И погода, и час были неподходящими для такой дороги — да никто и не заставлял ее идти на молочную ферму, до которой было целых семь километров. Однажды она уже ходила туда. Это было зимой. Тогда промерзшая, твердая, как железо, земля звенела под ногами, а на полпути ее подобрала какая-то попутная телега… Теперь же она внимательно вглядывалась в колею — она, как на зло, забыла очки, склизкая грязь густым тестом липла к туфлям. Иногда она останавливалась, поднимала голову и смотрела на усыпанную соломой дорогу, на побелевший придорожный бурьян. Далеко вперед убегали столбы, они сипло, простуженно гудели, все время на одной и той же струне. Дикую музыку издавали и голые холмы, и каменистая земля, и потемневшая крыша одинокой мельницы. Эта музыка настойчиво сопровождала ее, вызывала какое-то тягостное настроение хотя в двадцать два года имеются все основания быть счастливым. Девушка ступала неловко, внимательно глядя под ноги, и с удивлением думала о том, как быстро она окунулась в водоворот сельских будней. Город появлялся только во сне, запутанный, необычный, одним словом такой, каким и положено ему быть в сновидениях. Сейчас он где-то за горизонтом, их разделяют холмы, облака и леса, рвутся сердечные нити, связывающие ее с людьми и с тем старым угрюмым зданием, которое так не соответствует понятию «Консерватория». Она шла и представляла себе сказочный синий лес, где с ветвей, как мох, свисают почти невидимые сердечные нити. Ветер раскачивает их, но они безмолвны, потому что никто еще не играл на оборванных струнах.
Ее нагнала телега, которой управляла сидящая на соломе баба. Поравнявшись с девушкой, она придержала лошадь и крикнула сердечно и весело:
— Давай-ка садись!.. Не привыкшая ты по нашей-то земле ходить. Дай ручку — какая она нежная, в аккурат для пианино…
Телега покачивалась, и в такт ей, как маленький плот, покачивался тюк соломы. Девушка перехватила дружелюбный, добрый взгляд женщины — ее дочь училась у нее в классе. В этом большом селе была своя музыкальная школа со старым пианино, на котором темнели старинные медные подсвечники. Женщина была дояркой, читать толком не умела, а дочь ее училась играть на пианино… Убежит дочка — здесь места для музыкантши нет. Девушка улыбнулась чуть-чуть злорадно: выучится сельская детвора, а потом сбежит из села — музыка выгонит. Девушка вздохнула — она мечтала о маленьком кабинете со стеллажами до самого потолка, мечтала о встречах с людьми, у которых чистые, холеные руки, мечтала о разговорах, полных тонкого скрытого смысла, мечтала стать композитором — два года назад одна ее небольшая пьеса для фортепьяно и виолончели получила премию. Два года… А может быть, двадцать… или двести лет назад…
Женщина заговорила о коровах — плохо было с фуражом. Председатель звонил по телефону в соседний округ — обещали помочь. Иногда сосед милее брата. Девушка отвернулась, жуя соломинку и глядя перед собой. Эта доярка никогда не поймет ее, и это в порядке вещей. А ей совершенно чужды разговоры о коровах и фураже. Хотя коровы и фураж и являлись той материальной базой, на которой рос синий лес, населенный духами музыкантов.
— Тебе нужно побольше молока, — сказала женщина, — и ботинки купи…
И в самом деле ей нужны были простые баретки, чтобы одевать их на шерстяные чулки. На доярку были надеты две пары таких чулок, и ее ноги в них казались толстыми и неподвижными. Девушка не представляла себя с такими ногами, словно вылепленными из глины. Она сунула руку в солому — солома была теплой и влажной, наверно, в птичьих гнездах после дождя тоже так же тепло и влажно. С высоты телеги было видно все поле. По небу плыли розовые перышки облаков — наверно, это ангелы чистили свои крылья… На горизонте показался лес, обыкновенный деревенский лес — словно взъерошенная лисья шкура. Мелькнуло что-то зеленое — видно, расположенная на припеке полянка. Столбы подхватили звучащую в голове девушки мелодию, майскими жуками загремели контрабасы. Крестьянка ничего не слышала и молчала. Не всем дано мечтать о чем-то большем, чем фураж.
— Тебе нужно пить молоко, — опять повторила женщина. — Буду тебе посылать с моей Стефаничкой. У нас есть корова.
Девушка ничего не ответила — она даже не слышала обращенных к ней слов, а продолжала прислушиваться к зарождавшейся в ней музыке. Музыка была сильной и всеобъемлющей, она была пронизана одним единственным тоном, звучащим из синего леса избранных. Потом появились другие тона, вызванные первым, они послушно заняли свои места и слились в единый аккорд — мягкий, глубокий, он эхом отозвался в девушке, как в пещере. И когда она вся напряглась в ожидании продолжения, телега резко остановилась. Прибыли на ферму.
— Иди, — сказала женщина, — подожди нас в комнате. Кончим дела, придем.
Комната была холодной, со стенами, выкрашенными в красный цвет. Из гипсовой, верно, купленной на ярмарке вазочки в форме сердца торчала веточка базилика. Кроме того, в комнате стояли большой, новейшей модели приемник с проигрывателем. На нем было выгравировано: «Подарок передовому коллективу». Все в нем скрипело и потрескивало от холода, пахло влажным деревом. Девушка присела на корточки, вытащила пластинки в слипшихся обложках, затем выбрала одну пластинку и положила ее на диск. Девушка страдала близорукостью, к тому же все время забывала дома очки, но в музыке она разбиралась и могла узнать автора, не глядя на обложку… Чайковский — маленькая пьеса для фортепьяно. Сначала она слушала, сидя на корточках, потом выпрямилась, засмотрелась в окно. Быстро наступал вечер, воздух казался синим. Она впервые видела этот синий двор, по которому сновали люди; с полей возвращались сказочные синие телеги, около одной из таких телег шел человек с фонарем. Она увидела и Стефаничку, девочка несла ведро. Помогала матери. Музыка уже шла не из полированной коробки, а рождалась в этом синем дворе, словно именно его видел Чайковский… Девушка опять услышала в самой себе те же аккорды, что сопровождали ее в дороге. Они сгущались, занимали свои места в воображаемом нотном стане, словно маленькое невидимое войско, повсюду верно следующее за ней. Девушка опустила голову и заплакала — может быть, оттого, что была одинока и еще никого не любила. А может быть, музыка, звучащая в ее сердце, заставила ее наяву увидеть синий лес, он раскинулся на сельском дворе и совсем не был пустынным и населенным духами… Чайковский возродил в ней ее скромную и тихую музыку, и она понеслась вместе с фонарями и ведрами по своему неведомому пути…