Поезд тащился до Москвы семь суток. Максим почти не выходил из тамбура, дымил, нервно смотрел на убегающие назад столбы, на редкие огни полустанков. В Сибири всегда так, населенные пункты могут не попадаться сотни километров. Кошкин спал на верхней полке, укрывшись шинелью, храпел и изредка вскрикивал во сне, видно, снились лагерные кошмары, прошлое не отпускает. Внутри у Максима всё замерло в ожидании. Москва это город, где он когда-то победил и где проиграл. Город, где сейчас сидел Берия, заменивший Ежова, новый хозяин НКВД, человек, от которого зависела его судьба.
Они вышли на Казанском вокзале ранним утром. Москва встретила их морозом и суетой. Люди спешили, бежали, толкались. Кто на работу, кто на учебу, кто еще куда. Москва в те годы, пока она не стала муравейником — была прекрасна. Где-то играла музыка, из репродукторов доносились бодрые голоса дикторов. Максиму казалось, что он попал в другой мир: чистый, вылизанный, праздничный. Здесь никто не знал о БАМе, о лагерях, о тех, кто умирал в тайге. Здесь была другая жизнь, совсем другая…
— Куда сначала? — спросил Кошкин, сжимаясь от холода.
— На Лубянку, — ответил Максим. — К Берии, также сжимаясь от холода.
Лубянская площадь встретила их серыми стенами знаменитого здания. Огромное, мрачное, с колоннами и тяжёлыми дверями, со своими подвалами, про которые наверно знают все, оно нависало над прохожими, напоминая о власти и страхе. Максим подошёл к проходной, достал документы.
— Мне нужно на приём к товарищу Берии, — сказал он дежурному — молодому командиру с холодными глазами.
— А вы записаны? — спросил тот, даже не взглянув на бумаги.
— Нет. Но у меня срочное дело. Я Егоров, главный инженер танкового завода в Красноярске. Меня реабилитировали.
— Это не ко мне, — лейтенант вернул документы. — Обратитесь в приёмную Наркомата. Там запишут.
Приёмная находилась в соседнем корпусе здания. Максим и Кошкин быстро прошли туда, простояли в очереди час, другой. Наконец-то их приняла старая женщина в очках, с голосом, напоминающим скрип несмазанной телеги.
— Запись к товарищу Берии — на два месяца вперёд, — сказала она, не поднимая головы. — Ваша фамилия?
— Егоров. Максим Сергеевич. Егоров я, тот самый Егоров.
— Нет вас в списке. Нет того самого и не самого Егорова. Приходите через месяц, а лучше через три.
— У меня документы о реабилитации! Вот держите! — почти выкрикнул Максим. — Меня подставил Ежов. Я строил танки для Красной армии. Я все делал для нашей родины! Мне нужно срочно увидеть товарища Берию.
— Все так говорят, — женщина подняла глаза, и в них было железное равнодушие. — Запишитесь на общих основаниях, вы не исключительный.
Она подвинула ему лист бумаги и ручку. Максим смотрел на этот лист, на пустые строки, и понимал, что его не пустят. Ни сегодня, ни через месяц, ни через год, никогда.
Он вышел на улицу. Кошкин молча ждал.
— Что теперь? — спросил он.
— Попробуем в Наркомат обороны. Может, там вспомнят, кто я.
Наркомат обороны располагался на Фрунзенской набережной, тоже внушительное здание, с охраной, с пропусками. Максима и туда не пустили. Он назвал фамилию Егоров. Никто не знал. Он сказал, что строил танки, что его танки воюют на Дальнем Востоке. Ему ответили: «Обратитесь к наркому через приёмную». Приёмная, как выяснилось, была переполнена, и запись шла на полгода вперёд.
— Они не хотят нас знать, — сказал Кошкин. — Даже слушать не хотят.
— Значит, будем искать других, кто захочет нас знать — ответил Максим.
Они шарились по Москве несколько дней. Максим пытался найти старых знакомых: инженеров, военных, партийных работников, да хоть кого. Но или адреса изменились, или люди не хотели встречаться. Один из них, бывший сотрудник завода, которого Максим встретил на улице, сначала обрадовался, а потом, узнав, что Егоров только что из лагеря, испуганно отшатнулся и сказал следующее.
— Извини, Максим, — сказал он. — Я бы рад, но сейчас время такое. Скажут — связался с врагом народа. И меня заберут.
— Меня реабилитировали, — напомнил Максим.
— Реабилитировали? — человек усмехнулся. — Это сегодня одно, а завтра другое. Ты уж извини, но я не могу рисковать, у меня дети, у меня семья, а ты…
Он ушёл, оставив Максима на ветру.
— Никто не хочет рисковать, — сказал Кошкин. — Все боятся. Даже те, кто тебя знал и кланялся.
— Я их не виню, — ответил Максим. — После Ежова люди не верят никому. Да уж, один человек, а столько проблем всем принес. Максим до сих пор не понимал чем так насолил Ежову, неужели реально из-за того случая в кремле, когда Сталин унизил его при всех из-за Максима. Это тайна так и не подавалась объяснению. Вот бы у самого Ежова спросить. Да где уж он теперь. Может уже и расстреляли, так и унесет тайну с собой в могилу.
Они ночевали на вокзалах, дешевле и безопаснее, чем снимать угол, а главное тепло и крыша над головой. Днем бродили по городу, искали хоть какую-то зацепку. Практически не вылазили из адресного бюро. Максим вспомнил, что в Москве есть общежитие для бывших заключённых, туда он и отправился. Там ему сказали, что его документы в порядке, но с жильём пока неопределённость. Он мог рассчитывать на комнату в бараке на окраине, но не раньше, чем через месяц.Очередь была сильно большой.
— Месяц мы не протянем, — сказал он Кошкину. — Деньги кончаются.
— А что, если поехать обратно? — предложил Кошкин. — В Красноярск. Начать сначала.
— Начинать сначала уже поздно, — ответил Максим. — Война через два года. А еще две до нее. Сейчас самый шанс доказать нашу необходимость стране. Мы должны успеть.
— Успеть что? — Кошкин развёл руками. — Нас же никуда не пускают.
— Пустят, — твёрдо сказал Максим. — Когда поймут, что без нас не обойтись.
Он почти перестал надеяться. Дни сливались в один долгий, серый, холодный ком. Максим чувствовал, как силы покидают его, как уходит та последняя злость, которая вела его вперёд. Ещё немного и он сдастся. Уедет в какой-нибудь город, найдёт работу подсобника, забудет о танках, о Сталине, о Берии. Но оставалась Наталья. Дети. Ради них он должен был продолжать. Да в конце концов жизни миллионов советских граждан. Максим никогда не переставал думать о них.
Однажды, проходя мимо здания НКВД на Лубянке, он заметил, что в приёмной какой-то переполох. Люди в форме бегали, что-то кричали, кто-то плакал. Максим подошёл поближе, заглянул в дверь. Внутри толпились посетители, охранники пытались навести порядок.
— Что случилось? — спросил он у одного из милиционеров, стоявшего на крыльце.
— Не ваше дело, — ответил тот. — Идите, гражданин.
Максим не ушёл. Он остановился в стороне, прислушался к обрывкам разговоров. Из приёмной доносились слова: «война», «японцы», «танки», «Халхин-Гол». Сердце забилось быстрее.
— Товарищ, дорогой — обратился он к другому человеку, вышедшему из дверей, — что там случилось? Чему все радуются???
— А вы не знаете? — человек был взволнован, глаза блестели, его прямо трясло — На Дальнем Востоке наши разбили японцев. Жуков, говорят, гениальную операцию провёл. Танки решающую роль сыграли. Те самые, сибирские. Мы всех победили, они дрогнули, мы их уничтожили в прах, их больше нет.
— Какие сибирские? — спросил Максим, стараясь, чтобы голос не дрогнул.
— А вы не слушали? — человек удивился. — Там наши Т-34 воевали. Машины новые. Говорят, оставшиеся японцы в панике бежали. Их броня — что картон. Наши их в пух и прах разбили.
Максим прислонился к стене. В голове шумело и трясло. Т-34 — его танки — воевали и победили. Значит, не всё пропало. Значит, кто-то всё-таки их сохранил, вывез на Дальний Восток, дал бойцам. И теперь о них говорят. О них знают. Ура!!!
— Танки Егорова, — прошептал он. — Мои танки.
— Что? — переспросил человек.
— Ничего. Спасибо. Я вас люблю товарищ.
Максим отошёл от здания. Нашёл Кошкина, который ждал его у памятника Дзержинскому.
— Слышал? — спросил он. — Т-34 на Халхин-Голе. Жуков их хвалит. Лучшие танки на свете!!!
— Война? — переспросил Кошкин.
— Уже нет, локальный конфликт. Но наши победили. И наши танки в этом есть наша заслуга.
— Теперь нас заметят? — спросил Кошкин.
— Должны, — ответил Максим. — Если товарищ Жуков сказал, значит, до товарища Сталина дойдёт. А если до Сталина дойдёт — значит, и до товарища Берии.
Он посмотрел вверх, на то самое серое московское небо. Впервые за много дней и ночей в душе появилась глубокая надежда. Слабая, почти угасшая, но она была.
Осталось только ждать. И верить. Надежда.