К книге
Книга об американской поэзииГлава четвертая. Уоллес Стивенс. Абстрактная, изменчивая, утешная… Путеводитель по поэме Уоллеса Стивенса «К определению Высшей выдумки». Она должна быть изменчивой
87%
Глава четвертая. Уоллес Стивенс. Абстрактная, изменчивая, утешная… Путеводитель по поэме Уоллеса Стивенса «К определению Высшей выдумки». Она должна быть изменчивой
87

«Божественная скука бытия», – сказал Стивенс в первой части. Он умеет наслаждаться этой скукой с досадой и брезгливостью французского декадента. Вернувшаяся весна его раздражает:

Цветут, как заведенные, нарциссы.

Их запах чувственный, почти телесный,

Постыл, – как не понять, к чему он клонит.

Ему претит неизменность декораций, предсказуемость, déjà vu. Переливы его мысли прихотливы и изменчивы, как музыка. Но поэзия Стивенса не только услаждает слух читателя, она предлагает ему то великолепные афоризмы, то яркие зрительные образы, возникающие вдруг, как фантазмы в волшебном фонаре, и сверх того: она постоянно испытывает читателя в разгадывании загадок.

Например, что это за пчела, которая дважды с жужжанием появилась в первом фрагменте, и что это за президент, который дает ей такое необычное задание?

Приказ пчеле от президента: быть

Бессмертной. С президентом не поспоришь.

Но как поднять тяжелое крыло?

Легко ли раз за разом воспарять,

Превозмогая плоть, и неустанно

Витать в своих зеленых ювенильях?

Зачем пчеле дуть в старую дуделку,

Искать в рожке застрявшее там эхо

И снова повторять былую дурь?

Президент, кажется, не шутит; но здесь нам приходится неожиданно и навсегда с ним проститься. В новом, третьем фрагменте нас ждет знакомство с конной статуей генерала Дю Пуи, – по поводу которой местный адвокат и местный доктор, гуляя по площади, полагают, что статуя эта «принадлежит к разряду пережитков».

Если здесь аллегория, то чего? Может быть (это моя фантазия), какой-то президент в прошлом решил обессмертить генерала и соорудил ему статую, и вот теперь люди спорят, «а был ли генерал такой на свете».

Так стоит ли в конечном счете пчеле выполнять приказ президента и чего ради – чтобы твоя статуя стала посмешищем или просто ненужным хламом?

Но значит ли это, что надо перестать жужжать?

Мелодия окликнет тишину,

Как новое, незнаемое чувство.

Все неразрывно: утро слитно с полднем,

Юг – с Севером, дождь с солнцем неразлучны,

Как два любовника в июльский день

Среди листвы смеющейся, зеленой.

В уединенье тайная свирель

Возносит гимны не уединенью;

В одной струне звучит сокрытый хор.

Встречающего изменяет встреча.

Дитя, коснувшись вещи в первый раз,

Приобретает свойства этой вещи.

Все в мире связано, и в этом – залог перемен, источник новизны.

Шторм и корабль – одно, моряк и море —

Одно. За мной, мой друг, за мной, товарищ,

Сестра и брат, награда и оплот!

Жизнь и я – одно; здесь Стивенс словно окликает и «Сестру мою – жизнь» Пастернака, и Мандельштама, верившего в «заговор живущих против пустоты и небытия».

В пятом фрагменте рассказывается про апельсиновый сад на пустынном острове; его деревья по-прежнему цветут и плодоносят, хотя посадивший их давно умер. Цветущий сад противопоставлен мертвой статуе Дю Пуи и его нелепому коню с подагрическими коленями. Это еще один аргумент Стивенса в пользу жужжания.

Тот человек, который жил на этом острове и сажал деревья, часто вспоминал о другом острове – там, к югу, откуда он приплыл, о «дынно-розовой земле», где растут ананасы величиной с гору и банановое дерево, касающееся кроной небес и осеняющее полмира. Это, конечно, воспоминание о рае или о золотом веке.

Впрочем, пчеле никакие аргументы не нужны, жужжать – ее природное свойство. Тем и кончается пятый фрагмент.

Кто упрекнет его, что был он прост

И перед смертью тосковал о банджо —

Эх, напоследок бы еще потренькать!

В седьмом фрагменте всходит луна, и мир преображает-ся. Ночь открывает нам свою тайную глубину, свою живую жаркую душу. Тончайший эротизм ночи равно вдохновляет и влюбленного, и поэта, пишущего книгу. Весь фрагмент настолько хорош, что невозможно не дать его целиком:

Луна так блещет, что не нужно рая,

Ни пальм, ни белых лотосов речных,

Ни рощ, ни сладострастных песнопений.

Сегодня вечером сирень возвысит

Любую мимолетную влюбленность

И обратит в любовь; пьянящий запах

Довлеет сам себе, он – ни о чем.

И мы вдыхаем в тайной глуби ночи

Ее пурпурную живую душу.

Томящийся влюбленный чует рядом

Доступное, возможное блаженство,

И прячет в сердце то, чего не знает.

И страсть, и мимолетная влюбленность

Равно присущи бытию земному,

Они везде, где мы живем и дышим,

И в сумраке, и в облаке весеннем,

И в мужестве читающего весть,

И в лихорадке пишущего книгу,

Чье близкое, возможное блаженство —

Дрожанье смысла, смутная догадка

И переменчивая темь строки.

В нашей краткой экскурсии по поэме Стивенса мы даем лишь отрывки, соединенные связками-объяснениями. И сейчас, как экскурсовод, а также как режиссер этой сокращенной версии, я нахожусь в некотором затруднении – следующий фрагмент рука снова не поднимается сокращать. Прокомментирую только имена персонажей. Начнем с жениха. «Озимандия» – название знаменитого сонета Перси Биши Шелли, в котором путник в пустыне находит полузасыпанный песком обломок статуи.

И сохранил слова обломок изваянья:

«Я – Озимандия, я – мощный царь царей!

Взгляните на мои великие деянья,

Владыки всех времён, всех стран и всех морей!»

Кругом нет ничего… Глубокое молчанье…

Пустыня мертвая… И небеса над ней…[67]

Легко видеть, что Царь царей, как и генерал Дю Пуи, пытался выполнить «приказ пчеле от президента». Но почему Стивенс дал это имя своему герою? Не потому ли, что перед нами еще одна трансформация «главного человека»? Что мечтание о славе, как репей, всегда цепляется к штанам поэта?

А что за дикое имя автор выбрал для невесты – Нунция Нунцио? Могу лишь высказать свое предположение. Слово «нунций» происходит от латинского nuntius – «посыльный, вестник» («папский нунций», например). Может быть, смысл этого имени в том, что Нунция послана своему жениху, как посылается благая весть и как поэту посылается вдохновение?

Нунция Нунцио, странствуя по миру,

Узрела Озимандию. Без страха,

Как девственница, перед ним предстала.

Сняла с жемчужной шеи ожерелье

И положила на песок. Узри

Свою супругу. Расстегнула пояс

И совлекла с себя парчу и злато,

Все видимое. Я – твоя супруга.

Прими меня без перлов и шелков,

Такой, как есть: открытой, обнаженной

Пред сокровенным промыслом времен,

И назови меня своей желанной.

Заговори со мной, и речь твоя

Мне будет драгоценным облаченьем,

Любовь твоя – алмазной диадемой.

Одень меня словами уст твоих,

Чтоб задрожала я от восхищенья

И увенчала полноту твою.

И Озимандия ей отвечал:

Невеста не бывает обнаженной,

Ее наряд – мерцанье и мечта.

После этого фрагмента, взятого как будто из Песни песней царя Соломона (и также поддающегося аллегорической интерпретации), следует фрагмент филологический и сугубо цеховой. Вот когда становится очевидным, что перед нами, в первую очередь поэма для поэтов.

Стих движется меж путаницей мысли

И тарабарщиною языка.

Он скачет взад-вперед иль пребывает

И здесь и там? Он вспышка озаренья —

Или терпенье пасмурного дня?

Бывают ли стихи, что никогда

Не достигают состоянья слова?

И что важнее – честность или мудрость?

В стихотворенье чудится порой

Какая-то уклончивость, как будто

Поэт чего-то сам не понимает,

Зачем же он тогда морочит нас?

Куда он клонит, краснобай несчастный,

Оратор у незримого барьера,

Пытающийся выразить мычаньем

То, что не поддается языку? —

И этой тарабарщиной нас кормит,

Стараясь вывести на верный путь

Окольной, заковыристой дорогой —

И совместить латынь воображенья

С дешевой lingua franca кабака.

Поэма Уоллеса Стивенса о Высшей выдумке была опубликована в 1941 году. Несколькими годами раньше, в 1934 году, Осип Мандельштам написал свой «Разговор о Данте» – в сущности, не столько анализ поэмы Данте, сколько изложение собственных мыслей о поэзии. Работа Мандельштама начинается словами: «Поэтическая речь есть скрещённый процесс…» – и далее он объясняет на своем метафорическом языке, из каких скрещивающихся элементов она состоит. Эти «орудийные средства», то есть образы, сопровождающие речь поэта и «меняющиеся на ходу в ее порыве», – и сам язык, его звучащая материя.

Сравните с формулой Стивенса: «Стих движется меж путаницей мысли и тарабарщиною языка». В оригинале сказано: «poet’s gibberish» («невнятица поэта») и «the gibberish of the vulgate» («невнятица повседневного языка»). Практически это та же мысль, что у Мандельштама.

Разница лишь в том, что «Разговор о Данте» написан в торжественном и непререкаемом тоне мистагога, усвоенном Мандельштамом в юности (прежде всего у Вячеслава Иванова), а Стивенс отчетливо видит комизм мудрости, и торжественный тон у него может легко сочетаться с «краснобаем несчастным» и другими простецкими характеристиками поэта.

Он может взглянуть на себя со стороны и признать то, что Мандельштам никогда не признал бы (а если бы и решился, мандельштамоведы бы ему не позволили):

В стихотворенье чудится порой

Какая-то уклончивость, как будто

Поэт чего-то сам не понимает,

Зачем же он тогда морочит нас?

Последний фрагмент Стивенса – про его Театр Метафор – как бы суммирует мозаичные эпизоды второй части и подводит итог. Но не окончательный итог, как в конце школьного задачника; в нем та же самая «переменчивая темь», многозначность – и семена новых вопросов. Стивенс, как и Мандельштам, не изъясняется на повседневном языке читателя, но приучает его понимать свой собственный язык и следовать за собой, как это делает музыка.

Он на скамье сидел в каком-то трансе,

Рассматривая свой Театр Метафор.

На сцене пруда лебеди скользили,

Преображаясь на ходу, как будто

Менялись краски в спектре, облака

Перемещались – и листались ноты

Порывами, и музыки волненье

Передавалось ирисам и птицам,

И это было волей к измененью,

Согласной волей музыки и слуха,

Лучей и зренья, изъявленьем мира

Изменчивого, с ним же не поспоришь.

Для Стивенса музыка – старшее искусство и образец для всех прочих искусств, а изменчивость – ее главный закон. Но это и общий закон мира (с которым не поспоришь), и потребность души человеческой. Воля к изменению тут взаимная, «согласная» – лучей и зренья, музыки и слуха. В этом Стивенс полностью совпадает с Джоном Донном:

Изменчивость – источник всех отрад,

Суть музыки и вечности уклад.

Предыдущая главаГлава 87 из 100Следующая глава