всем своим составом и всей плотью и сверкает вместе с воздухом в полете, словно пламя на ветру; она покоится на воздухе, подчиняет его, превосходит его, обгоняет его; – она есть воздух, сознающий себя, покоряющий себя, властвующий над собой.
В гортани птицы заключен голос воздуха. Всё то, что в самом ветре слабо, дико, бесполезно в своей сладости, ее песня связывает воедино.
Подобно тому как мы можем представить себе вольную форму облака замкнутой в безупречную форму птичьего крыла, так и вольный голос облака превращается в ее размеренный и властный голос; неутомимый, радостно проносится он по ясному небу, мягкими весенними ночами звенит пылкой страстью, приветствует рассвет, взрывается хоровым ликованием, щебеча и щелкая в кронах и живых изгородях среди дневного зноя, подобный легким дуновениям ветра, под которыми лишь колокольчики первоцвета дрожат да трепещут лепестки дикой розы.
66. Также на оперение птицы помещены цвета воздуха: среди них злато облаков, которым никакая корысть не завладеет; рубины облаков, которые есть не цена Афины, но сама Афина; киноварь облачного края, и пламя облачного гребня, и снег облака, и его тень, и растаявшая голубизна глубоких небесных колодцев – все они, пойманные творящим духом и сплетенные самой Афиной в нити и дымку оперения, где волна за волной поднимается и опадает по груди и горлу и распахнутым крыльям, нескончаемо, как колышутся пена прибоя и прибрежный песок; – кажется, среди сильнейших перьев даже дрожит белизна испода облаков, видимая, но слишком нежная, чтобы ее потрогать.
И вот дух воздуха помещается в эту тварную форму, и на целых двадцать столетий она становится символом Божественной помощи, нисходящей, как Огонь, чтобы говорить, но как Голубь, чтобы благословлять.
67. Далее, в образе змеи мы подходим к кругу повсеместно распространенных мифов, основанных на великих и всеобщих человеческих инстинктах, относительно которых я должен отметить один или два пункта, имеющие теснейшую связь с нашей темой. Ибо мне кажется, что ученые, которые сейчас заняты истолкованием человеческих мифов, в большинстве своем забыли о существовании мифов природы и что темные речения людские бывают неподатливы для прочтения и не всегда заслуживают его; но темные речения природы, вероятно, станут яснее при рассмотрении и, скорее всего, прочтения заслуживают. В самом деле, все указания относительно верного смысла человеческих и изменчивых мифов будут, по всей вероятности, зависеть от того, сумеем ли мы сперва понять смысл мифов природных и неизменных. Мертвый иероглиф мог означать одно или другое – живой иероглиф всегда означает одно и то же; но помните, что он представляет собой иероглиф в той же степени, что и первый, впрочем, нет – в гораздо большей, он – «священная или потаенная скульптура», вещь, обладающая внутренним языком. Змеиный гребень царской короны, или короны бога, на египетских колоннах – это тайна; но разве сама змея, скользящая у подножия колонны, – меньшая тайна? Неужели нет иного языка, кроме немого раздвоенного проблеска на губах, у этого ручья ужаса, текущего по земле?
68. Откуда этот ужас? Мы все его чувствуем, но насколько же он относится к сфере воображения, насколько он несоразмерен истинной силе этой твари! В грязной сточной канаве, в луже помоев у дверей деревенского дома больше яда, чем в самом смертоносном нильском аспиде. На каждом из задних дворов, которые вы видите из поезда, когда он везет вас через Воксхолл или Детфорд, живет своя свернувшаяся змея: все стены этих ужасных пригородов – ограды храмовых бассейнов для поклонения змее; но, заглядывая в них, вы всё же не испытываете страха, каковой почувствовали бы, увидев бледные чешуи и поднятую голову. Порой в одном слове, в скользящем явлении безмолвной мысли бывает больше яда, нежели в любой «vanti Libia con sua rena»[113]. Но этот ужас – от мифа, не от твари. На лестнице бытия есть мириады тварей, и стоящих ниже, и более отвратительных; невидимые связи между мертвой материей и жизнью сквозят повсюду. Но в змее пугает как раз сила низшего элемента; это само всемогущество земли. Как он движется, этот ручеек гладкого серебра, думаете вы? Он в буквальном смысле гребет по земле, и каждая чешуйка – как весло; он вгрызается в прах своими ребрами. Понаблюдайте за ней, когда она движется медленно: волна, но без ветра! поток, но без уклона! всё тело движется одновременно, однако часть его – в одну сторону, а часть – в другую, или часть вперед, а прочие витки назад; но все с одинаковым спокойным упорством и единообразием – ни сжатия, ни расширения; только бесшумное и бесцельное продвижение соединенных колец, призрачное шествие пятнистой пыли, с растворением на клыках, с удушением в кольцах. Напугайте ее; – гибкий поток станет раздвоенной стрелой; – волна отравленной жизни пролетит сквозь траву, словно копье в броске[114]. Она едва дышит одним легким (второе – недоразвитое и сморщенное); она покорна солнцу и тени и холодна или горяча, словно камень; и тем не менее «она способна лазать лучше обезьяны, плавать лучше рыбы, прыгать лучше тушканчика, она может перебороть атлета и удушить тигра»[115]. Это божественный иероглиф демонической силы земли – всецело земной природы. Так же как птица – это одетая сила воздуха, это – одетая сила праха; как птица – символ духа жизни, это – объятий и жала смерти.
69. Отсюда и постепенное изменение в том, как трактуют образ змеи различные религии. Как червь разложения она – самый сильный из всех противников богов – особый враг их светоносной и творящей силы – Пифон против Аполлона. Как сила земли, противостоящая силе воздуха, гиганты в Гигантомахии обладают змеиными телами; но как власть земли над семенем – поглощающая его ради новой жизни («то, что ты сеешь, не оживет, если не умрет»[116]) – змеи поддерживают колесницу духа земледелия.
70. Однако, с другой стороны, земля обладает силой препятствовать разложению и очищать (отсюда – сам факт погребения и множество способов применения земли, изобретенных совсем недавно); и в этом смысле змея – врачующий дух, представитель Эскулапа и Гигиеи; и род священной земли в храме Росы – находящийся там как особый символ родной земли Афин; так что ее исчезновение из храма было сигналом афинянам, что им надлежит покинуть свои дома[117]. И наконец, если в земле содержится сила и лекарство не меньше, чем сила воздуха, так же и мудрость, заключенная в земле, не меньше, чем мудрость духа; и когда убита ее смертоносная сила, истинной становится ее сила водительства; так что змея Пифона убивают в Дельфах, где оракул от дыхания земли.
71. Вам тем не менее следует помнить, что здесь, как и в других случаях, я беру миф в основной период его бытования. Мы сейчас говорим о значении змеи лишь для греческой мысли, способной представить себе Афину. Ее изначальный смысл для недавно открывшихся людских глаз и ее неослабное влияние на выродившиеся народы – тайна, покрытая самым непроглядным мраком. Мистер Фергюссон на страницах своего бесценного труда[118] недавно собрал основные доказательства, связанные с этим вопросом, и если вы ознакомитесь с начальными главами, то узнаете, какие обстоятельства необходимо иметь в виду в первую очередь. Сейчас у меня нет возможности привести ни одно из них, однако хочу лишь указать, что, хотя доктрина о так называемой «испорченности человеческой природы», утверждающая, будто в человечестве нет ничего, кроме зла, столь же кощунственна и ложна, какой была бы доктрина об испорченности природы физической, утверждающая, будто в мире нет ничего, кроме зла; тем не менее есть самые веские доказательства того, что чуме или кретиническим порокам развития до сих пор дозволено властвовать над большей частью народов, путями самыми чудовищными и гораздо более таинственными, чем сама змееподобная тварь как таковая. Сегодня я собрал для вас лишь примеры того, что в греческой религии прекрасно; но даже в ее лучшие времена были глубокие искажения в других ее проявлениях и выродившиеся формы многих из ее божеств, и всё это коренилось в неправильно понятом поклонении началу жизни; в религиях же низших рас мало что можно найти, помимо этих искаженных форм веры; – все они странным и ужасным образом подобны друг другу и заражают христианство, даже в периоды его наибольшей силы, роковым ужасом доктрины и отвратительностью символических представлений, переходя от страха к безумному гротеску, а оттуда – к чувственности.
Даже в Псалтыри святого Людовика половина букв – извивающиеся змеи; почти во всех гирляндах, ставших орнаментом на христианском платье или в архитектуре, с легкостью просматривается их происхождение от змеиных колец; и вряд ли в мире найдется хоть одна иллюминированная монастырская рукопись, не запятнанная какой-нибудь злонамеренной низостью гротеска, – да и в изображениях листьев переплетенного плюща в орнаментах XIV века отчетливо видно, что они ведут свою родословную от венков на головах языческих божеств вакханалии. И когда я мысленно собираю примеры безумной религии, выродившегося искусства, беспощадной войны, отупляющего труда, порочных услад и тщетной или низменной надежды, среди которых народы мира пребывали с тех пор, как впервые смогли рассказать о себе, – мне мнится, будто сама человеческая раса всё еще полузмея, не выпроставшаяся покамест из своей глины; пресмыкающееся порождение злобы – великолепие ее подточено жестоким голодом и запятнано ядовитой грязью, и след ее на листе – блестящая слизь, на песке же – бесполезная борозда.
72. Таким образом, нет других мифов, которые дали бы нам возможность так глубоко заглянуть и так точно измерить нравственное состояние и развитость ума различных народностей, как мифы о змее и стервятнике; оба рода мифов имеют особую связь с той разновидностью раскаяния в грехе или скорбью по судьбе, на которые сознание народа, изъяснявшееся через них, было способно. Змея и стервятник – две сходные эмблемы бессмертия и очищения у народов, жаждущих бессмертия и чистоты: когда же они осознают собственное ничтожество, змея становится бичом фурий, а стервятник находит себе вечную добычу у них в груди.
Птица у египтян долго соперничала со змеей, символом власти, принятым и по сию пору. Но драконовский образ зла установился в виде змея Апапа; птичьи же крылья вместе с шаром становятся частью лучшего символа божества, а весь облик стервятника как эмблемы очищения связывается с древнейшим представлением об Афине. В образе голубя с оливковой ветвью представление о духе Афины в обновленной жизни, побеждающем разрушение, воплотилось на всё будущее; греки же, для которых в более благоприятном климате и более одухотворенной жизни, чем в Египте, символ очищения в виде стервятника стал непонятен, вместо этого использовали орла как иероглиф высшей духовной энергии, и он с тех пор сохраняет свою власть над человеческим воображением, вплоть до того, как он утвердился среди христианских мифов как выражение самой возвышенной формы евангельского учения. Ниже мы рассмотрим особое отношение Афины к ее любимой птице; павлин Геры и голубь Афродиты – мифы сравнительно маловажные: но вскоре греки делают силу птицы полностью человеческой в образе летящего ангела победы (частично человеческой, с измененным пониманием зла – в образе гарпии и сирены); и с тех пор она связывается с еврейскими херувимами и оказала на христианскую религию исключительно сильное влияние, даровав свои крылья, чтобы сделать концепцию ангелов таинственной и нелогичной и проверить рациональное стремление определить природу подчиненной духовной способности; но и сообщив одновременно этой способности смутное поэтическое влияние высочайшей ценности и особого творческого характера.
73. Но с ранним почитанием змей было связано и другое – почитание рощ, о чем также исчерпывающе пишет в своем труде мистер Фергюссон. Подобное поклонение деревьям могло принимать мрачную форму, сочетаясь с Драконовским культом; или противостоя, как в Иудее, более чистой вере[119]; но само по себе оно, как мне кажется, всегда было здоровым, и хотя оно сохраняет немного иероглифической силы в последующей религии, однако делается не символическим, а действительным; цветы и деревья наблюдают и любят с удовольствием, близким к поклонению, что всегда и здорово, и благородно.
И среди наиболее примечательных указаний на волю одушевляющей силы – то, что мы находим этические знаки добра и зла, приписанные им, так же как и животным; яд змеи, а в некоторых отношениях и ее изображение, связывается даже с бесстрастным ростом листа из земли; в то время как различия между видами кажутся сопряженными с более явным этическим обращением к интеллекту человека, коль скоро их материальные продукты делаются более полезными для него.
74. Я могу наглядно показать это и одновременно разъяснить, как именно соотносятся с прочими растениями те цветы, что теснее всего связаны с Афиной; для чего рассмотрю природные мифы тех групп растений, кои здесь, в Англии, появятся на любом сельском обеде, каковым Афина радостно правит в своей безыскусной ипостаси домашней владычицы. Вообразите любимую Горацием тарелку бобов[120], к ней бекон; картофель; пряную приправу к мясу из лука и зелени; сельдерей и одну или две редьки с сыром; орехи и яблоки на десерт и черный хлеб.
75. Бобы с древнейших времен – самые важные и интересные из зерен огромного семейства растений, от которого произошло латинское и французское название всех кухонных овощей – того, что собирают руками, – семян в стручках, которые нельзя жать, сбивать или стряхивать, а нужно собирать зелеными. «Бобовые» растения, у всех из которых цветки, подобные бабочкам, семена в (часто поникающих) стручках, – «laetum siliqua quassante legume»[121] – гладкие и мягкие листья, разделенные на множество мелких долей, – странные придатки усиков для лазания (и иногда колючки); – очень сладкий, хотя и чистый запах соцветий и почти всегда безвредные, если не приносящие пользу, семена. Из всех семейств растений это наиболее определенное; его цветки полностью ограничены в своих частях и не переходят в другие формы. Также оно исключительно полезным образом распределено по распространению и размерам; оно привычно в лесной чаще – акация, лабурнум, иудино дерево; привычно на засеянных полях – бобы, вика и горох; привычно на пастбищах – в каждой форме клевера и узоров душистого трилистника; самое полезное и человечное среди всех семейств растений.
76. Что касается картофеля, то здесь мы имеем дело с почти невинным подземным отростком семейства, предназначенного для зла[122], королевою над которым – белладонна и в которое входят белена, ведьмовская мандрагора и худшее из природных проклятий современной цивилизации – табак[123]. Диковинность этого семейства в том, что, будучи предназначенным для зла, оно тем не менее не представляет собой группу, четко отделенную от тех, чье предназначение счастливей. В других семействах нет ничего, что напоминало бы формы цветков бобовых; но есть другое семейство, формы и строение которого близко связаны с формами этого, вредоносного. Рассмотрите фиолетово-желтые цветки обычного паслена сладко-горького; вы увидите, что они устроены точно так же, как у некоторых форм цикламена; и, получив эту подсказку, вы наконец обнаружите, что вся эта ужасная и ядовитая группа – сестры первоцветов!
На самом деле пасленовые – это примулы, на которые наложено проклятие; и на своих лепестках они несут знак, по которому смертоносные и осужденные цветы всегда можно отличить от невинных, – тычинки у пасленовых находятся между лепестков, а у примул – напротив лепестков венчика.
77. Далее бок о бок идут сельдерей и редька, представляющие две большие группы, зонтичных и крестоцветных растений, подобных по своему уровню среди цветковых растений: обе цветут соцветиями, но у зонтичной группы они плоские, а у крестоцветной – кистями; обе бедны и неказисты цветами и теряют ту немногую красоту, которая у них есть, сгрудившись слишком тесно; обе самым любопытным образом воздействуют на человеческий характер в умеренных областях Земли, со времен венков из петрушки, напитка из цикуты и осмеянного Еврипидова кервеля[124] и до сих пор, но преимущественно среди северных народов, будучи растениями скромной красоты и (крестоцветные) неограниченной полезности, когда их специально выращивают; однако их густые или обтрепанные листья, тонкие стебли и стручки семян могут стать знаками диких пустошей или заброшенных земель. Они не способны на совершенную красоту даже в культуре, хотя и достигают некоторой смиренной прелести в сердечнике луговом и желтушнике; по большей части все качества цветов у них становятся скудными и пустыми – они белы, но без чистоты, золотисты, но без драгоценности; чрезмерны без богатства; сложны без изысканности; крупны без силы и тонки без изящества. Но подумайте об их полезной приземленности и об отношении характеров немецкого и английского крестьянина к их капустной пище (как характера араба к его пище из фиников), и вы начнете осознавать, какие цели формирующего духа заключены в этих видовых различиях.
78. Далее мы обратимся к орехам и яблокам, где орехи представляют одну из групп деревьев с сережками, цветение которых – лишь кисточки и пыль; а вторые – из семейства розоцветных, где и плоды, и цветы для высших народов служили символами всякого страстного искушения или чистейшего наслаждения, от зависти Евы до коронования Мадонны и
Rosa sempiterna,
Che si dilata, rigrada, e ridole
Odor di lode al Sol[125].
Но для них у нас нет времени; мы должны перейти к самой смиренной группе из всех – и одновременно к самой удивительной, группе злаков, которая дала нам наш хлеб; и оттуда мы вернемся к душистым травам.
79. Обширное семейство растений, которые под дождем одевают землю зеленью ради человека, а на солнце дают ему хлеб, и, прорастая в начале года, вместе с соседствующими цветами, даруют нам само понятие весны (в гораздо большей степени, чем первые листья на деревьях), делится в самом широком смысле на три группы – травы, осоки и тростники. Травы составляют одеяние здоровой и чистой земли, орошаемой случайным дождем, но сухой самой по себе и пригодной для всего, что выращивают на пастбищах и полях. Это своеобразные растения с круглыми членистыми стеблями, у которых длинные и гибкие зеленые листья и головки семян, вырастающие посреди них. Осоки обыкновенно покрывают заброшенные и в большей или меньшей степени бедные и непригодные для возделывания земли, они грубы по своей структуре, часто с трехгранным стеблем – поэтому Вергилий называет их «острыми» – и с головками семян, не выходящими из листьев. И у трав, и у осок цветки имеют одинаковую структуру, хотя у осок она и не развита, но всегда состоят из групп двойных чешуек, обычно имеющих в центре колючий отросток, иногда вырастающий в длинную ость или бородку; этот центральный отросток характерен также для обычных листьев мхов, словно мох – это колос, всё время зеленеющий на земле, но с другим и своеобразным плодом. Но тростники совершенно отличны от осок и трав структурой своего цветка. Он не двусоставный, а дважды сложенный по трое, так далеко ушедший от трав и так тесно связанный с высшей группой растений, что вы, как мне кажется, сочтете удобным объединить тростники с этой высшей группой, и если вы позволите мне присвоить ей для этого случая общее наименование Drosidæ или росные растения (dewplants), это даст мне возможность сказать то, что я намерен сказать, короче и яснее.
80. Эти Drosidæ представляют собой растения, развивающиеся при прерывистом увлажнении – когда влага поступает в сухую землю или неглубоко, или в определенные времена года. Это не водные растения, но знаки воды, скрывающейся в сухих местах. У многих водных растений тройственные цветки, расположенные в маленькой тройной чашечке; у Drosidæ растительный дух проникает также и в чашечку, и весь цветок становится шестилучевой звездой, латерально выходящей из стебля, словно он – первый цветок в мире, силой вырвавшийся на свет сквозь неподатливую зелень. Им часто требуется запасать влагу или питательные вещества для будущего цветка на долгий период засухи, что они и исполняют в клубнях под землей, из которых часть становится грубой и простой, но самой здоровой пищей для человека.
81. Таким образом, всё семейство трав полевых можно разделить на три большие группы: Drosidæ, Carices[126], Gramineæ – росные растения, осоки и травы. Сами Drosidæ делятся на пять больших разрядов: лилии, асфодели, амариллисы, ирисы и тростники. Ни одно другое семейство растений не оказало на человека такого большого, разнообразного или здорового влияния, как эта большая группа Drosidæ, определяющаяся не столько по белизне некоторых из их цветков или блеску
других, сколько по силе и мягкости вещества их лепестков, позволяющей им принимать форму безупречной упругой кривой, в своих чашечках, как у крокуса, или в расходящихся колокольчиках, как у настоящей лилии, или колокольчиках, подобных вереску, как у гиацинта, или в ярких и правильных звездах, как у птицемлечника, или же, если они оказываются затронуты странным отблеском змеиной природы, который создает среди цветов группу губоцветных, закрывающихся в формах изысканной и фантастической симметрии, как у гладиолуса. Добавьте к ним их сестер-нереид, водяные лилии, и вы получите источники прекраснейших форм орнаментального декора и наиболее ярких среди известных человеческому духу флоральных мифов, рожденных струями Ганга, Нила, Арно и Эйвона.
82. Поразмыслим немного о том, чем каждое из этих пяти семейств[127] было для человеческого духа. Прежде всего, лилии в своем благородстве дали нам лилию Благовещения; асфодели – цветок елисейских полей; ирисы – рыцарский fleur-de-lys; и амариллисы – Христову лилию полевую; тростник же, всегда приминаемый ногой, стал символом смирения. Теперь рассмотрим степень более приземленного влияния каждого из семейств. «И царские венцы, и разных лилий семья»[128] составляют первое семейство; достигая совершенной чистоты в лилии Мадонны, они своими прекрасными формами оказали влияние на всю декоративную сторону итальянского священного искусства; в то время как предметы, связанные с войной, постоянно украшались изгибами тройных лепестков флорентийского giglio и французского fleur-de-lys; так что степень их влияния в Средние века, частично – как символа женского характера, частично – высшего рыцарского благородства и славы, в городе, бывшем цветком среди городов, трудно переоценить.
Позднее группа тюрбанных лилий или тюльпанов совершила некоторое зло (чьи прекрасные оттенки сделали их излюбленным капризом цветоводов), но их тем не менее можно извинить за ту радость, которую они приносят в сельских садах и еще принесут, когда простая жизнь снова станет нам доступна; и багряные полосы тюльпанов на клумбах, так похожие на багряные полосы рассвета над ними, с росой, собирающейся в тяжелые округлые капли в их глянцевитых чашечках, будут достойны любви большей, чем серая крапива на пепелище под серым небом, не запятнанным ни киноварью, ни золотом.
83. Следующая группа – асфодели – разделяется на два основных семейства: одно, в котором цветки как звезды и характерным образом собраны в шары, хотя иногда образуют более рыхлые головки; и другое, в котором цветки – в форме длинных колокольчиков, неожиданно раскрывающихся на концах, и собраны в султаны на длинном стебле или свешиваются с него, сгибаясь под собственной тяжестью.
Звездчатая группа – сциллы, чесноки и луки – всегда меня озадачивала. Я не в силах понять, почему ее красоту и полезность непременно увязывают с отвратительным запахом, который считается едва ли не самой унизительной чертой крестьян, отделяющей их от высших сословий.
Колокольчатая группа, гиацинты и ландыши, настолько же нежна, насколько грубы другие: неповторимый, стелющийся по земле лазурный отсвет дикого гиацинта английской весной; мышиный гиацинт из Южной Франции, такой, словно гроздь винограда и медовые соты перегнали и спрессовали вместе, получив маленький комочек синих бусин; ландыши повсюду, в каждом приятном и диком уголке скалистой земли; – сосчитайте их влияния на полудетскую невинную жизнь; затем измерьте мифическую силу гиацинта и асфоделя, связанных с мыслями греков о бессмертии; вспомните, наконец, об их полезной и питающей силе в связи с крестьянской жизнью, как древней, так и современной, и будет странно, если вы не ощутите сложившееся отношение между силой творящего духа в них и в нас, живущих благодаря им.
84. Воздействие на человека двух оставшихся разрядов – Амариллисовых и Ирисовых – невозможно обрисовать вкратце; отметьте только в общем, что если в северных странах они делят весенние поля с первоцветами, то в Греции, похоже, Primulaceæ немногочисленны, в то время как крокус, нарцисс и Amaryllis lutea, «полевая лилия»[129] (я подозреваю также, что цветок, имя которого мы переводим как «фиалка», в действительности был ирисом), знаменовали для греков первое дыхание жизни среди обновленной растительности и стали в их сознании истинным узором на шафранном платье Афины. Затем гвоздика (которая хотя и принадлежит к совершенно другой растительной расе, но по своему облику, как ни странно, кажется сделанной из трав путем превращения влагалищных мембран в основании их листьев в цветок) разбрасывает повсюду бесчисленными куртинами свои багряные звезды. Однако золотая лилия и крокус вместе с асфоделем всегда занимают место в излюбленнейших мыслях греков прежних времен – это единственные цветы, которые будут гореть на деревьях рая и плавать в райских ручьях[130].
85. Осталось лишь одно семейство растений, о котором нужно упомянуть на нашем сельском пиру; но мне придется слегка отклониться от своего пути, чтобы подойти к ним правильным образом. Все цветы, лепестки которых соединены вместе, и большинство тех, у которых лепестки свободны, легче всего представить как подобия чаш или труб, раскрытых в устье. Иногда они раскрываются постепенно, как вьюнок или колокольчик; чаще встречается выраженное изменение направления между трубкой и расширяющейся губой, как у примулы; или даже сужение ниже губы, превращающее трубку в сосуд или вазу с узким горлышком, как у вересков, но общая идея трубки, расширяющейся в четырех–, пяти– или шестилистник, описывает бо́льшую часть форм.
86. Теперь будет легко вообразить, как подобные цветки, растущие плотными пучками, могли с течением времени вытягивать свои внешние лепестки сильнее, нежели внутренние (как это действительно происходит с внешними цветками соцветий многих зонтичных), и так получались удлиненные и различным образом искаженные формы; далее, если стебель прикреплен к боковой стороне, а не к основанию трубки, ее основание становится шпорой, и так постепенно могли сложиться все гротескные формы мяты, фиалки и живокости. Но как бы то ни было, есть одно большое семейство растений, отделенное от прочих, влияние которого, похоже, распространяется на остальных в различной степени, и оно производит впечатление не столько развившегося путем изменений, сколько сразу приобретшего своеобразные черты, более или менее змеиные или драконоподобные. И, полагаю, вы согласитесь, что им удобно дать общее название Draconidæ, отбросив принятое в ботанике уродливое поименование[131], которое я даже не стану здесь приводить, – основными их типами можно назвать наперстянку, львиный зев и кальцеолярию; вы увидите, что они все похожи в стремлении украшать себя пятнами и выпуклостями или углублениями на листьях, словно бы их коснулась отрава. Особенно странные пятна у наперстянки, потому что они вытягивают пигмент из окружающей их ткани, словно бы ее ужалили, а цвет в середине был бы воспаленным участком, окруженным бледностью. Также они доводят до предела украшение путем выпячивания или вздутия лепестков – что в меньшей степени используют другие цветы, делая это красиво, словно чеканя выпуклости в тонком серебре, как у кальмии, где тычинки, словно молоточки, выгибают лепестки наружу, или как у бурачника, где лепестки выгибаются внутрь; но львиный зев и кальцеолярия доводят это до предела.
87. Похоже, этот дух Draconidæ в большей или меньшей степени распространяется на другие цветки, формы которых – правильные сосуды; однако на некоторые из них он едва воздействует, другие же не затрагивает вовсе. Он никогда сильно не воздействует на верески; не затрагивает розы; но внедряется, словно злой дух, в лютик, превращая его в живокость с черной и пятнистой причудливой серединой и странным переливчатым оттенком синего, красивым и насыщенным, однако нечистым, блестящим на поверхности, словно усыпанной битым стеклом, но неравномерно тронутым красным или сгущающимся в красное. И, наконец, змеиное заклятие превращает лютик в аконит и наполняет его ядом. Оно входит в незабудку, и звездочка небесной бирюзы вырождается в синяк, омраченный той же странной примесью красного, что и живокость, и взъерошенный колючей бахромой; оно входит, вместе со странным насекомым духом, в асфоделевые, и они (несмотря на большой разрыв между группами) превращаются в крапчатые орхидеи; оно касается мака, тот превращается в дымянку, ириса – тот переходит в гладиолус, лилии – она покрывается шахматными клетками, и становится рябчиком, и выделяет в глубине его поникших колокольчиков не яд, но медовый нектар, словно исцеляющая змея. Ибо среди Draconidæ есть и эскулапы, и злобные отравители, и самая прекрасная среди них, венецианская erba della Madonna (Linaria cymbalaria), спускается с руин, которые украшает, и касается травы у их подножия; и здесь же сразу обширная группа целебных трав – драконидных по форме – пятнистых и с гребешками и из-за венчиков, похожих на губы, названных Labiatæ; полных разнообразного нектара и теплой исцеляющей силы, однако не обладающих ни яркой славой, ни безупречной красотой: собачья мята, которая пышнее всего, когда ее топчут, и лучшая сладость и нежнейшая яркость одеяния полей – тимьян, майоран и очанка.
88. Вновь и вновь наблюдайте, уделяя внимание всем этим группам растений и их силам; совершенно неважно, в силу каких сочетаний обстоятельств они могли постепенно выработаться: сочетание обстоятельств само по себе есть высший и необъяснимый факт. Мы всегда в конечном итоге приходим к формирующей причине, направляющей обстоятельства и способ реакции на них. Если вы спросите рядового ботаника о причине формы листа, он скажет вам, что это «развившийся бугорок» и что его окончательная форма продиктована «расположением его проводящих пучков». Но что направляет его проводящие пучки? Возможно, он ответит, что «они ищут что-то, что им нужно». Что же заставило их в этом нуждаться? Что заставило их искать это именно так? Тремя пучками или пятью? Зубчиками или плавными изгибами? Раболепными усиками или бурным взрывом веток? Шерстистыми ли складками, шершавыми от жал, или же блестящими плоскостями, зелеными от чистой силы и безморозного счастья?
89. Ответа нет. Но общий итог состоит в том, что по всей поверхности земли и ее вод, под влиянием сил воздуха в солнечном свете, среди облаков, растений и животных развилось множество изменяющихся форм, и все они по своему воздействию или природе связаны с человеческим разумом, их постигающим; и на них, как в страшных, так и в прекрасных проявлениях и в их способностях ко злу или к добру, начертано множество мифов или слов созидающей силы, которые, в соответствии с истинной страстью и силой рода человеческого, люди сумели вложить в религию. Эту созидающую силу все народы отчасти принимали за дуновение воздуха, через которое она действует, и отчасти понимали как творческую мудрость, происходящую от Высшего Божества, однако озаряющую и вдохновляющую любое сознание, что действует в согласии с Ним. И каких бы умственных результатов мы ни добились в нынешнее время, полагая эту эманацию лишь движением или колебанием, однако всякое созидательное искусство и лучшие состояния человеческого счастья и добродетели доныне полагались на понимание его тайны (что бесспорно) и его личной природы (что вероятно).
90. Отдельно я должен вкратце упомянуть влияние Афины на созидательные искусства: нынешняя моя задача, которая для нас вполне посильна, – лишь истолковать внешние символы мифа, внушившего грекам представление о ней как о богине света, сперва вошедшей в грудь их Высшего Божества, а затем сотворенной из его мыслей и пребывающей подле него, всегда разделяя с ним и совершенствуя его силу.
91. Для чего нам следует прежде всего поразмыслить о значении основного эпитета, связанного с Афиной, «Glaukopis», «с глазами, полными света», первый слог которого связан, через свой корень, со словами, обозначающими зрение, а вовсе не со словами, обозначающими цвет. Насколько я могу судить о восприятии цвета у греков, оно представляется мне основанным в первую очередь на степени связи между цветом и светом; так, в красном цвете для них наиболее существенна его связь с огнем и солнечным светом; и поэтому «пурпур» изначально – «огненный» и поэтому алый или оранжевый цвет зари – в большей степени, чем любой другой, цвет огня. Меня долго смущало то, что Гомер называет море пурпурным; и я ошибочно думал, что он имел в виду цвет теней от облаков на зеленом море; на самом же деле он имеет в виду пылающий блеск волн под ярким светом. Аристотель полагает (отчасти справедливо), что свет, ослабленный чернотой, становится красным[132]; и чернота, будучи согретой или подсвеченной, также делается красной. Поэтому цвет может быть назван пурпурным, так как он есть ослабленный свет (и смерть также зовут «пурпурной» или «темной» смертью); или еще его можно назвать пурпурным, если он представляет собой тень, оживленную огнем, что применимо к освещенному морю или к самому солнцу, если о нем думают как о красном светиле, противоположном белизне луны: «purpureos inter soles, et candida lunæ sidera»[133]; или к золотым волосам: «pro purpureo poenam solvens scelerata capillo»[134]; при этом обе идеи изменены влиянием старой формы слова, вовсе не связанной с огнем, но только со смешиванием и окрашиванием; а дальше, усложняя и запутывая весь этот круг мыслей, но в то же время придавая им глубину и тонкость сообразно их сложности, различные розовые и пурпурные оттенки краски улитки-багрянки, багрянец и пурпур мака, цвет плода пальмы и отождествление всего этого с цветом крови, отчасти напрямую, отчасти через путаницу слов, означающих «кровопролитие» и «финиковый цвет», смешиваются и обновляют всю природу старого слова так, что в позднейшей литературе оно означает другой цвет или чувство, порожденное цветом, почти везде, где оно появляется: и навсегда отбрасывает вокруг себя отражение всего, что погружалось в его краску.
92. Итак, слово на самом деле есть жидкая призма и опаловый поток. И наконец, чтобы придать всей истории характер фантастического сна, тут и там переходящего в дикий гротеск, мы, современные люди, предпочитающие править угольными шахтами, а не морями (и потому превратившие негаснущий светильник Афины в безопасную лампу Дэви в руке Британии, а афинскую небесную молнию – в британскую подземную «сырость»), действительно извлекли наш пурпур не из моря, а из угля! И таким-то гротескным образом мы навязали себе сомнение, что удерживало старое слово меж чернотою и огнем, и довершили тень и страх пред нею, дав ей имя из битвы – «маджента»[135].
93. Такая же путаница между светом и цветом в слове, которым обозначают синеву глаз Афины; но всё же это благородная путаница, вызванная горячим убеждением греков в том, что небо – это в большей степени свет, нежели синева. Я не думал об этом, когда написал в рассуждении о живописной светотени, что «небо – не просто синий цвет: оно – синий огонь, и его невозможно написать» («Современные художники». IV. С. 361)[136]; но именно так это по большей части ощущали греки, и поэтому «Glaukopis» преимущественно значит «сероглазая» и серый означает бледный или светящийся синий; но «совоокая» она только в смысле округлости и расширении, не цвета; и опять же, эти широта и яркость в своем нравственном смысле соответствуют широте, напряженности и ясности мудрого зрения («если око твое будет чисто, то всё тело твое будет светло»)[137]. К этому образу нужно добавить способность птицы видеть в сумерках и, возможно, тонкость ее чувств как таковых. «До принятия человеческого облика, ее (Афины) символом была сова, птица, которая, похоже, превосходит все другие
создания тонкостью своих органов восприятия, глаз которой был рассчитан, чтобы наблюдать объекты, скрытые тьмой для всех остальных, ухо – чтобы отчетливо слышать звуки, а ноздри – различать запахи с такой точностью, что ее сочли пророческой, поскольку она обнаруживала запах смертного разложения даже на первых стадиях болезни»[138].
Мне не удалось где-либо найти указание на первое появление образа; однако в его ранних примерах на аттических монетах большие круглые глаза – это главное, что должно быть видно.
94. Но есть и другой цвет, чрезвычайно важный для представления об Афине, – темная синева ее эгиды. Как синий или серый цвет ее глаз считали скорее светом, нежели цветом, так же и ее эгида была темно-синей, потому что греки считали этот оттенок в большей степени тенью, чем цветом, и хотя они применяли для украшений различные материалы – лазурит, карбонат меди и, возможно, смальту, по-настоящему радуясь оттенку синего, всё же в их сознании он столь же отчетливо, как багрянец – свет, представлял тьму и, следовательно, всё темное[139], но в особенности – цвет тяжелой грозовой тучи, обозначавшийся тем же словом. О физической силе этой темноты эгиды, окаймленной молниями, говорится весьма просто, когда сам Юпитер использует ее, чтобы покрыть тенью Иду и Троянскую равнину, и убирает ее по молитве Аякса о свете[140]; и еще раз, когда он позволяет на время надеть ее Аполлону, который скрыт ее тенью, поражая Патрокла[141]; духовная же ее сила преимущественно выражена словом, обозначающим тень еще более глубокую – мрак Эреба, или нашего вечера, каковой, применительно к эгиде, показывает, что Афина не просто негодует, но всецело лишает своей помощи и отказывает в ней, и, что еще страшнее, проявляет высшую степень враждебности, – тьма, посредством которой она сама обманывает и вводит в заблуждение тех, кого полностью отвергла; это противоречие ее великолепию становится высшей мерой наказания за человеческое вероломство. Так, именно она подталкивает Пандара к измене, нацеленной на то, чтобы усугубить похищение Елены убийством ее супруга во время перемирия; а затем греческий царь, держа за руку своего раненого брата, предрекает Трое тьму эгиды, которая окончательно покроет всё вокруг[142].
95. Таким было наиболее точное представление о цветах Афины: белоснежная плоть (руки, стопы и лицо из мрамора, даже если статуя была грубо вырублена из дерева); глаза глубокого синего цвета, часто представленные в статуях драгоценными камнями; длинное платье до пят, шафранового цвета, и эгида грозового фиолетового цвета, наброшенная поверх него; золотой шлем («Илиада». V. 744)[143], и думаю, на нем еще и гребень, как у Ахиллеса[144].
Тщательно обдумав значения и смыслы, которые вы сейчас отчетливо и подробно узнали из рассказа о каждом из этих цветов, вспомнив, что шафрановый и пурпурный оба есть развитие, в противоположных направлениях, одного великого ключевого типа огненного или алого цвета, вы увидите, что эту форму творящего духа земли представляют облаченной в синее, пурпурное, алое, белое и золотое, которые образуют священную гамму цветов с того дня, когда облако низошло на гору, более великую, чем Ида[145].
96. До сих пор я говорил о представлении об Афине, каким оно прослеживается в греческом сознании, а не каким предстает в греческом искусстве. Задача эта чрезвычайно сложна, она требует и сочувствия, одновременно доброжелательного и чуткого, и глубоких познаний о самых ранних истоках религий многих народов; лишь тогда, сквозь несовершенство и – увы! – еще более смутно, сквозь триумфы созидающего искусства, нам дано будет различить, какого рода мысли определяли задачи его детства и сопутствовали пробуждению его силы.
Религиозный пыл нагляднее всего явлен в слабейших из произведений искусства; и технический навык достигает высшей точки лишь тогда, когда породивший его восторг утих окончательно. Наша попытка вывести провидческую силу Афины или ее направляющее влияние на греческое сердце – извлечь из того, что мы сейчас читаем или чем располагаем из работ Фидия, была бы столь же тщетной, как для последователей какой-либо новой религии – сделать заключения о духе христианства из «Успения» Тициана. Жизненную силу религиозных представлений можно проследить лишь через усилия дрожащей руки и свежие впечатления неискушенного взора; и отыскать красоту мечты в первых символах, посредством которых она выражена, можно не более, чем представление ребенка о волшебной стране – в его каракулях, или объяснить любовь девочки к сломанной кукле обезображенностью игрушечного личика. С другой стороны, Фидиева Афина на самом деле была не столько божеством, сколько возлюбленной афинского народа. Ее великолепие выражало скорее гордость и привязанность афинян, нежели их благочестие; и великий художник, щедро одаривая ее достоинствами (каковые могли внезапно быть уничтоженными в ходе разграбления, которое сами же и вызвали), по-видимому, без сожаления отказывался от благоговения перед ее древней памятью и лишь с небрежным протестом ремесленника, слишком сильного, чтобы быть гордым, даже от совершенства своего собственного искусства. Радуясь защите своей богини и собственному часу торжества, народ Афины убирал ее по своему усмотрению драгоценной слоновой костью и самоцветами; забывая или отвергая тьму карающего нагрудника и тщетно золотя ее неукротимых змей, надеясь, что те смягчат свою ярость.
97. Мне потребуется немало дней – если хоть сколько-нибудь их еще отпущено, – чтобы как-то отделить сложившиеся горделивые маски религиозных верований от инстинктивных искусств, которые гротескно и непристойно, однако искренне стремились воплотить или изложить эти верования. Но полагаю, что читатель, опираясь даже на те несовершенные указания, которые уже получил, сможет с возрастающей уверенностью пройти по следам мифа об Афине и оживить его почти эфемерную тень, связав ее с ныне признанными фактами существующей природы, которые более или менее смутно обдумывал и предчувствовал. Я собрал эти факты в кратком изложении.
98. Воздушный океан, окружающий землю, вступает в союз с землей на ее поверхности и с ее водами, становясь несомненной причиной их восхождения к жизни. Во-первых, он нагревает их и одновременно укрывает тенью, сохраняя в себе тепло солнечных лучей, но защищая их силу своими облаками. Он одновременно согревает и холодит, в постоянном чередовании ласки и мороза, так что сверкание ливийской скалы прогоняет белые венки с поля швейцарского крестьянина. Он передает свою силу морю; лепит и наполняет каждый пузырек в его пене; поддерживает пропасти и рисует долины его волн; придает блеск их движению в ночи и белый огонь – их равнинам на рассвете; возвышает их голоса между скал, держит над ними облака птиц, лепит с их помощью лунки нехоженых песков. Он выбирает из них часть в горсть своей ладони: красит ею холмы в темно-синий, а их ледники – в цвет умирающей розы; инкрустирует этим, словно сапфиром, купол, в который предстоит поместить облако; лепит из этого небесные стада: разделяет их, считает, лелеет, носит на своей груди, зовет их в путь, ждет, пока они отдохнут; питает из них ручьи, которые не иссякают, и посыпает ими росу, которая исчезает. Он прядет и ткет из их руна неистовый гобелен, разрывает его и обновляет; порхает, пылает и шепчет посреди золотых нитей, волнуя их плектром странного огня, который проходит по ним туда и сюда и заключен в них, как жизнь.
Он входит в поверхность земли, покоряет ее и образует вместе с ней плодородный прах, из которого может быть вылеплена плоть; он соединяется в росе с адамантовой субстанцией и становится зеленым листом из сухой земли; он входит в отдельные формы земли, которые он умягчил, управляет приливами и отливами течения их жизни, наполняет их члены своей собственной легкостью, измеряет их существование своим врожденным пульсом, лепит на их губах слова, по которым одна душа может узнать другую; сообщает им слух и биение сердца; и, уходя, оставляет их в мире, который не слышит и не движется более.
99. Такова была Афина величайших людей прежних дней. Напротив же храма этого Духа дыхания и животворной крови человека и зверя, на горе Правосудия и возле пропасти, где обитали богини-мстительницы, стоял алтарь Богу неведомому; наконец проповедованному им как тот, кто действительно дал всем людям жизнь, и дыхание, и все вещи; и дождь с небес, исполняющий сердца их пищей и веселием[146]; Богу, который из одной крови создал все народы человеческие, обитающие по лицу всей земли, и назначил времена их судьбы и пределы их обитанию[147].
100. Мы сами, томимые здесь нашими скорбными днями, возможно, в самом деле меньше, нежели они, знаем, кто мы по духу и какого духа мы, не зная, чтим[148]. Разве мы действительно желали Желаемого всеми народами?[149] и подтвердит ли это Господин, которого мы намеревались искать, и Посланник, которого, как мы думали, мы желали[150], когда придет в Свой храм и найдет в нем столы, отягощенные золотом вместо хлеба, и седалища, купленные ценой голубя?[151] И не будет ли и наша земля оставлена своим разгневанным Духом; – вместе с теми, где сладкий солнечный свет и яростное безумие бурь тщетно истощаются посреди безмолвных прибежищ ушедших знаний и умолкнувших языков?
Лишь в одном можем мы быть уверены: в том, что каждое истинное открытие науки, каждая милостиво дарованная сила, каждая мудро обрисованная мысль день ото дня всё яснее учат нас, что небеса вверху и земля внизу исполнены неизменного и всемогущего присутствия и милости для всех людей, знающих, что они Живут, и помнящих, что они Умирают.