Поезд ушел. Замерли все звуки, перрон опустел. Вокзальные часы показывали половину первого. Ночь овладела даже этим беспокойным местом, где люди вечно торопятся, снуют… Из маленькой закусочной, прилепившейся к пустому залу ожидания, вышла женщина — невысокая, широкая в бедрах, с крепко сбитым телом. Ее опухшие ноги были перетянуты бинтами. Она стряхнула скатерть, постояла на перроне, осмотрелась. Два круглых ярких фонаря впустую освещали отлакированные множеством ног истертые плиты. Ветер поднимал разбросанные по перрону бумажки, и они кружились в полуночном танце. На одном из запасных путей темнел вагон, неподвижный, как мертвое животное. Над ним висела круглая белая луна — третий фонарь. Далеко за ощетинившимися темными лесами пронзительно, душераздирающе, проревел паровоз, словно прощаясь с жизнью… Женщина сложила скатерть и тяжелыми шагами пошла к закусочной. До конца смены было еще далеко. Она подошла к стойке — пиво кончилось, в кране с глухим шипением клокотала пена. Женщина выдвинула ящик и устремила невидящий взгляд на деньги, лежащие в проволочной корзиночке. Она устала, в голове шумело как после долгого путешествия. Пятки гудели, словно кто-то стучал по ним молоточками… Забот у нее было немало. Она посмотрела на свою помощницу, женщину одних с ней лег, с крашеными волосами, высокой грудью, гибкую и изворотливую, как угорь. В войну помощница продавала из-под полы свиную колбасу. Сейчас она сновала между столиками с видом преуспевающей торговки. «Попрошу, чтобы ее уволили», — вздохнув, подумала женщина и тут же поймала себя на мысли, что каждую ночь говорит себе это. В закусочную вошел старик в потертом ватнике — ее отец. Он боязливо озирался, будто ожидал предательского удара в спину. Пырванка строго взглянула на него, и ей стало обидно, что у нее такой отец. «Ну вот, опять пришел, чтобы выпросить стопку ментовки[1]… Не дам!» — решила она и отвела взгляд… Старик потоптался на месте, потом подбросил дров в печку и присел возле нее погреться. Помощница подошла к окну, и, уставившись в одну точку, принялась беззвучно шевелить губами, словно творя какие-то заклинания. Она подсчитывала выручку.
Пырванка погасила лампы, оставив светить лишь одну. И только тогда заметила, что в глубине закусочной сидит женщина. Она спала, положив голову на голый стол. Перед ней стояла бутылка лимонада. Наверно, едет с пересадкой — нередко усталые, измотавшиеся за дорогу люди засыпают и пропускают поезд. Пырванка подошла к женщине, затормошила ее. Та быстро подняла голову, испуганно, растерянно осмотрелась.
— Вы не пропустили поезд?
— А, нет, нет… Я встречаю. Сына встречаю. С тем поездом должен был приехать, а не приехал…
Женщина была крестьянкой. На ней были тяжелый шелковый платок, полупальто и черная грубошерстная юбка. Волосы ее растрепались, лицо побледнело, будто она проделала долгий путь, но в живых глазах светилась тревожная мысль. Нет, женщина не спала.
— Там есть зал ожидания, — сказала Пырванка. Не полагалось, чтобы посетители подолгу засиживались за столиками.
— А, сейчас… — заторопилась женщина. Она вытащила новый кошелек и отсчитала несколько монет. Пырванка махнула рукой и села за соседний стол — врач советовал ей почаще отдыхать, чтобы поберечь больные ноги. Других посетителей в закусочной не было. Ее отец дремал, его заросшее щетиной лицо было хитрым, как у кота, подкарауливающего мышь. Обычно в такое время его дочь смягчалась и наливала ему стопку ментовки. Помощница нацедила остатки пива и выпила, она продолжала заниматься своей выручкой, и в ее зеленоватых глазах мелькали лукавые огоньки.
— Сына встречаешь, значит? — спросила Пырванка и улыбнулась, потому что у нее тоже был сын. Рослый парень, кровь с молоком. Она ничего не жалела для него — своей единственной радости. А он уже посматривал на девушек и смачивал вихры сахарной водой, чтобы не торчали… Пырванка облокотилась о стол и вздохнула так глубоко, что ее белый крахмальный халат затрещал.
— Сына встречаю, — сказала незнакомка и дрожащими пальцами поправила платок. — А он — на тебе, проворонил поезд…
— Не волнуйся, — зевая, успокоила ее Пырванка, — на рассвете придет другой поезд. Поезда, как люди… Один уходит, другой приходит… Ты, видать, давно сына-то не видела, а?
— Давно… Больше года…
— Да, трудно выдержать, — Пырванка добродушно улыбнулась. — Да ты его и не узнаешь.
Женщина посмотрела на нее большими круглыми глазами. Они были особенного желтоватого цвета, словно отражали язычки пламени…
— Узнаю, — прошептала она, — моя кровинушка… Разве есть второй такой… Из себя видный, фигура ладная. Сохли по нему девчата, как осенние листья сохли…
Пырванка сдержанно усмехнулась. Она понимала ее, сама — мать.
— Выйдет бывало на сельскую площадь, парни так и липнут к нему… Речь у него была складная, доходчивая, умная. Волосы — цвета воронового крыла. Глаза — ясные, соколиные. «Счастливая, — говорили мне соседки, — какого сына вырастила. В рубашке родилась та девушка, кто станет его женой…»
Крестьянка умиленно закивала головой, словно слышала похвалы соседок. Даже протянула руку, будто сын был рядом, и она хотела до него дотянуться. Пырванка удивилась — женщина говорила о сыне, как о мертвом… Неожиданно лицо женщины исказилось от боли, пожелтело, увяло. Она уронила голову на голый стол, отполированный множеством рук и локтей. Ее тело согнулось, как молодая верба под ветром. Голос стал хриплым как после долгого плача, потом в нем появились визгливые нотки, и она запричитала, как по покойнику:
— Где его густые волосы, где очи соколиные… Нет их… За что его загубили? За что?..
Приподняв брови, она взглянула на Пырванку. В ее глазах был вопрос, вопрос и отчаяние. Пырванка отпрянула — сумасшедшая она, что ли? Разрядилась как на праздник и ждет мертвого сына. Уж не выпила ли…
— Зачем его погубили, можешь ты мне сказать?
— Кто его погубил? — вразумительно и строго как у ребенка спросила Пырванка.
— Кто? Бомба! — женщина всхлипнула, испуганно огляделась и поднесла палец к губам. — Шш! Он не должен знать, что я плакала… Не должен!
— Ничего, ничего — ласково сказала Пырванка и сочувствующе посмотрела на эту истерзанную, всхлипывающую женщину, ожидающую на вокзале сына, который никогда не вернется… Материнская скорбь была понятна Пырванке. Она положила руку на плечо поздней посетительнице:
— Пойдем со мной, тебе нужно отдохнуть… Есть у нас тут лавка, подремлешь…
Пырванка отвела женщину в заднюю комнатушку, где хранилось чистое белье. Там стоял самодельный топчан. Женщина тяжело села, бессмысленно глядя перед собой. Пырванка уложила ее, и та обмякла, закрыла ладонью глаза, словно боясь увидеть что-нибудь ужасное. Ее губы были сомкнуты, брови приподняты в немом страшном вопросе… Пырванка вздохнула, посидела немного, скрестив руки, возле женщины, потом на цыпочках вышла. Но и окунувшись в водоворот привычных обязанностей, бросая короткие подозрительные взгляды на помощницу, она не могла отделаться от нового беспокойного чувства, спрашивала себя: что делать с этой несчастной, что спит в задней комнате? Сказать начальнику вокзала? У него доброе сердце, он поймет…
Пырванка взглянула на окна — за запотевшими стеклами серел рассвет. Утро вступало в свои права, лиловатое, чистое, как горный ручей. Перрон наполнился людьми — до Пырванки доносился приглушенный гомон голосов. Показался скорый поезд, похожий на черную стрелу. Вот он остановился. Пырванка вздрогнула — женщина вышла из комнатушки с искаженным страхом и болью лицом. Пырванка пошла за ней — как бы та не сделала какой глупости. Мало ли на путях маневрирует составов… Женщина протиснулась в толпу пассажиров, и, приподнявшись на цыпочки, затаив дыхание, стала всматриваться в лица зоркими глазами… Словно встречала живого. Неожиданно она замерла, остановленная невидимой силой, охнула, как от удара, и бросилась вперед. По ступеням вагона спускался молодой человек — худой, сгорбленный, с палкой в руках. Он пошел по плитам, ощупывая палкой людей, чемоданы, столбы. Женщина подбежала к нему, неловко обняла, схватила за руку. Пырванка приблизилась и остолбенела от жалости и отвращения — никогда она не видела такого лица! Левый глаз был выбит, правый сморщился и побелел. Длинный розовый шрам, словно змеиный след, пересекал его лицо. Она отвела взгляд от лица молодого человека и встретила взор матери, полный мольбы и понимания. Она услышала ее голос, радостный, звучный, словно ее сын вернулся целым и невредимым.
— Столько уже жду тебя. Один поезд, потом другой… Хорошо, что встретила эту добрую женщину, отдохнула, поспала…
Она напряженно смотрела на сына покрасневшими от бессонных ночей глазами. Молодой человек неуверенно, наугад подал Пырванке руку. Она пожала его ладонь, почувствовала, что у него не хватает двух пальцев. Что-то стиснуло ей горло, она пробормотала несколько слов, отступила на шаг. Мать хлопотала, собирала узлы и деловито спрашивала, словно это было самым главным:
— Это твоя одежда? Не забыл ли ты чего в больнице?
Они пошли к маленькому пригородному составу, курсирующему между селами. Пырванка шла за ними. Люди расступались. За матерью и сыном оставалась широкая пустая борозда — словно это прошла сама война, оставляя после себя мертвое пространство. Палка слепого постукивала, ее тихий стук заглушал паровозные гудки. Мужчины замолкали, отводили взгляды… Война давно отшумела, травой поросли безымянные могилы… И вот один воскресший из мертвых шел среди них. Он нес мертвое уродливое лицо войны. Он прошел как предупреждение по плитам маленькой станции меж живых и здоровых людей. Какая-то старушка, держащая кошелку с гусем, перекрестилась и поклонилась слепому, как чудотворной иконе. Стайка девушек с самшитовыми веточками в волосах при виде его вытаращила глаза и боязливо сбилась в кучку. Молчание — спутник несчастья и смерти — шло рядом с ним. Только мать силилась казаться бодрой, словно вела сына, по которому девчата сохнут, как осенние листья. Но в глазах у нее стояли слезы, потому что она вела калеку… Пырванка проводила их, подала багаж, простилась, стараясь не смотреть на слепого. Ни мать, ни сын не подошли к окну, не махнули на прощание рукой — у них не было сил приветствовать день, рождающийся на этой станции…
Вернувшись, Пырванка принялась мыть стаканы. Руки ее двигались споро, привычно, но в горле стоял ком, словно она долго плакала. У ее сына белое лицо и черные густые волосы. Глаза у него чистые и ясные. Она прикинула в уме — тот парень был на год-два старше ее сына, когда… Пырванка с неприязнью взглянула на помощницу и пробормотала с отвращением и ненавистью: «Торговка… Наживалась в войну, драла деньги с голодных людей… Поговорю с начальством… Не желаю с ней работать. На этот раз действительно скажу, пусть уволят…» Она налила в маленькую рюмку ментовки, поставила ее перед отцом.
— Пей!
Старик обрадовался рюмке как неожиданному счастью.
— За твое здоровье, дочка.
— Пей, — хрипло повторила она. А в душе ее зарождались мысли, обрастали словами, совершали свой обычный круговорот; она срывала их, и они, огненно-красные, уплывали легко и торжественно, словно цветы по реке. И хотя губы ее были плотно сжаты, слова эти складывались в песню, а песня с быстротой ветра летела к матерям всего мира и стучалась в их сердца — песня матери с маленькой болгарской станции.
«Пей, отец, пей, дорогой старик, подними чашу за внука, чтобы рос крепким и сильным, как бук! Подними чашу с этой проклятой ментовкой. Пей, отец, за молодость и счастье наступающего дня!»