К книге
Свобода оставаться. Философия свободы после конца будущего2. Наполненное время [35]. Мы рождаемся несвободными
67%
2. Наполненное время [35]. Мы рождаемся несвободными
20

Во Всеобщей декларации прав человека, принятой Генеральной Ассамблеей ООН, сохранилась замечательная философская мысль эпохи Просвещения – всеобщее право на свободу – хотя формулировка может вводить в заблуждение: «Все люди рождаются свободными и равными в своем достоинстве и правах». Аналогичная идея содержалась уже в «Декларации прав и свобод человека и гражданина», принятой в первый год Великой французской революции: «Люди рождаются и остаются свободными и равными в правах». Мысль о том, что мы рождаемся свободными, красной нитью проходит через труды философов эпохи Просвещения; ее можно обнаружить в работах Джона Локка[65] и Жан-Жака Руссо, который с ужасом отмечает, что люди рождаются свободными, но повсюду находятся в оковах[66]. Как мы знаем, концепция о врожденной свободе формировалась в мире, где некоторые люди по закону рождались несвободными. Partus sequitur ventrem, «плод наследует утробе», – именно так звучал печально известный принцип римского права: ребенок чернокожей рабыни тоже считался рабом. И это были не те оковы, которые так яростно критиковали Локк и Руссо. Очевидно, что к наилучшей части этой формулы времен Просвещения – идее, что она действительно должна распространяться на всех, – нам следует относиться гораздо серьезнее, чем это предполагалось. Но что делать с представлением о том, что мы рождаемся свободными? Главное достижение Атлантических революций состояло в признании, что свобода дается нам при рождении как законная собственность. Сначала она была притязанием, затем – узаконенным правом. На этом, в сущности, история могла бы и завершиться.

Но что, если все обстоит совсем наоборот? Кажется, это ближе к правде: мы рождаемся несвободными. Крайную степень несвободы, которая устанавливается институтом наследуемого рабства, явно нельзя назвать врожденной. На протяжении многих поколений ее навязывали чернокожим рабовладельцы и их общества, но уж точно не сами женщины, которые, как отмечает Анджела Дэвис, могли сыграть «ведущую роль в борьбе за свободу»[67]. Тем более это верно в отношении продолжающегося господства белых: человека делают несвободным не какие-то врожденные признаки, не цвет кожи или этническая принадлежность предков. Несвободным человека делают расизм других людей и его структурные проявления в виде полицейских дубинок и шлагбаумов, которые не обрушиваются на всех одинаково часто. Анджела Дэвис написала эти строки, находясь в тюрьме.

Поэтому даже тот, кто родился при удачных обстоятельствах, изначально далеко не свободен. Мы все – действительно все – в первую очередь существуем лишь как начало. Мы здесь для того, чтобы снова и снова освобождать друг друга. Писательница Софи Льюис замечательно пишет о любви: она состоит в борьбе за свободу другого человека, «а также в желании окружить его заботой»[68]. Говоря о новорожденном, эту же мысль можно выразить точнее: забота – это и есть форма борьбы за свободу, то есть любви. Забота не препятствует свободе; она – ее условие. Мы действительно рождаемся несвободными.

И мы никогда не перестаем нуждаться в освобождении. Быть взрослым – значит стать более способным к собственному освобождению. Одна из основополагающих форм самоосвобождения заключается в том, чтобы самостоятельно решать, чьего внимания мы ищем и в какой форме оно должно проявляться. Мы не заключаем один общественный договор, а постоянно вступаем в новые соглашения. Мы хотим решать, с кем будем проводить свое время и с кем хотим взаимодействовать в сфере своей свободы. Разрыв или ограничение отношений частично можно воспринимать как свободу выбора, но это не совсем верно. Мы можем зависеть даже от плохих отношений, быть привязанными к формам эксплуатации и угнетения, ведь мы зависим и остаемся зависимыми друг от друга. Несвобода заключается в типе отношений, а не в том, что мы за них держимся. С позитивной точки зрения свобода во многом зависит от удачи, которая идет ей навстречу. Нам нужно сначала найти друг друга. Но это само по себе – лишь предварительное условие отношений. Или, быть может, суть живых отношений как раз в том и состоит, что поиск никогда не заканчивается и мы постоянно осознаем, что нас понемногу выталкивают из нашего состоянии несвободы.

В целом в мире могло бы быть гораздо больше свободы. Если время вплетено в отношения господства, из него невозможно извлечь бесконечное число новых начал. Фантомное обладание связывает время – и когда мы становимся фантомной собственностью других, и когда обладаем ей сами. Тот, кто присваивает себе право распоряжаться чужими жизнями, не может просто перейти к очередному проекту: ему приходится поддерживать уровень насилия, который обеспечит это господство. И это тоже несвобода. Не будем себя обманывать: никто не бывает завершенным. Там, где реальное, исторически обусловленное время пронизано утратами и насилием, там, где царит фиктивное, пустое стояние времени, мы не можем выйти из него, как выходим из отдельной ситуации. Ситуация простирается далеко и настигает нас снова и снова. Меняться должна не отдельно взятая жизнь – меняться должны сами времена.

Наиболее мощное средство такого изменения – всеобщая забастовка. Это политическая разновидность забастовки, в которой дело идет не о частных уступках, а о власти как таковой. Именно так можно понимать забастовки 2023 года во Франции против пенсионной реформы: их цель была в том, чтобы на уступки пошли не отдельные работодатели, а само правительство. Еще один пример – участие профсоюзов в акциях протеста в защиту климата. Вальтер Беньямин описывает принцип всеобщей забастовки так: речь идет не о том, чтобы добиться лучших условий за выполнение той же работы, «а в твердом намерении возобновить работу только в форме полностью измененного труда»[69]. Беньямин полагает, что забастовка – это не только средство создания другого времени, но и уже его начало – «переворот, к которому этот вид забастовки не только побуждает, но который он также реализует»[70]. Всеобщая забастовка, о которой говорит Беньямин, – на тот момент единственная в истории Германии – была объявлена в связи с Капповским путчем. Через полтора года после Ноябрьской революции, в марте 1920 года, группа антиреспубликански и антидемократически настроенных солдат рейхсвера предприняла попытку государственного переворота, совершив марш на Берлин. Правительство было вынуждено спешно покинуть столицу, во многих городах шли уличные бои. Путчисты впервые использовали свастику – символ, который совсем недавно в спорах о членстве в Немецком гимнастическом союзе приобрел антисемитское и националистическое значение. 13 марта профсоюзы и Социал-демократическая партия Германии призвали к всеобщей забастовке, к которой через день присоединилась Коммунистическая партия Германии. Термин «всеобщая забастовка» означает, что действительно останавливается все: заводы и государственные учреждения, транспорт, новостные редакции и типографии. В Берлине в это время не было ни электричества, ни воды. Заговорщики сдались через три дня – они не могли управлять государством; не было власти, которую они могли бы взять в свои руки, так как власть перешла в руки тех, кто и создает общественную жизнь. Всеобщая забастовка, вероятно, – самый наглядный пример коллективной трансценденции. Она имитирует смерть: все замирает, жизнь общества прекращается, чтобы полностью преобразиться. Идея политической забастовки жива до сих пор. Ее отзвуки мы можем увидеть в ежедневных школьных акциях протеста в защиту климата, ее активно продолжают развивать в рамках латиноамериканского феминизма, и она вдохновила недавние протесты в Иране[71]. Феминистский коллектив Woman*-Life-Freedom-Kollektiv описывает их начало следующим образом:

Махсе Жине Амини было 22 года, когда 16 сентября 2022 года она погибла в результате действий иранской полиции нравов. «Смерть Жины должна остановить время. Шестеренки общества не должны более вращаться до тех пор, пока в Иране не станет возможной другая, новая жизнь». Эти слова нашли отклик в умах и сердцах людей, собравшихся в Тегеране у здания больницы Касра, в которой умерла Жина. Тело Жины было перевезено в Саккез, расположенный в ее родном Курдистане. Многие жители города присутствовали на ее похоронах и во время погребения скандировали лозунг «Jin, Jîyan, Azadî» – «Женщина, жизнь, свобода». Уже на следующий день по всему Курдистану люди взялись за то оружие, с помощью которого они способны остановить время – по крайней мере до тех пор, пока не станет возможной иная жизнь. Они объявили всеобщую забастовку[72].

В ответ на фашистский путч или государственный фемицид может возникнуть призыв к сопротивлению. Шок от произошедшего события оставляет всех незавершенными, заставляет замереть. Однако призыв должен быть подхвачен и повторен; он должен переходить из уст в уста. Чем упорнее и долговечнее несправедливость, чем выше степень онемения, тем настойчивее должна распространяться идея забастовки, чтобы достичь всех. Аргентинский философ Верóника Гáго описывает этот процесс как коммуникацию в форме сарафанного радио. Призыв может распространяться в очередях и на школьных дворах, в магазинах, на встречах профсоюзов и в ходе редакционных конференций, пробивая себе дорогу везде, чтобы у людей была возможность не только договориться выйти на улицы, но и совместно приостановить ход времени: «Для собрания необходим призыв. Призыв дать себе время – так как именно в собрании создается политическое время»[73].

Во времена постоянной спешки и истощения призыв дать себе время звучит парадоксально. Однако в разработанной Гаго материалистической теории феминизма в центре внимания оказывается определенное качество человека – способность создавать время. Мы можем делить время, при этом не теряя его, – и, следовательно, приумножать его. И именно в этом смысле всеобщая забастовка имитирует рождение, чтобы произвести на свет свободу. Гаго говорит о том, что разрыв с нашими привычками должен быть длительным: не кратковременным раздражением, а переходом к новому режиму времени. Эта мысль созвучна словам Беньямина о том, что всеобщая забастовка не только побуждает к перевороту, но и реализует его. Момент, когда все живущие, работающие и учащиеся встретятся в условиях отложенного времени, возникнет необыкновенно наполненное время. Эту силу Гаго называет potencia: не превосходство, а максимальный потенциал[74]. Концентрированное желание нового начала может исполниться в рамках всеобщей забастовки как таковой: все, кто нужен для подлинного начала, уже в сборе. Не существует более наполненного политического времени.

Но очень часто собираются не все – по крайней мере не в том составе, чтобы это можно было назвать общим собранием, необходимым для нового начала. Если нам повезет, к такому собранию можно по крайней мере стремиться. Но зачастую у нас даже нет такой возможности. Немецкий поэт-экспрессионист Эрнст Толлер пережил Капповский путч в заключении в тюрьме Штадельхайм, куда он был отправлен за участие в создании Баварской советской республики. Март 1920 года он провел в строгих условиях в одиночной камере, не имея ни малейшей возможности принять участие в антифашистском собрании. В своих письмах и произведениях Толлер детально описывает опыт своего заключения, ужасное, пустое стояние времени. Но один из циклов стихотворений этого периода его жизни повествует также о нежданных гостях, которые прерывают его отчаяние. Он носит название «Книга ласточек»[75].

Я замерзаю.

Мир застывает.

Было бы здорово сейчас заснуть,

Стать кристаллом в безвременном ледяном море молчания.

Товарищ смерть.

Товарищ, товарищ…

Чивит-чивит

Чивит-чивит

Чивит

То, что возможно услышать такую мелодию,

упоенную земной радостью и печалью,

У самого порога темноты…

Спи, моя душа, спи,

И научись спать сном вечности.

Чивит-чивит

Чивит-чивит

Чивит

Прочь, товарищ смерть, прочь.

В другой раз, позже, намного позже[76].

Крики ласточек становятся поворотным моментом: замерзшее, пустое, неподвижное время сменяется его изобилием, а на смену тоске по смерти приходит жажда жизни. «Не пиши этого, – говорит Орели. – Выглядит так, будто ты говоришь то же самое, что и тот человек о саркофагах: что свобода в равной степени возможна повсюду. Отличие слишком незначительно, никто его не уловит». Надеюсь, она ошибается. Действительно, несколькими страницами ранее Толлер пишет: «Твои ногти скребут по крышке гроба запустения». И в этом, безусловно, нет ни капли свободы. Он оплакивает смерть близкого друга и говорит, что видит мир сквозь прутья тюремной решетки. Он не становится свободным только потому, что может чем-то заняться в камере. Однако он становится несколько свободнее, потому что внезапно встречается с жизнью, с которой может разделить свое время. Это все еще далеко не истинная свобода, и она приходит лишь потому, что ласточки для него что-то значат. Но это всегда так – что-то должно иметь для нас значение, чтобы мы вообще могли ощутить свободу. По крайней мере время безутешности замирает на месте, пока лирическое «я» Толлера доверяется жизненному циклу ласточек, помогает в строительстве гнезда и высиживании птенцов. А затем происходит сцена, которая неоднократно описывалась орнитологами: ласточки вместе освобождают воробья из цепких лап ястреба. Толлер воспевает победу птичьего сообщества. И он говорит о сообществе не только как об аллегории. В следующем отрывке он призывает к восстанию всех живых существ против господства человека. Возможно, это не самое реалистичное развитие событий, но оно, безусловно, символизирует некое начало. Это показывает, как свобода оставаться может постепенно нарастать. Общество ласточек ни в коем случае не примиряет Толлера с его тюремным заключением. Напротив, оно пробуждает неутолимую потребность в свободе – все больше и больше свободы и изобилия для всех рожденных несвободными живых существ, предназначение которых в том, чтобы освободить друг друга.

Предыдущая главаГлава 20 из 30Следующая глава