«Единственный способ сказать правду в поэзии – это соврать». Так заявил Чарльз Симик в своей речи на Роттердамском фестивале в 1997 году. Заявление – по своему духу явно антиамериканское. Ничего зазорнее, чем сокрытие правды, нет в этой стране старой пуританской закваски. Тут, если сосед или сослуживец не рассказывает о себе все, вплоть до застарелых болячек и интимных подробностей, значит – нехороший человек, что-то скрывает. То же самое царит в американской поэзии. Американец прежде всего хочет знать «факты жизни». Говоря по-нашему, «откуда дети берутся». Апология вранья чужда этой культуре.
Чарльз Симик по своему происхождению серб. Об этом нечего было бы и говорить, все американцы по происхождению кто-нибудь; в данном случае замечательно, что английский язык он выучил уже довольно зрелым юношей: когда его родители переселились в Америку, ему было шестнадцать лет. Впрочем, похожие случаи в литературе бывали, хотя и не часто, можно сравнить с поляком Теодором Коженевским (Джозефом Конрадом), до двадцати лет не знавшим английского. Случаи Набокова и Бродского по разным параметрам сюда не подходят.
В поэзии Симика определенно чувствуется что-то не вполне американское – хотя он и прожил в Америке почти всю жизнь. Кажется, что в самой дактилоскопии его воображения есть какой-то особый изгиб, отпечаток европейской карты с ее причудливыми узорами и завитками – той самой «таинственной карты», о которой писал Мандельштам, – столь непохожей на схему нарезанных по линейке американских штатов.
Вместе с тем было бы недостаточно сказать, что стихи Симика привлекают необычной фантазией и игрой ума. Его читатель всегда получает некий трансцендентальный довесок смысла – не просто что-то зашифрованное или подразумеваемое, а принципиально необъяснимое, как музыка. Кажется, что Симик рассчитывает на чуть-чуть другой – не среднеамериканский – культурный опыт своего читателя, другой набор «основных книг». Видимо, детство, проведенное по другую сторону океана, сказывается: не зря говорят, что детство – бо́льшая часть человеческой жизни. Важно и то, что Симик переводит югославских поэтов, не теряет литературных связей со своей первой родиной. Между прочим, он и по-русски неплохо читает, хотя никаких прямых влияний русской поэзии в его стихах вроде бы не обнаруживается.
Приведем еще отрывок из довольно давнего уже интервью, данного Чарльзом Симиком в 2000 году журналу «Кортланд ревью».
Вопрос. Что вы можете рассказать о своем детстве, о годах, когда вы еще не писали стихов.
Ответ. Я помню бомбежку Белграда. Я играл в солдатиков, а в это время самолеты немцев и самолеты союзников поочередно сбрасывали бомбы мне на голову. «Бум! Бум!» – говорил я играя. И бомбы тоже говорили: «Бум! Бум!»
Вопрос. Как ваше детство в разрушенной войной Европе повлияло на ваше последующее творчество?
Ответ. Билеты в турагентстве заказывали нам Гитлер и Сталин. Принадлежность к миллионам перемещенных, сдвинутых с места людей произвело на меня неизгладимое впечатление. В дополнение к истории своего злосчастья я узнал множество других. До сих пор не перестаю удивляться глупости и злобе, которые мне довелось наблюдать в своей жизни.
Вопрос. Если бы не стихи, какую бы профессию вы избрали?
Ответ. Я бы хотел иметь небольшой ресторан и самому быть в нем шеф-поваром. Готовить блюда средиземноморской кухни: осьминогов, баклажаны, оливки, анчоусы, бараньи котлетки… Я взял бы своих друзей-поэтов в официанты. Марк Стрэнд неплохо бы смотрелся в белом пиджаке, вытирая салфеткой пыль с бутылки какого-нибудь благородного вина.
Вопрос. Стихи в вашем сборнике «Прогулки с черным котом» потрясающе сюрреалистичны. Можете прокомментировать свой метод в этой книге?
Ответ. Я – закоренелый реалист. О каком сюрреализме можно говорить в такой стране, как наша, где миллионы американцев жаждут рассказать вам о своих путешествиях на летающих тарелках. Наши города полны бездомными и безумными людьми. Их обычно не замечают. Но я многое у них подслушиваю.
Вопрос. Кому вы показываете свои произведения, прежде чем послать их в журнал?
Ответ. Я показываю их Эмили Дикинсон и Уоллесу Стивенсу. Если они морщатся, я опять забираюсь к себе в норку и скребу дальше.
Вопрос. Полезны ли поэтические выступления для пропаганды и распространения поэзии?
Ответ. Да, безусловно. Без них поэтов вообще перестанут замечать в этой стране. Вспоминаю 1950-е годы. Даже в таком большом городе, как Чикаго, легче было встретить убежденного коммуниста, чем человека, читающего стихи.
Вопрос. В наши дни что служит для вас источником вдохновения?
Ответ. Кусок пирога или пирожное. Вдохновение нужно в двадцать лет, а в шестьдесят перед тобой хаос прожитой жизни – и очень мало времени на то, чтобы его осознать.
Дикинсон и Стивенс – соседство этих имен в интервью не случайно. Эмили Дикинсон – это смесь наива с неожиданностью смелых образов, сама смелость которых основана на доверии к читателю-собеседнику, его способности понимания и сопереживания. Уоллес Стивенс такой же – независимый, неожиданный, порой таинственно скрытный, но интуитивно понятный и в самой своей скрытности.
Чарльз Симик – из того же карасса. Его стихотворение «Кое-что о метлах» по своему жанру напоминает мне «Тринадцать способов нарисовать дрозда» Стивенса; это тоже как бы вариации на заданную тему.
В сонниках метла означает
Приближение смерти.
Такова ее тайная миссия.
А напоказ они любят,
Как старые девы,
Брюзжать о грязи и беспорядке.
Метлы – злейшие враги стихов
И всяческих сантиментов.
В тюрьме они сопровождают стражей,
Присутствуют на исповеди и на свиданиях.
От внезапного стука рукояткой об пол
Не хочешь, а вздрогнешь.
Забытые в камере смертника,
Они стоят, бормоча под нос
Нечто вроде:
Ветер, луна, затменье —
И словно щепка, вонзенная в мозг:
Иероним Босх.
Метла-прародительница всех метел
Была сотворена так:
Взяли стрелы,
Выдернутые из тела святого Себастьяна,
Обвязали их веревкой,
На которой удавился Иуда,
И насадили на одну их ходулей,
С которых Коперник пытался достать Луну.
Когда, скромная монастырка,
Она впервые вышла в свет,
Разряженная в пух и прах,
К ней тотчас прилепился
Какой-то сор.
Грязный журнал
Немедленно возжелал
Заглянуть к ней под юбку.
Тайное учение метел
Отрицает оптимизм, утешения
Праздности, дивные чудеса,
Заключенные в бутылке джина.
Оно утверждает:
Все кости в конце концов
Оказываются под столом,
Пролитое молоко – онанов грех,
Хлеб режут – крошки летят,
Мыши имеют право последнего писка.
«Тринадцать способов нарисовать дрозда» Стивенса, серия его мгновенных зарисовок в духе старинной восточной поэзии, – не просто зарядка для ума, в них есть один проходящий насквозь лирический мотив. Я бы определил его как внезапное и пронзительное ощущение жизни, счастье увидеть и ощутить этот мир, таинственный и бесконечно разнообразный, – как нечто единое, во всей его прелести и новизне.
Мужчина и женщина —
Одна плоть.
Мужчина, женщина и дрозд —
Одна плоть.
В «Метлах» Чарльза Симика сквозная нить – мотив Времени: не того зловещего персонажа с косой, как на средневековых гравюрах, а более прозаического, с метлой, но от того не менее страшного. Эта метла сопровождает человека в тюрьме, присутствует на свиданиях и исповеди, стоит в углу опустевшей камеры смертника.
В русском стихотворении о метельщике выражена та же мысль, но прямей и очевидней:
В какой-то день в мозгу случится драма,
И нажитое станет грудой хлама.
Где ты, метельщик, с песенкой своею,
Метущий мусор утром по аллее?
А там – в груди сломается рессора,
И груда хлама станет кучей сора.
Скорей, метельщик бодрый и отважный,
Мети отсюда этот сор бумажный.
О боже, как неприбранно, как грустно,
Как пыльно в этом звездном захолустье!
Мети, метельщик, листья по аллее,
Свисти, метельщик, звонче, веселее.
А если что, – кому какое дело,
Что в глаз тебе соринка залетела?
Я позволил себе привести собственное стихотворение как подтверждение простой, но важной мысли, что поэтический перевод всегда следствие резонанса между автором и его интерпретатором, что переводчик как бы узнает свою мысль в чужом стихотворении и присваивает ее только потому, что она ему уже принадлежала прежде.
«Поэт – жрец невидимого, поэзия – поиски невыразимого», – говорил Стивенс, большой грузный человек, топ-менеджер Хартфордской страховой компании, на жреца нисколько не похожий.
Как это ни парадоксально, поэт в Америке имеет некоторые преимущества по сравнению с живущим в Старом Свете. Дело в том, что стихи работают на контрасте между идеальным и прозаическим, повседневным, а этот контраст в прозаической Америке сильнее. Поэтому «разность потенциалов», возникающая в стихотворении, выше, а значит, сильнее и ток, проходящий по стихотворению.
«Парад в Нью-Йорке» Симика начинается с бестолковой уличной мешанины, с хаоса карнавальных сценок и масок, выставки всевозможных нелепостей и амбиций:
Сегодня весь день я буду бродить по асфальту —
Зажмурив глаза, как ходят слепые,
Но без собаки-поводыря и без трости,
Без лозунга, что Страшный суд уже близко —
Чтобы не смущать людей и никого не дурачить.
………………………………………
Тысячи одиночеств задевая плечами,
Я буду кланяться и бормотать извиненья.
У кого-то в суматохе потеряются дети.
Какие-то бандиты пройдут, волоча своих милок.
В ответ на вопрос прохожий, пахнущий луком,
Приставит тикающие часы к моему уху…
И вдруг взгляд поэта как бы расфокусируется, и перед его глазами возникает другая реальность, реальность сна или романтического кино. И в этой киношности мы вдруг ощущаем высшую, настоящую правду. Мы словно переносимся, как писали символисты, а realibus ad realiora — «от реального к реальнейшему»[109].
Знаю – сейчас, за десять минут до закрытья,
В самой захудалой матримониальной конторе
Меня ждет невеста в кружевном белом платье,
Точно таком же, в каком венчалась моя прабабка.
Я поднимусь на пятидесятый этаж новостройки,
Ступлю на длинную поперечную балку,
И, балансируя, дойду до самого края,
Под дующим от реки порывистым ветром.
Вон Бруклинский мост,
Как два натянутых арбалета,
А там, внизу, Баури – гринвичская преисподня,
Где живых пьяниц не отличишь от мертвых.
О неведомая невеста, идущая ко мне на помощь
С крепко зажмуренными от страха глазами,
На высоких каблучках по стальному узкому брусу:
Чайки сорвут с тебя свадебное покрывало
В миг, как твоя рука в перчатке меня коснется.
Но такие голливудские картинки – редкость. Обычно happy end даже и не брезжит, а слово «любовь» всплывает лишь в ироническом контексте, как в следующем стихотворении, название которого построено по образцу популярных парковых аттракционов типа «Туннель ужасов» и прочее в таком роде.
Новый аттракцион в городском Луна-парке.
Марширующий оркестр.
Длинноногая фря с барабаном.
Камешек в ботинке.
Воробьи, чирикающие на проводе.
Гостиница «Огромадный секрет».
Фальшивое фортепьяно.
Смерть, вышколенная официантка.
Толпа линчевателей и просто зевак.
Цыганка со своим ненужным советом.
Луна на пустой автостоянке.
Здесь все сказано, хотя ни слова нет ни о нем, ни о ней. Только чудовища страхов, всегда окружающих любовь, призраки, от которых невозможно ни скрыться, ни утаиться. Только режущее слух «фальшивое пианино», только эти равнодушные «зеваки» – и толпа «линчевателей», всегда готовых судить и осуждать.
И замечательная концовка: элегическая луна заливает светом пустую автостоянку. Автомобиль, символ Америки, – и Луна, покровительница влюбленных и поэтов. Греческая богиня и американский ковбой. Цинтия сходит к своему спящему возлюбленному Эндимиону.