Все познается в сравнении. Это, конечно, относится и к литературе. Тут есть два варианта. Сравнение может идти вдоль времени или поперек. Когда мы рассматриваем стихотворение в плане истории литературы, скажем изучая влияние Тютчева на Мандельштама, сравнение идет вдоль времени, диахронно. Когда мы сравниваем одновременные поэтические явления, например перекликающиеся образы у поэтов-современников, сравнение идет поперек времени, то есть синхронно. Типологические схождения поэтов одной эпохи, но разных языков, обнаруживаемые между ними параллели имеют большое значение для расширения контекста поэтического высказывания.
Бывают случаи, когда прямые влияния и реминисценции исключены, когда параллель возникает нечаянно. Авторы, разделенные языковыми и политическими барьерами, могут ничего не знать друг о друге, но говорить об одном, спорить или дополнять друг друга. Такие диалоги, обнаруживаемые читателем, как правило, задним числом, дают ценный комментарий к стихам, расширяют наше понимание поэтической мысли и поэтической эпохи.
В данном случае речь пойдет о Уоллесе Стивенсе и Данииле Хармсе, точнее, о стихотворении Стивенса «Le Monocle de Mon Oncle» (1920; 1923) и стихотворении Хармса, датированном 21 августа 1930 года. Вот его начало:
Дочь дочери дочерей дочери Пе
дото яблоко тобой откусив тю
сооблазняя Адама горы дото тобою
любимая дочь дочерей Пе.
мать мира и мир и дитя мира су
открой духа зерна глаз
открой берегов не обернутися головой тю
открой лиственнице со престолов упадших тень
открой Ангелами поющих птиц
открой воздыхания в воздухе рассеянных ветров
низзовущих тебя призывающих тебя
любящих тебя
и в жизни желтое находящих тю.
А вот две строфы, первая и четвертая, из «Монокля моего дядюшки» Стивенса (всего в стихотворении 12 строф):
«О матерь гор, царица облаков,
Порфира солнца и венец луны,
Нет сокрушительнее слов твоих,
Нет смертоносней этих алебард!» —
Так я велеречиво к ней взывал.
Не над собой ли я шутил, шутник? —
О бедный недомыслящий тростник!
Кипящих дум прибой выносит вверх
Ее улыбки радугу. И вот
Безудержней еще и солоней
Из глаз моих фонтан печали бьет.
…………………………………
Плод нашей жизни, соком налитой,
На землю падает, отяжелев.
Когда была ты Евою в раю,
Он не горчил, блаженный дар небес.
Он книгой был, учивший слову «шар»
Не хуже черепа, – и слову «свод»,
И возвращенью в прах земной учил,
Превосходя смиренный череп в том,
Что суть его опасней и хмельней
Того, что в черепе заключено:
Безумец, кто шутить посмеет с ней.
Оба стихотворения начинаются с гимнического обращения к некой богине или госпоже. У Даниила Хармса она именуется «дочь дочери дочерей дочери Пе» либо «любимая дочь дочерей Пе», а также «мать мира и мир и дитя мира»; у Уоллеса Стивенса – «матерь гор», «царица облаков», «порфира солнца» и «венец луны». Хвалы, возносимые Хармсом, лучше всего согласуются с образами Евы (упоминания яблока и Адама) и великой Богини-Матери. Титулы, даваемые Стивенсом: «матерь гор» и «царица облаков» – в такой же степени подходят Великой богине (заметим, что «порфира солнца и венец луны» означают всего лишь «светозарная»); обращение к Еве тоже присутствует, хотя и отнесено в четвертую строфу: «Когда была ты Евою в раю…»
К кому обращены эти зачины? По-видимому, к любимой женщине – воспеваемой в гиперболическом образе богини и прародительницы; но не только. Тут у Стивенса угадывается и образ Музы, – но не милостивой «подательницы музыки», а грозной властительницы, чьи слова подобны алебардам. Мы имеем дело с образом, по сути близким Белой богине Грейвза, двуединой в своей созидающей и губительной силе[50].
Характерная черта обоих произведений – и Хармса, и Стивенса – присутствие в стихах комических обертонов, хотя сами стихотворения ни в коем случае не являются комическими. Перед нами примеры ритуальной пародии в бахтинском смысле, которая сочетает в себе кощунственную насмешку и искреннее почитание объекта пародирования. Вне ритуальной пародии невозможно понять ни Анакреонта, ни Дон Кихота. Это понятие применимо и в нашем случае.
Параллель между «Вечерней песней…» и «Моноклем…» относится и к характеру названий – странных и интригующих. Кого называет Хармс «именем моим существующей», и может ли она в таком случае быть Матерью мира? На первый взгляд, едва ли. Но если вообразить себе поэта-мага, поэта-колдуна, творящего мир словом, тогда и сами боги призваны к бытию только именем (словом) поэта. Говорящий с самого начала укрупняется, как фигура фараона на египетских рисунках и рельефах.
Смысл названия «Le Monocle de Mon Oncle» (как и ряда сходных названий стихотворений Стивенса, например «Прилично одетый мужчина с бородой»), наоборот, в ироническом снижении поэта, в подчеркивании контраста между его профанным обликом и таинственным песенным даром.
Разумеется, методы письма разнятся. Язык Стивенса в «Le Monocle…» в целом выдержан в пределах обычной поэтической лексики с включением отдельных прозаизмов и отдельных выспренностей, на которых автор сам себя обрывает: «Так я велеречиво к ней взывал…» Язык Хармса в «Вечерней песне» стилизован под археологическую старину: мы словно читаем в переводе некий клинописный или иероглифический текст. Древность текста имитируется двумя чертами: поврежденностью (отсюда обломанные слова и фразы) и недорасшифрованностью (отсюда темноты и грамматические рассогласования).
Между прочим, это загадочно повисшее на конце строки «Пе» (имя бога или богини, чьей правнучкой является воспеваемая госпожа?) вторично встретится в русской поэзии через тридцать лет у Давида Самойлова:
Здесь он умер. На том канапе,
Перед тем прошептал изреченье
Непонятное: «Хочется пе…»
То ли песен. А то ли печенья?
Безусловно, жанры стихотворений Хармса и Стивенса различны. У Хармса – гимнословие от начала до конца, сплошной каталог восхвалений. Доминанта здесь – удивление и радость:
…неудобозримая глубина души моей
свет поющий в городе моем
ноги радости и лес кладбища времен тихо стоящих
храбростью в мир пришедшая и жизни свидетельница
приснись мне.
Стихотворение Стивенса – длинная медитация, переходящая от восхваления к ропоту и от уныния к восторгу, гигантские качели чувств, на которых раскачивается душа поэта. Начинается оно с хвалы, которая оказывается парадоксально мотивированной немилостью госпожи, карающей поэта алебардами слов. Что сие значит – не семейную ли размолвку? Может быть, «Le Monocle…» – по крайней мере, в первом приближении – притча о том, что делает время с любовью? В момент ссоры он видит свою подругу иной, юной и счастливой:
«Кипящих дум прибой выносит вверх / Ее улыбки радугу. И вот / Безудержней еще и солоней / Из глаз моих фонтан печали бьет».
Или это история обещаний, которые дает жизнь и никогда не исполняет; рассказ о подарках, которые нам якобы везут волхвы: «Спускается небесный караван / С заоблачных, засолнечных высот, / На мулах колокольчики звенят…»? Но не стоит рассчитывать на эти обещания; «прольется или нет нектар небес», неизвестно: поэт сам должен добыть в борьбе свой трофей:
В стихах, кипящих яростью борьбы,
Неистовых, жестоких и прямых,
Как мысли пехотинца, что в бою
Пытает жизнь и смерть, – приди, восславь
Сорокалетье, заповедник чувств.
О сердце вещее, не уставай
Фантазиями разрастаться вширь.
Я допрошу все звуки, все слова,
Чтоб принести ей в дар, как трубадур,
Достойный гимн. Ужели не найду
Бравурный и блистающий финал?
Американские критики называли «Le Monocle…» стихами о «кризисе зрелости» (midlife crisis). Может быть, если абстрагироваться от непонятного и усреднить все более или менее понятное, если остановить качели фантазии Стивенса, так и получится. Но ведь суть стихов – как раз в этих качелях, в их головокружительном размахе, под конец переходящем в полет:
А сизый голубь в синеве кружит,
За кругом круг, над охрою равнин.
А белый голубь падает к земле
Устав парить…
По сравнению со стихотворением Стивенса, «Вечерняя песнь…» Хармса статична и производит впечатление скорее артефакта (свитка, фрески, глиняной таблички), чем действия (пения).
В чем же сходство, если столько различий?
В причудливости и лабильности воображения. В соединении эксцентрики с лирической убедительностью. Но главное: в общем мифопоэтическом основании, на котором строятся оба стихотворения; корень же этот можно определить как единство: Женщина – Жизнь – Песнь. В инстинкте восхваления, то есть ритуального поведения, при остром ощущении архаичности и, следовательно, комичности такого поведения.
Разумеется, вышесказанное – лишь одна из возможных интерпретаций. Как говорил С. Аверинцев, заканчивая лекцию: «Впрочем, может быть, всё наоборот…»