Так уж получилось с этим селом — оно разрывалось между заводом, большой гостиницей и земельными угодьями. Пришли землемеры, перекроили старые улочки, каток подмял под себя мягкую пыль, покрыл улицы асфальтом. Запахло городом. На улицах появилось новее освещение и затмило луну. Как и раньше, по вечерам старушки собирались посудачить, но при свете неона разговоры не клеились. Допоздна тарахтели машины, а недавно по селу прошел человек в зеленом шлеме и массивных очках с выпуклыми стеклами, отчего он был похож на насекомое — разумеется, это он опрыскивал с самолета этим утром мяту. Только пастбища еще долго оставались все теми же, с уютным кудрявым лесочком и клонящейся под ветром травой — казалось, лесные феи легко ступают по ней босыми ногами. Но потом лесок вырубили, и феи убежали. Одна старушка нашла в кустах клочки ткани от подола их туник, — вот с какой поспешностью они бежали.
В жизни всегда есть над чем призадуматься, чего добиваться. Только иногда на сельском кладбище, приютившем птиц и духов, люди вспоминали о краткости человеческой жизни, оплакивали свои прошлые и будущие грехи. Прощались с покойным и, подавленные, шли справлять поминки. Жизнь снова врывалась в скорбный дом, на заднем дворе гоготали гуси, напоминая о близящихся праздниках.
На стол ставили мясо и вино, ели до отвала, пили и лили на пол в память о покойном — пусть повеселится на том свете, — и людям казалось, что сами они умерли, а потом воскресли и теперь не могут насытиться хлебом, вином, великой радостью, что они живы.
А жизнь день за днем распределяла людей, ставила каждого на свое место. Молодые шли на завод, в производство, а в свободное от работы время копались в моторах мотоциклов, купленных на собственные деньги. Они полюбили технику и оторвались от земли. А пожилые, все еще крепкие люди, остались при нивах — пахали, засевали, поливали. Поздно было им привыкать к заводской тесноте, к трудной науке управлять станками, к запахам, пропитавшим одежду сыновей. Да и должен же кто-то работать, чтобы были в доме свежий хлеб, бочка вина, кадки с брынзой. Председатель кооператива Райдовский, человек начитанный, образованный, едва скрывал досаду: в кооперативе осталась одна голытьба. И когда ему намекнули, что нужно-де организовать бригаду коммунистического труда, он сначала махнул рукой, а потом вскочил в газик и отправился разыскивать своих лучших людей. Под орехом у дороги он застал бригадира тракторной бригады Кашымова — тот пыхтел над лопнувшей шиной, вышла из строя машина для опрыскивания виноградников. Ему помогал паренек — новоиспеченный тракторист, от смущения он путал инструменты, которые неумолимо, тоном хирурга, требовал у него бригадир.
Райдовский вылез из газика и несколько секунд молча смотрел на шину. Слышалось только мученическое пыхтение паренька. Тот хотел показать свое усердие, чтобы искупить вину за нерадивое отношение к завязшей в грязи машине. Бригадир поднял голову, вытер руки и протянул председателю коробку сигарет. Райдовский с надеждой взглянул на этого сильного, худощавого, нервного мужчину — на таких людей надеялся кооператив.
— Подсовываете мне разных сосунков, с одной шиной возятся по целому дню… — прорычал бригадир. — Если каждый станет звать меня на помощь…
Бригадир пнул ногой шину и с раздражением посмотрел на щуплый зад паренька — он и ему с удовольствием дал бы пинка, не будь здесь председателя. Райдовский нахмурился.
— В субботу — совещание, — сказал он начальническим тоном. — В восемь вечера.
— А почему именно в субботу? — вознегодовал бригадир. — Где это видано?..
— У нас так! Значит, точно в восемь. Поговорим о коммунистическом труде.
— Не пирог, не пригорит… А что касается коммунистического труда… На мой взгляд трудновато. С таким вот народом… — И бригадир выразительно посмотрел в сторону молодого тракториста.
Райдовский молча бросил окурок, наступил на него ногой.
Паренек сидел на корточках с молотком в руке, бессмысленно вперив взгляд в шину.
«Слабо ворочает мозгами, бедняга… Лучших взяли на завод», — с горечью подумал Райдовский, садясь в газик.
Вскоре он разыскал на одной из нив звеньевую Радулку Правчеву. Она сидела на траве, а рядом с ней валялось ее оружие — короткая мотыга с толстым черенком. Она только что пустила воду на свой участок и теперь, подставив солнцу мокрые ноги, собиралась пообедать. При виде председателя у нее сладко замерло сердце. Она быстро прикрыла колени юбкой, и, хотя ее спину ломило от тяжелой работы, а перед глазами все еще клокотала мутная вода, увлекающая за собой труху и мертвых жуков, нашла в себе силы игриво, немного лукаво улыбнуться председателю. Она откликнулась бы такому мужчине даже из могилы… Председатель подсел к ней. Радулка разложила на чистой салфетке все свои припасы и, поведя красивыми бровями, как гостеприимная боярыня, пригласила Райдовского:
— Окажите честь, отведайте угощеньца, товарищ председатель. Знаю, что не больно-то мы достойны…
Райдовский посмотрел на трапезу.
— Такое угощение напоминает мне скатерть-самобранку…
— Ради куска хлеба надрываемся, — скромно сказала Радулка, хотя над ее домом уже вырастал второй этаж, — а волшебства здесь нет никакого… Все заработано вот этими руками…
Она предупредительно разорвала на куски вареного цыпленка, дрожа от смущения, налила айран[2]. Райдовский принял из ее рук глиняную пиалу — знал, что обидит ее отказом. К тому же напротив сидела не кто-нибудь, а Радулка — женщина, одаренная звонкой цыганской красотой, которая чем-то напоминает полевой мак и, как мак, быстро отцветает. «Да и что на селе долговечно? — подумал председатель. — Сама жизнь синицей летит над плетнями». Он уныло жевал, размышляя о краткости человеческой жизни, о недолговечности красоты, и его охватило сомнение — не много ли он отдал жизни и не мало ли получил взамен. Радулка ела, скромно опустив ресницы, и рассказывала о неудавшейся утренней поливке… Где-то наверху перекрыли воду, до них дошла только слабая струйка. Бывает и так, есть такие жадные на воду звенья, только о себе думают… Звеньевая отламывала кусочки хлеба и складывала их перед собой. Сейчас голод прошел, и легкая тоска окутала ее своей облачной тенью. Радулка редко предавалась размышлениям, не сожалела о молодости — прошла, пролетела… Но сейчас, около этого молодого, ладного мужчины расчувствовалась, посмотрела на свои обезображенные плоские ступни и поджала ноги. Райдовский же, наоборот, оживился, по душе пришлись ему слова звеньевой.
— Вот видишь, сама говоришь, что другие звенья забрали всю воду, ведут себя так, словно одни в поле… Много еще надо работать с людьми… Ты говоришь, что трудно работать… А я говорю, что все зависит от нас, все в наших руках…
Радулка ничего такого не говорила и теперь рассеянно слушала председателя — она не пуд, а целых два пуда соли съела вместе со своими людьми, знала их как саму себя. Райдовский горячо доказывал, что все в их, вернее, в ее руках, что если она возглавит первое в их кооперативе звено коммунистического труда, то тем самым поставит перед собой высокую патриотическую цель. Кто-то должен найти брод, повести за собой остальных… Это честь, большая честь! Радулка открыла было рот, но обеспокоенный Райдовский опередил ее:
— Я от тебя сейчас ответа не требую. Соберем собрание, все, обдумаем, взвесим, прикинем… Не допустим, чтобы на тебя одну пали все заботы… Поможем, я и сам не пожалею ни сил, ни времени…
Он встал, отряхнул брюки.
— Спасибо за угощение… До субботы…
И только когда Райдовский уехал, Радулка спохватилась, нахмурила лоб и пошла к грядам, встревоженная, озабоченная. Она шлепала по теплой грязи, тяжело дыша и раздувая нежные ноздри, потом остановилась и стала смотреть на горные хребты, цепью сковавшие долину, со злостью думая о том, что не родился еще человек, способный подчинить ее своей воле. Дом у нее — полная чаша, на свой век добра хватит, да еще и внукам останется, чтобы поминали добрым словом. Не клюнет она на эту дьявольскую удочку, она женщина простая, темная… А чтоб возглавить такое звено, нужны знания и ум, председатель! Зачем ей журавль в небе, когда синица в руках. На свой век хватит, и даже внукам останется…
Радулка вздохнула, замахнулась и вонзила мотыгу в земляную перемычку. Вода приятно защекотала ноги, стаей рыб устремились по течению сухие листья, послышалось гортанное клокотание, будто вода извергалась из горла великана… Те, наверху, наконец насытили свои земли и пустили воду в полную силу.
Спустя несколько дней Радулка сидела в летней кухне и, возбужденная, недовольная, обсуждала решение поставить ее во главе звена, борющегося за звание звена коммунистического труда. Многое говорилось о ней на собрании. И показатели-де у звена самые высокие, и уважают-де ее, и любят. Хвалила и парторганизация. Эта ласковая волна вскружила ей голову, подняла высоко-высоко, и Радулка согласилась. Домой она возвращалась поздно, упоенная всем услышанным. У самого дома звеньевую нагнал бригадир трактористов Кашымов, который тоже взялся возглавить бригаду коммунистического труда.
— Боком нам это выйдет, Радулка, вот увидишь… — сказал он. — Если бы я знал, что такое случится, не ушел бы с завода… И заработок там больше… Захвалили, наобещали с три короба, только что через месяц будет! Дело это большое, его нужно сообща делать, как бы не получилось так, что всяк руки в брюки, и поминай как звали. Вот тогда посмотрим…
— Что смотреть? — с достоинством ответила Радулка. — Я от своих слов не отказываюсь…
Она толкнула калитку и вошла во двор, гордо подняв голову, даже не попрощавшись с бригадиром. В тот день она все утро молотила, потом несколько часов просидела на собрании, потея от напряжения… Но домой она шагала легко — не шла, а летела, сердце колотилось молодо, неистово. Все узнают, кто такая Радулка Правчева и на что она способна! А этот рохля-бригадир, сам не знает, что ему надо. Пусть провалится!.. Доходы, видите ли… Ненасытная утроба, чего только не накупил в городе, и все ему мало… Она вошла в спальню и, не зажигая света, торжествующе, с трудом переводя дыхание, рассказала все мужу: как ее имя не сходило с людских уст, как председатель не мог на нее нахвалиться… Но Костадин — он был диспетчером и распоряжался двадцатью кооперативными машинами — заявил жене, что она провалится, станет со своей босой командой голодранцев всеобщим посмешищем. Радулка вспыхивала быстро, как солома, Костадину пришлось выслушать много горьких, обидных слов. Но наутро, когда солома сгорела, а дым развеялся, Радулка проснулась в летней кухне, дрожа от холода и досады. Она привыкла верить в здравый смысл всего, что говорил муж. Правда, у него были свои недостатки: он был намного старше ее, ревновал, следил за каждым ее шагом, но любил жену и заботился о ней, как о ребенке.
Она подняла голову и посмотрела на мужа.
— Но разве дело отказываться?..
— Не дело. Отказываться еще хуже… — ответил Костадин. — Но это все временно, поверь мне. Женщины в твоем звене отсталые, книг не читают, дома у них дети, заботы… Развалится это дело, как старая рассохшаяся бочка, обручи не выдержат. Ты особенно не надрывайся, работай как работала. А там видно будет.
Радулка выслушала все это, прищурив черные, как у кудесницы, глаза, и дала себе зарок следовать советом Костадина, который многое видел, любит ее и держит под крылом, как наседка.
В тот день они опять молотили. Труха разъедала глаза, в горле пересыхало, губы трескались, как глина на жару. Нудной, утомительной была работа. И только в полдень, умывшись и пообедав, бабы прилегли в тени, стали смотреть в небо — синюю глазурь, которая начинала остывать. Поле наполнилось жужжанием — насекомые чувствовали приближение осени и держались поближе к земле… А земля была твердой, как дубовая кора. Молотилки замолкали — истощенные, черные от горячего маслянистого пота. Обессилевшие бабы едва раскрывали рты, из души переносились в тот блаженный день, когда они принесут домой деньги. А деньги, дай бог, будут немалые. Запрут они их в старые, но еще крепкие ящики комодов, и оттуда их сияние будет обогревать весь дом. Новые банкноты — синие, как небо, и серебряные левы — маленькие луны…
— А со званием что станем делать? — поинтересовалась одна из баб, приподняв большую голову. — Тащим его, как муравьи цельное зерно, а дотащим ли…
— Наобещали, — робко откликнулась другая, с искалеченной, сухой как палка, ногой — она все подставляла ногу солнцу, веря, что то ее исцелит.
Радулка, свернувшись калачиком, прислушивалась к разговору. Бабы оживились, раскудахтались, как курицы. И вправду, наобещали, но еще есть время все обдумать, оценить со всех сторон… Распалили их тогда похвалами, а потом стали ковать, как железо, и гнуть в нужную сторону — вот и получилось…
— Сын у меня пойдет в школу, — деловито сказала первая баба, — в лепешку расшибусь, но выучу его… Мой дом, что кукушкино гнездо. Ни до чего руки не доходят…
Ее горячо поддержали — у всех были дети, да и мужья — не лучше детей. Зима на носу, нужно кое-что связать… Где взять время на чтение, на перевоспитание? Как стать примером для других?.. Все у них есть, новые дома поставили, не грабежом добро нажито, а потом и кровью… Зачем надрываться? Ну пообещали, так ведь не топором же отрубили — в этой кутерьме кто слышал об их обещании, а кто нет… Пусть все остается как есть. План они перевыполнили, письмо написать могут, газет читают…
Женщины замолчали, повернув лица к Радулке.
— Да, — сказала она и тяжело поднялась. — Посмотрим.
По-разному можно было истолковать ее слова, но сейчас не хотелось раздувать огонь из тлеющих угольев. Поэтому они встали и, растянувшись вереницей, пошли к селу, заведя разговор о том о сем. Окончился еще один тяжелый день. Только баба с больной ногой молчала, смотрела перед собой и прихрамывала больше обычного.
Быстро, как колесо прялки, закрутились дни, рощица пожелтела, дыхание ее превратилось в белый туман. В домах стало холодно, запахло свежей побелкой, овечьими шкурами, подогретой ракией. Многие праздновали новоселье — с балконов вторых этажей хозяйки приветствовали многочисленных гостей. Голоса гулко звучали в еще необжитых комнатах, и в этом была своеобразная прелесть. Получили деньги, они придали людям гордости и уверенности, потом их потратили на мебель, которую втаскивали в дома через окна. Над всем, сверху, звучал голос хозяйки, отдававшей распоряжения, его слышало чуть не все село. И это было еще приятнее.
После жизнь пошла своим чередом. Парк затянулся сеткой дождей, все засели в своих домах, село опустело, как осенний сад. Осень присела у родника с минеральной водой и распустила свои мокрые поредевшие косы. Родник журчал жалобно, словно плакал, женщины наполняли кувшины, пили, высоко запрокидывая их над головой. Прошел слух, будто по ночам в глухой час стало являться видение в женском облике, оно топало ногой в одном и том же месте — то ли клад указывало, то ли предвещало появление нового родника… Видел ли его кто — неизвестно, но зато однажды утром все село узрело выходящую из автобуса молодую журналистку. Целую неделю прожила она на квартире у Кашымовых, вставала вместе с бригадиром рано, еще затемно, и отправлялась в поле.
— Ходит за ним по пятам, как молодуха, — шептались бабы из Радулкина звена. — Посмотрим, как отнесется к этому Кашымова… Ей палец в рот не клади.
Кашымова спокойно сидела дома, бабы же, привыкшие к тому, что о них много говорят и хвалят по радио — а один раз об их дружном звене даже в газете писали, — обиженно поджали губы и стали ждать, когда же к ним явится журналистка. Но та вскоре уехала, а через неделю все село читало репортаж о бригаде Кашымова — о том, как трактористы живут в поле, как едят за большими деревянными столами, сидя плечом к плечу, как братья. В газете был и снимок — на нем пареньки походили на стаю воробьев, опустившуюся на просторную ниву, ловкие, черные, как чертенята. Они экономят горючее, и даже по ночам не сходят с тракторов. Журналистка не жалела слов на похвалу, пророчила им большие успехи, а в конце репортажа намекала, что с другими звеньями коммунистического труда дела обстоят не совсем благополучно… Каждое утро сельский радиоузел извещал о том, где пашут трактористы Кашымова, и в их честь пускал самый оглушительный марш.
— Выключи, — морщась, просил Костадин. — Не бог весть какое чудо эта бригада. А провожают, словно на поле бою… Мир завоевывать.
Радулка гремела посудой у раковины и старалась перевести разговор на другую тему. Каждое утро она выходила со звеном в поле, возвращалась рано, подолгу стояла перед зеркалом. Мазала лицо кремом и сурово смотрела на обветренную кожу, на редкие морщины — одна из них пересекала лоб. Радулка проводила по ней рукой и кривилась как от боли. Она ревниво следила за тем, что скажут о бригаде Кашымова, а радио не жалело слов. Слушая, Радулка замирала перед зеркалом, потом протягивала руку и долго, как слепая, нащупывала кнопку. Она выключала радио, и двухэтажный дом заполняла глухая тишина. По небу плыли желтые, словно сера, облака — казалось, их выпустили из ада. Радулка смотрела на них со злой радостью — польют дожди, затопят все, и люди попрячутся в домах. Какой сумасшедший станет пахать по колено в грязи…
Но дожди не полили, и Радулка повела свое звено заканчивать работы. Они очищали виноградники, а в свободные часы собирали хворост для растопки. И однажды после полудня, в теплый, но туманный день, перед бабами, собиравшими в передники сучья, предстал бригадир Кашымов. Они встретились в роще, за голыми деревьями голубел свежевыкрашенный фургон трактористов. Кашымов поклонился бабам, словно те были царскими дочерьми, превращенными злым волшебником в простых крестьянок.
— Здравствуйте, — поприветствовал их Кашымов, — очень приятно такое соседство… Как здоровьице?
— Не беспокойся, живы-здоровы, — ответила женщина с большой головой. — Да ты что, уж не сломался ли в пояснице, что не можешь разогнуться?..
— Спина у меня здоровая, — засмеялся Кашымов, — просто выказал я вам свое уважение… Радулка, как же со званием?.. Или только на словах…
— Ты над чужой могилой не плачь, — сухо заметила Радулка. — И без звания проживем…
— Прожить-то проживете…
— Нам и так не плохо. Целый день роемся в земле, и все у нас есть. Даже внуки помнить будут…
— Ну, раз даже внуки… Поступайте, как знаете.
Бригадир круто повернулся и размашисто зашагал прочь, словно шел завоевывать мир. Немного погодя бабы услышали рокот моторов и голоса парней, издали похожих на их сыновей. Пожужжав еще немного, трактора смолкли. В роще стало очень тихо, было слышно, как потрескивают деревья, как отрывисто, словно работая пилой, точит клюв какая-то птица. Бабы молча кидали на телегу сучья — черные, блестящие от соприкосновения с туманом. Им казалось, что они одни на этой равнине, а может, и в целом мире, погруженном в молчание. Они нагрузили телегу и пошли за ней, сосредоточенные, хмурые, не глядя друг на друга, словно в телеге лежал мертвец, а не сучья для растопки.
— Неладно что-то получается, неладно, — повторяла хромая баба, упрямо отказываясь сесть на телегу. Никто не поддевал друг друга, как обычно, не шутил, не напевал, чтобы отвести душу. Никто не останавливался, чтобы подождать отстающих, каждая шла сама по себе и чувствовала себя старой, немощной и никому не нужной. Радулка шагала рядом с телегой, куталась в шерстяной платок и злилась на хромую, которая шла за ней по пятам, как совесть… Вошли в село, никто не перекинулся с ними ни единым словом, ни о чем не спросил. Словно они были не видимыми для людей призраками…
Бабы молча разбрелись в разные стороны, а телега покатила к скотному двору. Радулка громко хлопнула калиткой, чтобы в доме было слышно, что она вернулась. Немного замешкалась в саду — сняла с веревки забытое тряпье. В кухне, где топили даже в эти мягкие дни, ее ждал Костадин. Радулка рассказала ему о событиях дня, о встрече с Кашымовым, передала мужу его слова. Костадин нетерпеливо, словно сбрасывая досадный груз, передернул плечами и принялся подробно расспрашивать, сколько они собрали хвороста. Потом начал подсчитывать, сколько его придется на каждый дом, и считал с увлечением, сосредоточенно, словно речь шла не о сучьях, а о золоте. Радулка стала снова рассказывать ему о Кашымове, но он махнул рукой.
— Оставь его в покое, пусть роется со своей бригадой в земле, как крот.
— Люди их хвалят, — прошептала Радулка.
— Хвалят, но сами сидят на печи.
— И газеты… — начала Радулка, но муж прервал ее. Она замолчала, глядя на него, и вдруг подумала: дай Костадину волю, он превратил бы все село в безмолвный дом, где говорят шепотом и регулярно подсчитывают расход брынзы и постного масла.
— Куда это ты? — недовольно спросил Костадин, увидев, что жена поднялась со стула.
— В правление… Нужно кое-что обсудить со звеном.
В это время снова заговорил репродуктор, опять сообщали об успехах кашымовской бригады, о том, что им еще предстоит сделать. Потом запустили проклятый марш, его трубные звуки подняли бы и мертвеца из могилы. Радулка принялась одеваться под эту музыку, потом стала расчесывать перед зеркалом волосы. Волосы шуршали под гребнем, как прошлогодняя трава. Она достала самый нарядный платок, легкий, как фата. А Костадин недовольно ворчал, расхаживая по комнате в шерстяных носках. Радулка наряжалась так тщательно, словно собиралась на свадьбу. И все же была недовольна своим видом. Ей казалось, что у нее отнято или она потеряла что-то очень дорогое, но никто не должен был догадаться об этом, или, не дай бог, заметить. Из дома она вышла с гордо поднятой головой и затаенной улыбкой.
Может, оттого, что село находилось в курортной местности и люди многое переняли у отдыхающих, только по вечерам и стар и млад собирался на площади в поисках веселья и развлечений. В теплом воздухе стоял равномерный шелест шагов. Люди прогуливались взад и вперед по площади, ведя приятные разговоры, перебрасываясь шутками. В эти часы площадь имела совсем городской вид. Глухо кричали лоточники, пронзительно звенел в кинотеатре звонок, призывая зрителей в зал. Радулка не пошла по тротуару, а гордо, решительно ринулась в самую толпу гуляющих, рассекая людские волны. И люди расступались перед ней, как стоячая вода, но до ее жадных ушей не доносилось ни похвал, ни завистливого шепота, ни дружеских шуток. Она помрачнела и на мгновение почувствовала себя беспомощным обманутым ребенком, которого бросили посреди шумной ярмарки, которой он так долго ждал и которая бывает всего лишь раз в год.
В правлении уже собралось все ее звено. Ей показалось, что бабы с суровым осуждением взглянули на ее платок. Радулка посмотрелась в оконное стекло — платок съехал на бок, словно она одевалась в потемках или кто-то со слезами повязал ей его, собирая в последний путь. И лицо в оконном стекле казалось бледным, расплывчатым, вымазанным белой глиной. Вошел курьер, старик с красным лицом. У него было больное сердце, и он пыхтел так, словно явился из-за тридевять земель.
— Председатель велел подождать. Всем звеном, как есть.
Бабы расселись, скрестив на животах руки, изредка перекидываясь несколькими словами и делая вид, будто не придают значения словам председателя. Радулка сидела в своем похожем на фату платке в самом центре, как невеста. Руки ее, исцарапанные сучьями, которые она таскала целый день, затекли.
— Председатель идет, — сообщил старик, просунув голову в приоткрытую дверь.
Радулка услышала за стеной голос Райдовского; он зашел в соседнюю комнату, видно, чтобы захватить что-то или оставить. И за эти краткие минуты она вновь прошла сквозь людскую толпу на площади под барабанную дробь кашымовского марша. Говорят, что перед смертью человек видит то, что было самым важным в его жизни, и это самое важное светит в последние страшные минуты, как солнце, готовое зайти навеки. Радулка засмеялась отрывисто и резко. Зайти навеки? Жизнь еще бежит по ее жилам, в груди у нее еще бьется молодость, еще все в ее хрупких руках. Она опять засмеялась — отрывисто и зло. Бабы поглядели на нее.
— Так-то, — сказала Радулка, глядя на носки своих туфель — придется потрудиться…
Они проработали бок о бок восемь лет, научились понимать друг друга с полуслова, поэтому тотчас поняли, что она хотела сказать. Никто не подал голоса, не задал ни одного вопроса, только женщина с большой головой тяжело уронила руки на колени. Она походила на человека, который проиграл все с себя и теперь должен возвращаться домой в чем мать родила.
— Так-то, — повторила Радулка. Хромая женщина повернулась, увидела торжествующие и вместе с тем загадочно поднятые брови звеньевой и ощутила чужое тело как свое собственное — женщина сидящая рядом с ней приготовилась к большому спасительному прыжку. И тогда она удобно вытянула больную ногу и улыбнулась своей обычной кроткой, едва уловимой улыбкой.