К книге
Инженер из будущего 2Глава 8 БАМлаг. Начало
26%
Глава 8 БАМлаг. Начало
8

Поезд с трудом тащился на восток третьи сутки, а казалось целую вечность. Максим сидел в углу теплушки, прижавшись спиной к промёрзшим доскам, и смотрел на мелькающие за щелями стволы. Тайга сменилась редколесьем, редколесье бескрайними непроходимыми болотами, болота сменялись снова тайгой. Земля снова уходила из-под ног, как тогда, в первый день 1935-го, когда Максим очнулся в сеновале у Дорофеича. Только теперь не было старика, не было горячей похлёбки, которую невозможно было есть, не было надежды, что завтра всё наладится. Был только холод, грязь и едкий запах страха, который пропитал вагон насквозь, смешавшись с вонью мочи, дерьма, прелой протухшей соломы и давно не мытых тел.

Людей набито под завязку, сто душ, а то и больше. Политические, уголовники, неугодные, по доносу и случайные, такие же, как он, оглушённые несправедливым приговором. Сидели молча, плотно прижавшись друг к другу, чтобы сберечь хоть каплю тепла. Говорить было не о чем и не с кем. Каждый ушёл в себя, в свою беду, в своё неверие. Кто-то молился, шевеля губами. Кто-то тихонько плакал в уголке, пряча лицо в воротник. Кто-то просто смотрел в одну точку, и взгляд его был пуст, как зимнее небо. Только уголовники перекидывались в самодельные карты.

Охрана — двое в замызганных тулупах с винтовками, сменялась на станциях, но равнодушие не исчезало. Конвоиры смотрели на заключённых как на скот, которого везут на убой. Иногда, для острастки, кто-то из них кричал: «Молчать, сволочи!» — и тогда вагон затихал, замирал, и слышалось только пыхтение паровоза да перестук колёс.

Кормили раз в сутки — баландой, которую разливали из ржавых вёдер прямо в грязные кружки. В мутной жиже плавали ошмётки чего-то несъедобного, то ли гнилой картошки, то ли брюквы, то ли еще чего-то пропавшего, что жалко выкидывать. Хлеб выдавали по крошечному кусочку, чёрный, липкий, наполовину с мякиной. Максим заставлял себя глотать, не жуя, запивая кипятком из бака. В прошлой жизни он знал: голодный человек теряет силу, а слабый в лагере — труп. Он не собирался становиться трупом. Не сейчас. Не после всего, что он сделал и предстояло еще сделать.

На четвёртый день, когда уже начало казаться, что поезд никогда не остановится, состав дёрнулся и замер посреди леса. Ни станции, ни платформы, ни даже полустанка, а просто тупик, заваленный снегом, от которого веяло бесконечностью и смертью. Конвой заорал: «Выходи! Построение! Быстро!» Люди посыпались из вагонов, падали в сугробы, поднимались, цеплялись друг за друга, как слепые котята. Мороз стоял под сорок, ветер дул с севера, пробивал телогрейки насквозь, и казалось, что сам воздух превращается в ледяные иглы.

— Строиться по пять! — скомандовал старший конвоя, лейтенант с обмороженным носом и маленькими злыми глазами. — Шагом марш!

Колонна двинулась в лес. Максим шёл третьим в шеренге, стараясь не отставать. Под ногами хрустел наст, в лицо летел колючий снег, дыхание вырывалось клубами пара и тут же замерзало на воротнике. Через час пути, когда ноги начали неметь, а спина ныть от напряжения, показались очертания лагеря. Колючая проволока в три ряда, натянутая на высоких столбах. Вышки с пулемётами, где торчали фигуры часовых в тулупах и будёновках. Бараки, сколоченные из горбыля, тёмные, низкие, с маленькими окошками, похожие на гробы. Между ними кучи мусора, грязный снег, редкие оборванные люди.

БАМлаг. Байкало-Амурский исправительно-трудовой лагерь. Место, откуда не возвращались. Или возвращались, но уже не людьми.

Распределение было быстрым, как удар прикладом по голове. Документы, справки, номер на грудь вместо имени, вместо судьбы, вместо жизни. Максим стал «Е-317». Этот номер будут выкрикивать на поверках, этот номер выдавят на жетоне, этот номер единственное, что останется от него, если он умрёт здесь. Барак двенадцатый, нары второго яруса, место у самой печки — «привилегия» для новичков, чтобы не подохли в первую же ночь и завтра вышли на работу, чтобы подохнуть там.

Печка была чугунная, ржавая, с вываливающимися кирпичами, но давала тепло, то, за что в лагере убивали. Убивали за место поближе, за лишнюю щепку, за право протянуть замёрзшие руки к огню. Запах кипятка и прелых портянок смешивался с кислой вонью немытого тела, таким еще душком, дешёвой вонючей махорки и карболки (антисептик), которой Доктор обрабатывал гнойные раны заключенным.

Барак гудел. Гудел негромко, надрывно — стонами, кашлем, редким шёпотом. Люди лежали на нарах, скрючившись, поджав колени к животу, чтобы согреться. Кто-то уже спал, тем, тяжёлым, беспробудным сном, от которого не хочется просыпаться. Кто-то смотрел в потолок, и глаза их ничего не выражали. Кто-то молился, шепотом, чтобы не услышал конвой.

— Ложись, бросил бригадир, пожилой уголовник с татуировкой «Не забуду мать родную» на груди и с ножом на поясе. Завтра в пять подъём. Лесоповал. Норма два куба на брата. Не выполнишь баланды не будет. И не проси.

Максим кивнул. Говорить не хотелось, да и не с кем было. Он залез на нары, подтянул колени к животу, закрыл глаза. Сон не шёл. Голова гудела от усталости, но мысли лезли, как черви из сырой земли. Вспоминалась Наталья, её живот, её улыбка, когда она сказала: «Я беременна». Ванятка, рисующий танки на обрывках бумаги, его серьёзное лицо, когда он спрашивал: «А когда я вырасту, тоже буду танки строить?».

Он знал, что не должен думать, иначе сойдёт с ума. Но мысли были сильнее. Как она узнает? Поверит ли, что он враг, что он предатель? Пришлют ли ей «похоронку» или просто скажут: «Ваш муж осуждён за саботаж и диверсию»? И что тогда будет с детьми? С Ваняткой, который уже считает его отцом, и с тем, кто ещё не родился, кто никогда не увидит его лица?

Вдруг кто-то тронул его за плечо. Максим вздрогнул, открыл глаза. Рядом стоял низкий, сутулый человек в очках с треснувшей дужкой, с запавшими глазами и жидкой бородкой клинышком. От него пахло карболкой и йодом.

— Ты Егоров? шепнул он. Тот самый, что танки строил? В Красноярске? Т-34? Я был у начальства и подслушал разговор.

Максим напрягся. Сердце забилось чаще.

— Кто спрашивает?

— Зови меня Доктор, человек присел на корточки, оглянулся на соседей, понизил голос. — Я слышал о тебе. В Москве работал хирургом, в Кремлёвской больнице, пока не посадили за родственника-троцкиста. Сейчас здесь, как видишь. Ты нужен нам живым.

— Зачем?

— Потому что через месяц начнётся мора. Доктор обвёл рукой барак, и в этом жесте было столько горечи, что Максим поверил ему сразу. Здесь умирают не от пули, а от тупого инструмента, от того, что никто не умеет думать. А ты инженер. Ты умеешь. Если ты сможешь улучшить тачку, пилу, лом, выживут десятки. А ты вместе с ними.

Максим молчал. Слова Доктора звучали как приговор и надежда одновременно. Приговор потому, что выбора не было. Надежда потому, что кто-то, кроме него, видел в нём не просто зэка с номером на груди, а человека с мозгом.

— А если откажусь? — спросил он, хотя ответ уже знал.

— Убьют, просто сказал Доктор. Не конвой, свои. За паёк, за место у печки, за лишний кусок хлеба. Так что выбирай. Ты нужен нам, но и мы нужны тебе. Один ты не выживешь.

Он ушёл, оставив после себя запах карболки, вони и усталости. Максим лежал, глядя в потолок, где сквозь щели сочился лунный свет, и впервые за много дней почувствовал, что может управлять своей судьбой. Не руками, нет. Руки здесь ничего не решали. Головой. Только головой.

Подъём в пять утра, это не «подъём», а вой сирены, который разрывал тишину как нож, и крик конвойных: «Вставай, псы! На работу! Живо!» Люди срывались с нар, натягивали ватные штаны, телогрейки, рваные ботинки, которые воровали друг у друга ещё в теплушке. Максим тоже обулся в чужое, на два размера меньше, на толстую шерстяную портянку кое-как налезло, но пальцы всё равно мёрзли.

На улице ещё не рассвело, только сизый сумрак, в котором угадывались силуэты вышек, проволоки и бесконечной тайги. Мороз за ночь окреп, ветер стих, но холод был липким, проникал под одежду, забирался под кожу. Колонна вышла за проволоку, прошагала три километра до лесоповального участка. Делянка — сплошная стена сосен, кедров, лиственниц. Снег по колено, под снегом — валежник, ямы, корни.

Норма — два кубометра на человека. Максим взял пилу, топор, лом. Инструмент был старый, тупой, пила гнулась, топор отскакивал от мёрзлой древесины, лом гнулся, ударяя о ледяную кору. К полудню он едва набрал полкуба — несколько брёвен, неочищенных от сучьев, сваленных в кучу. Руки стёрты в кровь, ладони в волдырях, спина не разгибается, ноги забиты, перед глазами плывут чёрные точки.

Остальные работали так же, медленно, надрывно, без толку. Кто-то упал в снег и лежал, не в силах подняться. Конвойные ходили вдоль шеренги, покрикивали: «А ну, вставай, сволочь!», но не вмешивались. Им было всё равно. Норма это не их забота. Их забота это не дать сбежать.

В обед перерыв на баланду. Из походной кухни разливали жидкий суп, в котором плавали кусочки гнилого картофеля и иногда рыбные головы. К нему кусок чёрствого, затхлого хлеба, граммов двести. Максим съел, не чувствуя вкуса, запил кипятком из фляги. Силы возвращались медленно, как вода сквозь песок.

Рядом, тоже сидя на поваленном стволе, пристроился Доктор.

— Плохо дело, сказал он, кивая на горку брёвен. Так ты не выполнишь. И никто не выполнит. А если бригада не сдаст план, пайку урежут. А если пайку урежут, через месяц начнут умирать.

— Что делать? спросил Максим, хотя уже знал ответ.

— Посмотри вокруг. Что здесь можно улучшить? Доктор отхлебнул из миски, поморщился — то ли от вкуса, то ли от безнадёжности.

Максим огляделся. Пилы тупые, точить нечем. Ломы погнутые, с сорванными наконечниками. Тачки на одном колесе, вязнут в снегу, скрипят так, что тошно. А главное работают в одиночку, каждый за себя, а не цепочкой, не бригадой. Ни слаженности, ни понимания, что если упал сосед, то ты тоже не выполнишь норму.

— Нужно заточить инструмент, сказал он. И починить тачки. И сделать конвейер, передавать брёвна цепочкой, а не таскать каждое по отдельности.

— А чем точить? Напильников нет, точильных камней тоже.

Максим вспомнил, как в его прошлой жизни люди на фронте точили ножи о кирпич, о брусчатку, о любую шершавую поверхность. Здесь кирпича не было, был бетонный пол в бараке, шершавый, как крупный наждак, и железный угол крыльца, на котором можно было править лезвие.

— Можно точить о бетон, сказал он. Медленно, но можно. И о железо. А колёса у тачек подшипники рассыпались. Нужно смазать. Жиром. Или золой. Или даже глиной, если хорошо растереть.

Доктор усмехнулся, и в этой усмешке впервые за много дней появилось что-то живое.

— Умный, он поднялся, отряхнул снег с колен. Уговори бригадира. А я поговорю с кладовщиком. Может, дадут чего. Не для себя, для общего дела.

Вечером, после отбоя, когда печку натопили посильнее и в бараке стало чуть теплее, Максим подошёл к бригадиру, тому самому «Кулаку», который встречал его в первый день. Тот сидел на нижних нарах, чистил ногти ножом, изредка поглядывая на новичков с ленивым презрением.

— Слушай, начал Максим. Я могу помочь нам выполнить план.

— Чем? — «Кулак» даже не поднял головы.

— Заточить инструмент, починить тачки, наладить сцепку. Если сделаем, норма будет сто пятьдесят процентов. А то и двести.

«Кулак» поднял глаза. В них не было злобы, только холодное любопытство профессионала, который привык считать людей расходным материалом, но умел отличать болтунов от дельцов.

— А тебе что с того?

— Мне баланда, ответил Максим. И жизнь. Если план не выполним, нас всех замотают. А если перевыполним пайку увеличат, дадут табак, может, даже выходной.

— Допустим, — «Кулак» задумался. Но если ты врешь, если твои фокусы не помогут, я лично сверну тебе шею. Понял?

— Понял.

«Кулак» кивнул, и это был знак: Максим получил право попробовать.

На следующее утро Максим не пошёл в лес. Вместе с Доктором и двумя зэками из бывших слесарей он остался в бараке, точить пилы о бетонный пол и ржавый угол крыльца, разбирать тачки, смазывать колёса золой, смешанной с водой (по консистенции получилась жидкая паста, но она держалась полсмены). Работа кипела.

С утра до вечера они не вылезали из мастерской, угла, отгороженного от остального барака нарами и ящиками. Стук молотков, скрежет напильников, запах ржавчины и пота. Максим руководил, показывал, объяснял. Сам брался за самый трудный инструмент, не боясь испачкать руки.

К вечеру пять пил были острыми, как бритвы. Три тачки на ходу, колёса не скрипели, катались легко. Ломы выпрямили, ударяя о рельс (рельс был на территории лагеря, конвой разрешил, после того как Максим объяснил, что за час работы бригада сэкономит неделю ломового труда).

На следующий день бригада «Кулака» выдала на сорок процентов выше нормы. Конвой удивился, но промолчал. Заключённые стали перешёптываться: «Е-317 — колдун». Кто с уважением, кто с опаской.

«Пан» — начальник лагеря, полковник НКВД с жёлтым, как пергамент, лицом и красными, воспалёнными глазами, — вызвал бригадира.

— Фокусы? спросил он, дымя папиросой и пуская дым в потолок.

— Никак нет, товарищ начальник, ответил «Кулак», глядя в пол. Просто инструмент хороший. Раньше не догадывались.

— Откуда?

— Нашёлся умелец. Е-317.

«Пан» прищурился, долго молчал, что-то записал в блокнот толстым, корявым почерком. Потом сказал:

— Передайте Е-317, чтобы завтра зашёл ко мне. После обеда. В контору. И не опаздывал.

Максим узнал об этом вечером, когда усталый, с чёрными от грязи руками, только вернулся с делянки. Сердце ёкнуло — вызов к начальству мог означать что угодно: от расстрела до перевода в другую бригаду, от «улучшения условий» до карцера. Доктор успокаивал, накладывая ему на ссадины какой-то вонючей мази:

— Он не враг. Ему нужен результат. А ты даёшь результат. Иди, не бойся. И самое главное не ври. Он враньё чует за версту.

Максим не спал всю ночь. Лежал на нарах, смотрел в потолок, слушал, как за стеной воет ветер, как похрапывают соседи, как трещит печка. Вспоминал Наталью, её живот, Ванятку, который, наверное, уже спрашивает: «А где папа?». Вспоминал Кошкина, Морозова, Берга — мёртвых, преданных, оставшихся в той, другой жизни, которая теперь казалась сном.

А утром он пошёл к «Пану».

Контора стояла отдельно, в конце лагерной территории, за вторым рядом колючей проволоки. Деревянный дом на высоком фундаменте, с крыльцом и резными наличниками — уродливое напоминание о том мире, где люди ещё живут, а не выживают. Охрана пропустила его по записке, которую принёс «Кулак». Максим поднялся на крыльцо, вытер ноги о рваный коврик, постучал.

— Войдите.

Кабинет был тесным, заваленным бумагами. На стенах портреты Сталина, карта БАМа, расписание работ. Пахло махоркой, селёдкой и старым деревом. «Пан» — полковник с усталым лицом и белыми, как снег, волосами сидел за столом, вертел в руках карандаш.

— Е-317? спросил он, не поднимая головы.

— Я.

— Садись.

Максим сел на табурет, стоящий напротив. Стол разделял их, как барьер между двумя мирами — миром власти и миром бесправия.

— Говорят, ты инженер, начал «Пан». Танки строил. Т-34. Где учился?

— В Красноярске. В институте. И на заводе.

— И за что тебя? — «Пан» поднял глаза, и Максим увидел в них не любопытство — усталую, профессиональную жестокость.

— Не знаю, ответил он. Сказали саботаж. Диверсия. Подрыв цеха. Хотя я лежал в больнице.

Предыдущая главаГлава 8 из 31Следующая глава