Воображение Стивенса и его творческий дар до конца сохраняли свежесть и силу. На рубеже семидесяти лет и позднее поэт создает стихотворения такой лирической дерзости и выразительности, каких нечасто достигал и в более молодые годы. Одно из них, «Puella Parvula»[60], начинается с образов гибели и разрушения, олицетворяющих страшную силу времени:
Вышло время – и лето на нитки разлезлось,
Тля ничтожная Африку с хрустом сжевала,
Гибралтар, как плевок, расточился по ветру.
Но смятение духа поэта плавно переходит в торжественное утверждение: над губительной силой времени и над ветром-разрушителем, который Стивенс сравнивает с Львом и с Океаном (два постоянных страха его поэзии), торжествует творческий дух человека. И когда душу одолевает тоска, он обрывает ее нытье ошеломляюще грубым окриком: «Be quiet in the heart, wild bitch» («Молчи, окаянная сука!»). Он призывает ее внять голосу своего господина, который позвал ее, как любящий отец мог бы позвать свою дочь: «Puella». На контрасте этих двух именований души – души отчаявшейся и души поверившей – держится структура этих стихов, их суггестивная сила.
Но над ветром, его легендарным рычаньем,
Над слоном, по-слоновьи трубящим на крыше,
Львом свирепым, крадущимся ночью по саду
Или прыгающим с облака в самую гущу
Перепуганных веток, и над голой пучиной
Океана, витийствующего во всю глотку, —
Надо всем этим творческий ум торжествует,
Как трубач, – а когда подступает унынье
И тоска подвывает осеннему ветру,
Говорит он: Молчи, окаянная сука!
О душа одичалая, вспомни тот голос,
Что позвал тебя тихо и властно: Puella.
Начинается summarium in excelcis.
Пламя, ярость и шум укротились. Внимай же
Вечной повести из уст своего господина.
Название «Puella Parvula», по-видимому, отсылает к знаменитому стихотворению императора Адриана, обращенному к своей душе, «Animula, blandula, vagula»:
Душенька, беженка, неженка,
дружок и гостья бренности,
куда теперь отправишься,
голодная, сирая, босая?
утехи твои кончились![61]
Summarium in excelsis (еще немного латыни) можно понимать, как подведение итогов на небесах. Summarium – «краткое изложение», in excelsis – «в вышних», выражение из Евангелия (Лк 2: 14).
Стоит отметить и фразу «Пламя, ярость и шум укротились» (Flame, sound, fury composed…). Здесь аллюзия слова Макбета: «Жизнь… рассказ идиота, в котором много шума и ярости, но мало смысла» (Акт V, сц. 5).
В целом последнее трехстишие согласуется с обычным стивенсовским пониманием жизни как битвы человека с заведомо превосходящими его силами мира, например:
Окончилась битва с солнцем,
И плоть моя, старая лошадь,
Уже ничего не помнит.
В терминах циклической теории Стивенса пораженческое настроение «Печалей Дона Йоста» – пережиток того самого фатализма, над которым должен восторжествовать «новый романтизм» поэта. Он начинается с прислушивания к голосу Высшего начала, который утоляет тоску души одним лишь ласковым отцовским puella. Но что это за Высшее начало? Можно ли отождествить его с христианским богом? Для внимательного читателя Стивенса ясно, что ответ должен быть шире и абстрактней. «Важна вера, а не бог», – гласит один из самых известных афоризмов поэта[62]. И еще: «Высшее верование – это вера в вымысел, вымышленную природу которого сознаешь»[63]. Тут ключ к философии Стивенса, и прежде всего к его философии искусства. Поэзия, по Стивенсу, – «одно из возможных расширений жизни», а воображение столько же противостоит реальности, сколько образует с ней неразрывное живое единство, «imagination-reality complex»[64].
Один из лирических шедевров позднего Стивенса – стихотворение «Души женщин ночью» («The Souls of Women at Night», 1950), которое в переводе названо просто «Тень женщины».
Здесь, в темноте, брожу я без мантильи
Рогатой полночью, как невидимка.
Сова дозорным кличем отвращает
Меня от встреч с лихими существами,
Владеющими пятирицей чувств.
Утратив очи, я приобрела
Метафизическую слепоту,
Пред ней же зренье – ложь. Привет вам, сестры,
Подруги сердца, партизанки чувства:
Не так же ли, как вы, сегодня ночью
Я вышла на свидание с любимым —
Единственным – в кромешной тьме земной?
Стоит сравнить это с более ранним стихотворением (из «Фисгармонии»), «Ordinary Women». Сбежав от беспросветной прозы дней, от нужды и скуки, «обычные женщины» оказываются совсем в другой обстановке – с музыкой, танцами, шелестом вееров и бальных платьев, с мадригалами учтивых кавалеров, – оказываются в той жизни, к которой инстинктивно стремятся их души, для которой они рождены. Несмотря на легкую иронию, автор очевидным образом полон сочувствия к своим героиням.
В новом стихотворении рассказ ведется от лица женщины. Ее истинная жизнь описывается как бесконечный квест, упорные поиски своей единственной любви. Здесь эмпатия автора еще более усилена по сравнению с «Обычными женщинами». Это сопереживание хорошо знакомо нам по русской поэзии, от Некрасова до Пастернака, который уязвленность женской судьбой и женским страданием воспринимал как главную тему своего творчества. Так возникает необходимый для переводчика резонанс между двумя разноязычными поэтическими традициями.
Название одного из последних и одновременно одного из самых известных стихотворений Стивенса «Of Mere Being» с трудом поддается буквальному переводу. «О простом существовании»? «О сущем в себе»? Переводчик предложил свой вариант: «О сущем и вещем», добавив вторую часть формулы по интуиции.
Пальма на самом краю сознанья,
Там, где кончается мысль, возносит
В воздух – свои узоры из бронзы.
Птица с золотым опереньем
Поет на пальме песню без смысла —
Песню без смысла и без выраженья.
Чтобы мы знали: не от рассудка
Зависит счастье или несчастье.
Птица поет. Перья сияют.
Пальма стоит на краю пространства.
Ветер в листве еле струится.
Птицыны перья, вспылав, плавно гаснут.
Это стихотворение можно рассматривать как эпилог к творчеству Стивенса и, если угодно, как его «Памятник». Примечательно, что этот памятник стоит (точнее, растет) «на краю пространства» – там, где кончаются все мысли («beyond the last thought»). Что допускает сравнение с концовкой сонета Китса «Когда страшусь я, что сомкнется тьма…»[65], в котором поэт также ощущает себя на краю огромного мира, и все его былые желания и помыслы – обращаются в ничто:
…then on the shore
Of the wide world I stand alone, and think
Till love and fame to nothingness do sink.
Тогда один, оцепенев, стою
Над бездной мира – и в глухую ночь
Любовь и слава отлетают прочь.
Стивенс подчеркивает конечное бессилие мысли: «Не от рассудка зависит счастье или несчастье». О каком счастье говорит поэт? Рискну предположить, что речь идет в том числе о счастливой или несчастливой судьбе стихотворения. Но если эта судьба зависит не от рассудка, то от чего же? Что остается в стихах за вычетом мыслей? Ответ очевиден. Остается музыка поэзии, неповторимый авторский голос. Остается красота волшебной птицы, поющей свои песни «без смысла и выраженья».
Критики отмечали сходство «птицы с золотым опереньем» Стивенса с золотым соловьем Йейтса из «Плавания в Византию» (1926), а также более поздней «Византии» (1930). С той самой механической птичкой императора, которая —
На золотом суку
Кричит «кукареку»
Всей лихорадке и тщете земной.
И китсовские «Слава и Любовь», и «лихорадка и тщета» Йейтса в конечном счете смываются потоком времени, но остается жар-птица искусства – самодовлеющая красота, поющая новым поколениям свои вещие песни.