Вот они, трущобы! Взобравшись на пригорок, в который упиралась – и здесь же заканчивалась – разбитая дорога, подобно Моисею, некогда поднявшемуся на куда более высокую гору, Амадор, растянув в улыбке толстые губы, простер руку в направлении небольшой долины, зажатой между двумя величественными горами (одна – свалка строительного мусора и всякого городского хлама, другая – свалка, из которой аборигены уже извлекли все сколько-нибудь ценное, что можно было использовать или съесть), где лепились друг к другу горделивые цитадели нищеты. Долина была заполнена фантастическими сооружениями, материалом для которых послужили деревянные ящики для апельсинов и банки со сгущенкой, металлические листы, бывшие когда-то бочками для бензина или дегтя, неровно обрезанные асбестовые плиты, обломки черепицы, кривые сучья неизвестно каких деревьев из далеких лесов, куски одеял – бывшее имущество оккупационных войск, гранитные валуны, валявшиеся здесь со времен четвертичного оледенения, кирпичи, которые по одному воровали на стройках, самодельные кирпичи из соломы и глины, плетеные кругляши, некогда бывшие шляпами, спинки кроватей в стиле ампир, золоченые украшения которых давным-давно были проданы на блошиных рынках, куски барьера арены для боя быков, окрашенные в цвет ржавчины или крови, желтые жестяные банки с черными надписями – из-под сыра, который присылали американцы, человеческая кожа, пот и застывшие слезы[19].
На окнах этих невероятных дворцов висели шторы, с потолков свисали, позванивая от легкого ветерка, люстры богемского стекла, в крохотных патио сушильные веревки прогибались от дорогой одежды, за «дверями» из армейских одеял прятались новенькие холодильники цвета слоновой кости, звук шагов заглушали толстые ворсистые ковры. Этому Педро не удивился: он знал о противоречивости человеческой натуры и о том, как глупо люди – даже те, кому следовало бы соблюдать режим строжайшей экономии, – порой распоряжаются своими средствами. Он не удивился бы, если бы обнаружил в ванной визжащих свиней, питающихся отвратительными объедками, или увидел юную деву, которая даже в проститутки не годится, в наколке горничной из хорошего дома, а ее мать – в красном шелковом халате, дорогих восточных пантуфлях и с обручальным кольцом (на которое у нее нет никаких прав) на толстом белом пальце. Многие здешние жительницы, вместо того чтобы заниматься полезным рукоделием, азартно играют в бриску[20], усевшись на жестяные бочки. И совесть их при этом так же спокойна, как совесть честных тружеников, собравшихся в таверне по случаю воскресенья. Альбомы с наклейками «Нестле» в золотушных руках; потерявшие стыд семейные пары, которые делят широкую супружескую кровать с уже подросшими детьми и у них на глазах занимаются любовью; множество образов святых, вынужденных с улыбкой выслушивать литании сочного мужского сквернословия; супница лиможского фарфора, такая же пузатая, как ночной горшок под кроватью.
Но как же прекрасен, несмотря на эти легко устранимые недостатки, весь ансамбль! Поистине волнующее зрелище! Сколько изобретательности проявили иберийцы при обустройстве этого места! Какой полет творческой мысли! Сколько новых идей! Как наглядно строители продемонстрировали духовные ценности нашего народа, создав из ничего, из мусора гармоничный и полный жизни город! Какой гордостью должны наполняться сердца соотечественников при взгляде на эту разрастающуюся, сверкающую всеми красками кипучую жизнь, которая не только ни в чем не уступает, но и во многом превосходит совершенные – в сущности, довольно однообразные и лишенные фантазии – творения более разумных созданий: муравьев, трудолюбивых пчел, американских бобров! Как не восхититься смелостью цивилизации, умеющей проявить творческую силу и на Месете[21], при полном отсутствии средств, и в изобильнейших заокеанских сельвах! Но если все, что другие – явно превосходящие нас – народы создали благодаря организованности, трудолюбию и (скажем честно) скуке, обуревающей жителей процветающих стран, то представшее нашим глазам скопище живописных лачуг – это источник вдохновения для художника и вместе с тем объект исследования для социолога. Зачем ехать на далекий остров Тасмания, чтобы изучать там человеческие обычаи, если люди, с которыми мы говорим на одном языке, решают вечные проблемы куда более оригинально? Разве табу на инцест не нарушается здесь так же дерзко, как на любом из райских островов?
Разве здешние первичные институты не настолько же удивительны и сложны, как у народов, до сих пор живущих при родоплеменном строе? Разве такое изобретение, как бумеранг, не бледнеет, более того, не выглядит смехотворным на фоне множества гениальных ухищрений – на их описание мы сейчас не будем тратить время, – благодаря которым здешние обитатели выживают и растят потомство? Разве не доказано, что в январе температура внутри эскимосского иглу на несколько градусов выше, чем в лачуге вблизи Мадрида? Разве не известно, что средний возраст потери девственности в этих трущобах ниже, чем в племенах Центральной Африки с их сложными и причудливыми обрядами инициации? Разве стеатопигия[22] готтентотов не уравновешивается прогрессирующей липодистрофией[23] наших средиземноморских женщин? Разве вера в высшие силы не сочетается здесь с более позитивным благоговейным страхом перед столь же всемогущими силами закона и порядка? Разве люди не везде одинаковы? Одинаковы, сеньор! Везде одинаковы: их инстинкты всегда развиты меньше, чем у самых примитивных животных, а сами они лучше, чем выглядят в описаниях философов, изучающих разные цивилизации.
Амадор, все с той же улыбкой на толстых губах, смотрел на дона Педро, погруженного в созерцание лачуг, в одной из которых мыши с раковым штаммом выживали и размножались, несмотря на изобретенную Муэкасом диету без витаминов и минералов. По-новому взглянув на эти маленькие комочки жизни – объекты его исследований, Педро впервые подумал о том, что, возможно, он искал свое призвание не в том месте; что не только рак может уродовать лица и превращать их в раздутые звериные морды чудищ, которые являются нам в ночных кошмарах и которых, как мы наивно полагаем, не существует.