Джеймс Меррил (1928–1995) принадлежит к сильному поколению поэтов, рожденных в двадцатых годах прошлого века, – Уилбер, Хект, Эшбери и так далее. Это очень разные, непохожие друг на друга авторы, и Меррил среди них – один из самых непохожих. Он прежде всего закоренелый «прустианец», убежденный, что настоящее дано нам для памяти, а память для литературы. Он – бытописатель, остроумец и игрок в слова. И он же – игрок в метафизические игры, завещанные Йейтсом (в своей поэтической трилогии «Сумерки в Сандовере»).
С детства Меррил не знал финансовых проблем. Его отец, Чарльз Меррил, был одним из богатейших воротил Уолл-стрита. Мальчик воспитывался в основном гувернанткой-француженкой (оказавшейся в конечном счете немкой – см. стихотворение); когда Джеймсу исполнилось десять лет, его родители развелись. Он закончил Амхерстский колледж, защитил диплом по Прусту, писал стихи, путешествовал по Европе, страдал от комплексов, связанных с гомосексуальностью, – пока в середине 1950-х годов не познакомился с Дэвидом Джексоном, ставшим его другом почти на три десятилетия, и не поселился с ним сначала в Амхерсте, потом в Стонингтоне, штат Коннектикут. К 1970-м годам Меррил был признан одним из лучших американских поэтов, к концу жизни – почти классиком.
Стихотворение «Потери перевода» (Lost in Translation) привлекло меня прежде всего своим названием. Вчитавшись, я увидел, что оно – как подарочная коробка, внутри которой другая коробка, завернутая в цветную бумагу, внутри которой еще одна коробочка и так далее… Перевести такое стихотворение – значит включиться в ту же игру. Написать предисловие к своему переводу, то есть написать о поэте (Мерриле), который пишет о другом поэте (Рильке), переводившем еще другого поэта (Валери) – все равно что нарисовать человека, который держит под мышкой портрет другого человека (повернутого на 90 градусов по часовой стрелке), держащего под мышкой портрет третьего человека (повернутого еще на 90 градусов дальше), держащего под мышкой четвертого (тоже повернутого). Тут и впрямь голова может закружиться.
На первый взгляд, эти стихи – лишь фрагменты воспоминаний. Мальчик, проводящий лето в усадьбе со своей французской гувернанткой, ожидает прибытия новой головоломки: забавы, к которой он недавно пристрастился. Вожделенный ящик приходит, и они с «Мадмуазель» начинают выкладывать загадочную картинку, приехавшую из мастерской головоломок, помещающейся где-то в Нью-Йорке в районе 60-х улиц. Концепт легко прочитывается: жизнь человеческая – головоломка; смысл ее прояснится лишь в самом конце; изменить в ней ничего невозможно, ведь она составлена заранее и не нами. Вот почему мы так жаждем каждого нового фрагмента мозаики, вот почему так мучаемся из-за недостающего кусочка пазла. Но так волшебно следить, как приоткрывается неведомое будущее, как одно прилаживается к другому!
Мадмуазель выкладывает рамку.
Кусочки с ровно выпиленным краем
Выстраивают две шеренги тверди —
Уютный, прочный космос. Между тем
Кочевники степей, сбиваясь в кучу
Вкруг ярко-желтого, как зной, щита
Или плаща, – пытаются построить
Какой-то хитрый воинский порядок.
Поближе к ужину сформировались
Два деревянных островка. На первом —
Шейх с бородой и золотою саблей
Стоит на шкуре тигра: край дощечки
Так вырезан, что страшные клыки
Направлены на вас! Второй фрагмент —
Он связан с первым перекрестьем взглядов,
Точней, сношеньем глаз, пока неясным
Для зрителя, – второй фрагмент являет
Красавицу, сходящую с верблюда
При помощи раба или пажа
(Чьи ноги до сих пор не отыскались).
Оттого, может быть, мальчик так захвачен игрой, так страстно хочет узнать тайны головоломки, что его собственная жизнь тревожна и полна загадок. Почему так долго не едет отец? Почему уже полгода мальчик не видит матери? Выбрав момент, когда Мадмуазель мылась в ванне, он заглядывает в недописанное письмо («Трусливое ребячье любопытство!) и читает в нем: «…Бедняжка-мать! Несчастное дитя! / Что с ними станет?»
Но своя стыдная тайна есть и у его «француженки», которая на самом деле была наполовину англичанкой, наполовину немкой (а француженкой только по мужу); но после 1939 года, расколовшего мир, в Америке лучше было этого не афишировать. От этого и спустя годы люди замечали у автора немецкий выговор, когда он говорил по-французски.
Schlaf wohl, chéri, она мне говорила,
Целуя, – и разглаживала лоб,
Чтобы худые сны мне не приснились.
В середине стихотворения – ритмический перебив, белый стих внезапно меняется на рифмованные четверостишия, и этот фрагмент (как бы стихотворение внутри стихотворения) представляет в сжатом виде предлагаемую нам метафору истории мира и человека:
Я видел: мир изменчив, как песок,
То тут, то там рождается царек,
На поле, где зеленого все меньше,
Все больше пик, мечей и конских ног.
Вокруг вождей приспешники кишат,
Скопленье бледных лиц и ярких лат;
Несущий кофе карлик чернокожий
С трудом в свободный втиснулся квадрат.
В ноздрях владыки – сладкий дым, в ушах —
Ревнивый стон жен старых: «Иншаллах!
Ты весь вспотел… она тебя уморит…
Убей ее, наш добрый падишах!»
(Что за чудак прислал в семейный дом
Такой сюжет? Прошу, узнай о нем,
Мой милый Ричард; будь Иерониму
Услужливым и расторопным львом.)
Перед пещерой, где, изгнав врага,
Отшельник спит, терзается слуга:
Злой Дух и Гурия к нему взывают;
Кому служить? – и где еще нога?!
Допустим, что нога на этот раз
Найдется, – но куда вставлять сейчас
Осколок этой Дали с Пирамидой,
Сверкающей на солнце, как алмаз?
Осталось только Небо. Не пустяк —
Сложить его. Крути хоть так, хоть сяк —
На голубых дощечках нет подсказки:
На ощупь, как вслепую, каждый шаг.
Но вот и Небеса – последний труд —
Окончены. На ужин нас зовут.
И – глянь-ка! вон она лежит под стулом,
Нога потерянная – тут как тут!
На том же языке подается и тема бренности, – когда приходит время разбирать собранную волшебную картину и отправлять ее назад в нью-йоркскую фирму головоломок:
Как мало пожила головоломка!
Стол подняли за два угла, встряхнули —
И все рассыпалось! И невозможно
Ни шейху удержать свое богатство
И власть, ни мерзкой ведьме – удержаться
За платье добродетельной жены.
Упорнее всего держалось небо,
Но и оно распалось на обломки.
Град рухнул, и шатер великолепный
В бесформенную обратился груду.
Осталось лишь зеленое сукно —
Арена взрослых непонятных игрищ:
Зеленые потемки. И в потемках —
Мелькающие светляки, как искры
Последнего зеленого луча
В тоскующих глазах степного тигра.
С темой головоломки переплетена тема потерявшегося перевода – рильковского перевода «Пальмы» Поля Валери[105], который автор пытается разыскать в афинских магазинах и библиотеках. Но найдется этот текст или нет, не так уж важно: ведь он уже существует в воображении поэта, живет там как некая целая сущность, а слова, в конце концов, лишь мозаика, в которой всегда чего-то недостает.
Тут и проясняется двойной смысл названия «Lost in Translation»: либо «утраченное в переводе», либо «заблудившийся в переводе». Может быть, второй смысл тут даже старше козырем. «Все в мире – перевод, в котором суждено нам потеряться», – констатирует Меррил, и с этим трудно спорить.
…В эти дни
Я, кажется, обры́скал все Афины,
Гонясь за «Пальмой» в переводе Рильке.
Ни Гёте-хаус, ни Библиотека
Национальная – не помогли…
Но не почудилось же мне! Я помню,
Как много пышности оригинала
Оставил Рильке за бортом (а он
Любил звучание французских слов —
Verger, mûr, parfumer), чтоб передать
Глубинный смысл. Я помню в переводе
Тоску и правду этих четких строф
С танцующим узором рифм. Я помню,
Как удержал он замысел творенья
Величественно-строгий, упразднив
Все романтические украшенья
И блестки. Существительные стали
Еще возвышенней и одиноче —
От капительных крон заглавных букв,
Стоящих, как обломки колоннады
В закатном свете; маленьких совят
Умляутов вдруг заморгали глазки
Над гласными; и отразились звезды
После дождя в напившемся колодце.
Так что же – это всё я потерял?
Еще одна мучительная тайна?
Нет, ничего не потерялось. Или,
Сказать точней, все в мире – перевод,
В котором суждено нам потеряться
(Или найтись, – порою я брожу
В руинах бывших строк, и мне спокойно).
В утратах – обретешь. Так эта пальма,
В песках затерянная, шелестя
О чем-то с духом ветра, превращает
Пустыню – в рощу, детство и печаль.