К книге
Книга об американской поэзииГлава пятая. От Лонгфелло до Райан. Двенадцать эссе об американской поэзии. «Some good and fine device» (У. Х. Оден и поэты-елизаветинцы)
93%
Глава пятая. От Лонгфелло до Райан. Двенадцать эссе об американской поэзии. «Some good and fine device» (У. Х. Оден и поэты-елизаветинцы)
93

1

Поэты XX века охотно обращались к наследию елизаветинцев, причем каждый выбирал свое. Йейтс стилизовал свои названия под Томаса Уайета, Джойс в «Камерной музыке» подражал Томасу Кэмпиону, Бродский – Джону Донну.

Есть удивительная параллель между последним, напечатанным посмертно стихотворением Одена «Колыбельная» (1972) и двумя стихотворениями Джорджа Гаскойна: «Колыбельной Гаскойна» и «Охотой Гаскойна». В стихотворении Одена старый поэт укладывает сам себя, как ребенка, в постель, уговаривает уютно свернуться и уснуть:

Колыбельная

Умолкнул шум труда,

склонился день к закату

и пала тьма на землю.

О мир! блаженный мир!

Сотри с лица заботу;

закончен круг земной,

вся эта канитель —

оплаченные счета,

отвеченные письма

и вынесенный мусор —

окончена. Ты можешь

раздеться и свернуться,

как устрица, в постели,

где ждет тебя уют

и лучший в мире климат:

Спи, старый, баю-бай!

Грек перепутал всё:

Нарцисс был старым дедом,

годами укрощенным,

освобожденным от

любви к чужому телу;

когда-то ты мечтал

быть грубым, волосатым

и мужественным типом,

теперь не то – ты любишь

вот эту бабью плоть,

ее лелеешь, гладишь,

невинно-одинокий,

Мадонна и Дитя.

Спи, старый, баю-бай!

Пора, пора уснуть;

пусть переходит власть

к животному рассудку,

что дремлет где-то в чреве,

в пределах материнских

богинь, что сторожат

Священные Врата, —

без чьих немых внушений

все наше словоблудье

бессильно и презренно.

Не бойся снов, их чар

и страхов – это шутки

сомнительного вкуса;

не доверяйся им.

Спи, старый, баю-бай!

Так он убаюкивает сам себя, утомленный закончившимся днем, законченными трудами. Он мечтает «свернуться, как устрица», он хочет, чтобы власть наконец перешла «к животному рассудку, что дремлет где-то в чреве, в пределах материнских богинь, что сторожат Священные Врата». Русскому читателю неизбежно приходят на память строки позднего Ходасевича:

Пора не быть, а пребывать,

Пора не бодрствовать, а спать,

Как спит зародыш крутолобый,

И мягкой вечностью опять

Обволокнутся, как утробой.

Но тема «колыбельной для самого себя» и сами эти куплеты с рефреном «баю-бай» у английского поэта, конечно, не от Ходасевича. Их первоисточник – стихотворение одного из самых замечательных поэтов-елизаветинцев Джорджа Гаскойна (1534?–1577):

Колыбельная Гаскойна

Как матери своих детей

   Кладут на мягкую кровать

И тихой песенкой своей

   Им помогают засыпать,

Я тоже деток уложу,

И покачаю, и скажу:

Усните, баюшки-баю! —

Под колыбельную мою.

Ты первой, молодость моя,

   Свернись в калачик – и усни,

Надежд разбитая ладья

   Уж догнила в речной тени;

Взгляни: сутулый и седой,

С растрепанною бородой,

Тебе я говорю: прощай,

Усни спокойно: баю-бай!

Усните, зоркие глаза,

   Всегда смотревшие вперед, —

Чтоб вас не обожгла слеза

   Мелькнувших в памяти невзгод;

Зажмурьтесь крепче – день прошел;

И как бы ни был он тяжел,

Вас ожидает гавань сна,

И темнота, и тишина.

Усни и ты, мой дерзкий дух,

   Не знавший над собой узды;

Жар прихотей твоих потух

   И сумасбродные мечты;

Клянусь тебе, за эту прыть

Мне дорого пришлось платить;

Угомонись на этот раз,

Усни спокойно, – в добрый час!

Ты тоже усмири свой пыл,

   Любвеобильный Робин мой,

И трепетом бессильных жил,

   Прошу, меня не беспокой;

Пусть этим мучится юнец,

А ты истратился вконец;

Утихомирься, шалопай,

Улягся и усни. Бай-бай!

Усните же, мои глаза,

   Мечты и молодость, – пора;

Оттягивать уже нельзя:

   Под одеяла, детвора!

Пусть ходит Бука, страшный сон —

Укройтесь, и не тронет он;

Усните, баюшки-баю! —

Под колыбельную мою.

Тема Гаскойна – поэт в разгроме, поэт, проигравший партию с Судьбой и Временем. Он убаюкивает себя – в сон или в смерть – здесь это почти неразличимо. Рефрен Одена: «Sing, Big Baby, sing lullay» – явный отзвук гаскойновского зачина: «Sing lullaby, as women do».

В своих «Заметках и наставлениях, касающихся до сложения виршей, или стихов английских, написанных по просьбе мистера Эдуардо Донати» – первом в истории английской литературы стиховедческом трактате – Джордж Гаскойн подчеркивает, что главное в стихах не эпитеты и не цветистость речи, а качество «изобретения», то есть лирического хода, в котором обязательно должна быть aliquid salis, то есть некая соль, изюминка. «Под этим aliquid salis, – пишет он, – я разумею какой-нибудь подходящий и изящный ход (some good and fine device), показывающий живость и глубокий ум автора; и когда я говорю „подходящий и изящный ход“, я разумею, что он должен быть и подходящим, и изящным. Ибо ход может быть весьма изящным, но подходящим лишь с большой натяжкой. И опять-таки он может быть подходящим, но употребленным без должного изящества».

Что сделал Оден в своей «Колыбельной»? Он, по сути, позаимствовал у Гаскойна его fine device – «изящный ход», сделав свою вариацию на его тему.

Речь может идти даже не об одном, а о двух стихотворениях Гаскойна, стоящих за броским рефреном Одена, – не только о «Колыбельной Гаскойна», но и о другом замечательном стихотворении – «Охота Гаскойна», в котором поэт глядит на себя, старого младенца, глазами умирающей лани:

Methinks, it says, Old babe, now learn to suck,

то есть «Она как будто говорит: учись сначала, старый сосунок». «Old Babe» Гаскойна и «Big Babe» Одена – практически одно и то же; по-видимому, Оден сознательно цитирует свои любимые стихи.

2

Второе стихотворение, которое я бы хотел сейчас вспомнить, это баллада Одена «As I Walked Out One Evening». Мой перевод, конечно, далек от совершенства. Но поскольку для нашего анализа важнее всего лирический ход (device) и композиция, это не так важно.

Я вышел в город погулять

Я вышел в город погулять

   Однажды вечерком,

Народ на улицах шумел,

   Как рожь под ветерком.

Река катила волны вдаль,

   Сиял закатный свет,

А за мостом влюбленный пел:

   «Любви скончанья нет!

Я твой, я твой, любовь моя,

   Не разлюблю, клянусь,

Пока не свистнет Рак с горы,

   Не закудахчет Гусь,

Пока огромный Океан,

   В рулончик не свернут,

Пока Лосось не запоет,

   Луна не спрыгнет в пруд.

Что мне годов мышиный бег,

   Когда передо мной —

Жемчужина Вселенной,

   Венец любви земной?»

Но захрипели тут часы

   И хором стали бить:

«Ты Времени не победишь,

   Не стоит с ним шутить.

Прислушайся во тьме ночной:

   Ты различишь, дружок,

В ответ на каждый поцелуй

   Его сухой смешок.

Уходит жизнь, уходит жизнь,

   Мелея день за днем,

И Время всё в конце концов

   Поставит на своем.

Оно на яркий летний луг

   Обрушит снег и лед,

Расцепит руки плясунов

   И краску с губ сотрет.

О, погрузи свою ладонь

   В холодный ток реки;

Смотри, смотри, как в нем дрожат

   Лучи и пузырьки.

Тайфун гремит в твоем шкафу,

   В постели спит война,

И в чашке треснувшей сквозит

   Загробная страна;

Там нищий золотом бренчит,

   Там Волк с Овечкой мил,

Там дружно кувырком летят

   Под горку Джек и Джилл.

Вглядись, вглядись в ужасный мир,

   Забудь печальный бред;

Жизнь обольстительна, как встарь, —

   Да верить мочи нет.

Пускай тоска тебя грызет

   И слезы очи жгут —

Нелепым сердцем полюби

   Нелепый этот люд».

Умолк тяжелый бой часов,

   Был поздний, поздний час;

Река катила волны вдаль,

   Закат над ней погас.

У стихотворения Одена есть четкая композиционная схема. Оно начинается с характерного балладного зачина «As I walked out one evening».

Со второй половины второй строфы начинается речь Влюбленного, воспевающего свою «Жемчужину Вселенной»; она продолжается до конца пятой строфы.

После чего вступают Часы, которые вещают о всемогуществе Времени, опровергая речь Влюбленного: «Но захрипели тут часы / И хором стали бить: / «Ты Времени не победишь, / Не стоит с ним шутить…»

И так далее. Наконец, пятнадцатая строфа – эпилог и закольцовывание баллады. Лирический ход, «изюминка» стихотворения – в контрасте речей Влюбленного и Часов, в неожиданной силе и беспощадности, с которой опровергаются клятвы любви и утверждается господство Хроноса над Эросом.

Этот поэтический ход живо напомнил мне стихотворение другого выдающегося елизаветинца – Уолтера Рэли (1552–1616) «Природа, вымыв руки молоком» («Nature That Washed Her Hands in Milk»).

Природа, вымыв руки молоком…

Природа, вымыв руки молоком,

Не стала их обсушивать, но сразу

Смешала шелк и снег в блестящий ком,

Чтоб вылепить Амуру по заказу

Красавицу, какую только смел

В мечтах своих вообразить пострел.

Он попросил, чтобы ее глаза

Всегда лучистый день в себе таили,

Уста из меда сделать наказал,

Плоть нежную – из пуха, роз и лилий;

К сим прелестям вдобавок пожелав

Лишь резвый ум и шаловливый нрав.

И, план Амура в точности храня,

Природа расстаралась – но, к несчастью,

Вложила в грудь ей сердце из кремня;

Так что Амур, воспламененный страстью

К холодной красоте, не знал, как быть —

Торжествовать ему или грустить.

Но время, этот беспощадный Страж,

Природе отвечает лязгом стали;

Оно сметает Упований блажь

И подтверждает правоту Печали.

Тяжелый ржавый серп в его руках

И шелк, и снег – всё обращает в прах.

Прекрасной плотью, этой пищей нег,

Игривой, нежной и благоуханной,

Оно питает Смерть из века в век —

И не насытит прорвы окаянной.

Да, Время ничего не пощадит —

Ни уст, ни глаз, ни персей, ни ланит.

О, Время! Мы тебе сдаем в заклад

Все, что для нас любезно и любимо,

А получаем скорбь взамен отрад.

Ты сводишь нас во прах неумолимо

И там, во тьме, в обители червей,

Захлопываешь повесть наших дней.

В первых трех строфах стихотворения развивается обычная куртуазная тема (идущая еще от Античности): Амур просит природу сотворить ему идеальную возлюбленную; Природа исполняет просьбу Амура, но нечаянно вкладывает в грудь красавицы каменное сердце. Эта тема, естественно, требует продолжения; мы ждем рассказа о мольбах Амура, о холодности и жестокости красавицы, и прочее в том же духе.

Но ничего подобного не происходит. Тема вдруг обрывается. В стихотворение резко и как будто без всякой связи вступает тема Времени. Звучание пятистопного ямба преображается; куртуазные интонации исчезают бесследно, в стихе слышится лязг и скрежет металла: «Тяжелый ржавый серп в его руках / И шелк, и снег – всё обращает в прах».

Конечно, нет ничего редкого или необычного в поэтической теме жизни и смерти, их столкновения и спора. Так маячит старик с косой за плечами влюбленных в средневековых рисунках и гравюрах. «Прение Любви и Смерти» (или Времени) – старый сюжет; но обычно он обставляется со всей старинной обстоятельностью, заявляется с самого начала. Других примеров, чтобы куртуазное стихотворение (Рэли) или псевдонародная баллада (Оден) так внезапно сбились с курса и вывернулись наизнанку, превратившись в апофеоз неумолимого Времени, что-то не припоминается. Отсюда мое предположение о возможном влиянии Рэли на Одена.

3

Я не знаю поэта более переимчивого, чем Оден. В особенности очевиден его интерес к старой поэзии, средневековой и ренессансной. Он издал стихи Томаса Кэмпиона, Джорджа Герберта, сборник елизаветинских песен, а также – в составе пятитомной антологии «Поэты английского языка» – том средневековой и ренессансной поэзии (от Лэнгланда до Спенсера) и том елизаветинской и яковианской поэзии (от Марло до Марвелла). В его собственных стихах мотивы, темы, жанры и формы английского «золотого века английской поэзии» и более ранние, средневековые, представлены в изобилии. Эта симпатия имеет не одну лишь эстетическую причину.

Оден считал, что почти до последнего десятилетия XVI века в английской поэзии преобладала средневековая парадигма. Он высоко ценил христианский гуманизм, развившийся в Европе начиная с эпохи Папской революции (XI–XII вв.), и считал его наследие актуальным. Он писал: «Никогда еще с тех самых отдаленных времен литература Средних веков не могла в такой степени привлечь читателя, как сейчас, когда дуализм, инициированный Лютером, Макиавелли и Декартом, подвел нас к пределу нашей размотавшейся привязи и мы почувствовали, что либо нужно законопатить щели, которые отделяют личность от общества, чувство от разума и совесть от них обоих, либо мы обречены погибнуть от духовного отчаяния и физического самоуничтожения».

И далее: «Интерес современных поэтов к мифу и символу как средству превратить свой личный индивидуальный опыт в нечто всеобщее и типическое, тенденция современных писателей взять в качестве своего героя не исключительную личность, но обыкновенного человека (Everyman) – трактирщика Ирвикера или господина К.[87] – свидетельствуют о поисках некоторого единства, сходного с тем, которое искал и думал, что обрел, христианский мир. И все-таки мы не должны тосковать о прошлом. Лютер и Декарт, к какому бы опасному краю они нас невольно ни подтолкнули, стоят, как ангелы с огненными мечами, преграждая нам возвратный путь от трудно постижимого дуализма к простой и однозначной правде. В той стороне лежит не Рай земной, а тоталитарный ад»[88].

Шестнадцатый век привлекал Одена как время сосуществования и борения двух важнейших парадигм европейского человека. Борение тех же начал в душе и разуме поэта составляет главную драму поэзии Одена.

Предыдущая главаГлава 93 из 100Следующая глава