Почтенное семейство устроило, с несколько большим размахом, чем могло себе позволить, званый ужин: его члены осознавали свои социальные обязательства и знали, как следует поступить, чтобы наивный, но такой милый молодой человек забыл о страданиях, причиной которых стала его собственная неосторожность. Празднуя освобождение, они заодно отмечали и помолвку, и возвращение блудного пока-еще-не-но-теперь-уже-почти-неизбежно сына. Они были счастливы объявить о законном появлении в доме мужчины с двумя фамилиями[103]. Они гордились высокими достоинствами избранника. Умилялись тому, сколько нежности было заключено в каждом жесте, каждом слове, каждой мечтательной позе стройного тела – плоти от их плоти, шедевра семьи, результата усилий нескольких поколений, – гармонично сочетавшего в себе причудливое наследие полковника и бабушки с небольшой долей женственного декаданса, тайно привнесенного проклятым танцором и благотворно повлиявшего на эстетику рода, у представителей которого запястья были слишком широкими, а носы – слишком длинными.
Они хотели бы устроить обед с лакеями в ливреях (или хотя бы с официантами в смокингах), который состоял бы из яиц, трех закусок, дичи и жаркого. Или ужин с консоме, икрой, фуа-гра, омарами и холодным шампанским. Но во время обеда и ужина столовая была занята постояльцами. Не смогли они устроить и коктейльную вечеринку с экзотическими напитками и виски, к которым были бы поданы разнообразные пикантные закуски – кубики сыра с перцем, крошечные горячие оливки и слоеные пирожки в серебряных вазочках, – поскольку считали эти продукты недостаточно питательными и тяжеловатыми для желудка. Поэтому они организовали здоровый испанский перекус: густой дымящийся шоколад, ломтики поджаренного хлеба с маслом «Ариас»[104], чуррос, приготовленные матерью красавицы (обделенной умом, но наделенной кулинарным талантом), настоящие мантекадо[105] из Асторги, приобретенные по секретному адресу, куда заезжают пыльные грузовики, идущие из этого далекого туманного города, и пестиньо[106] с медом или джемом.
В этот час дом имел таинственный вид, не такой, как глубокой ночью, но тоже связанный с присутствием-отсутствием гостей. Часть постояльцев – меньшинство – были на работе, а остальные – большинство – сидели в своих комнатах, занимаясь неизвестно чем и притворяясь, что ничего не знают о происходящем в доме. Возможно, их тягучие часы были заполнены чтением, долгим и беспокойным послеобеденным сном, осторожным подглядыванием из внутренних окон или с внешних балконов, раскладыванием пасьянсов – в конце карты распределялись по четырем грязным стопкам, каждая с тузом во главе, на кону все те же самые меланхолические грезы, что оживляют юношеские мечты (у каждого свои), которым было не суждено сбыться. Но в тот вечер все тайные занятия были отложены по причине праздника, организованного знатными дамами в честь возвращения Педро.
Дамы, чей пансион был устроен там же, где жили они сами, испытывали определенные неудобства от соседства с постояльцами. Они старались избегать этих неудобств, возводя барьеры притворного безразличия. И во время приема они вели себя так, будто не догадывались, что те жильцы, которые не получили приглашения, бдительно следят за ними, пытаясь уловить любую радость или боль, способную тронуть их уставшие сердца.
Давних постояльцев больше всего обидело то, что дамы, проигнорировав их законные права, позвали на праздник людей, не имевших отношения к пансиону. По столовой, с чашкой горячего шоколада в руках, в черном платье, отделанном шелковым крепом, бродила мать любимой подруги Дориты, которая, в отличие от своей родительницы, умирая от зависти и ревности, даже не притронулась к угощениям, без конца перебирая в уме короткий список своих прошлых, нынешних и, возможно, будущих поклонников. А простоявший весь вечер рядом с матерью, не перестававший улыбаться пожилой слюнявый господин, тоже одетый в темное, с тростью в руке, был не кем иным, как ростовщиком: в трудные времена он помогал утлому суденышку пансиона держаться на плаву (о том, какого рода услуги он оказывал, мы умолчим). Поколение суровой бабушки представляла вдова, в свое время славившаяся необыкновенной красотой. Ее воинственные усы намекали на то, что ей пришлось много пережить в дни, когда она была источником скандалов в гарнизоне и причиной того, что ее муж подал прошение о досрочной отставке, после чего ужасно затосковал – его тоску умеряли лишь редкие вспышки любовного жара у непостоянной супруги. Эти люди, персонажи не самой достойной, но правдивой истории, казавшиеся забытыми тенями, существовали и поглощали огромное количество пестиньо и мантекадо, которых давно не могли себе позволить. Поэтому беседа не отличалась особой живостью, но благодарный блеск в глазах был убедительным свидетельством радости, которой не разделяла лишь подруга Дориты, от обиды потерявшая всякий аппетит.
– Ешь, дочка! – уговаривала мать. – Это очень вкусно. Если не будешь есть, совсем исхудаешь.
Дочь предпочитала смотреть на Дориту, которая без стеснения держала за руку своего покоренного избранника.
– И когда свадьба? – язвительно спросила подруга.
Педро и Дорита удивленно посмотрели на нее, затем снова друг на друга и ничего не ответили. Дорита была слишком красива. Как сияли эти огромные глаза! Каким изящным был нос под чистым лбом! Какими нежно-сочными были ткани под висками – там, где время привыкло оставлять свою первую борозду!
– Мое первое заведение было на улице Пес, – рассказывал пожилой господин. – Я жил в мансарде, а внизу была лавка. Какие времена! Пять песет были целым состоянием. Не то что сейчас. Я даже представить не могу, куда мы катимся. Иногда возникает искушение бросить все и уйти на покой. В конце концов от всего начинает тошнить. Сейчас никому нельзя верить. Люди забыли, что такое порядочность.
Дора, мать, отвечавшая за поддержание добрых отношений с ростовщиком (предстояла свадьба, а значит, большие расходы), отвечала невпопад:
– Вот вы всегда такой, дон Эулохио! Никогда не поймешь, когда вы говорите серьезно. Вы ужасный человек. Но мы-то вас хорошо знаем, так что нас вы не обманете. Мы знаем, что у вас доброе сердце.
– Верно, верно, – согласился дон Эулохио и повернулся к Педро: – А вы, молодой человек, где планируете обосноваться?
Старшая хозяйка парила над всем праздником. Она заметила, что Педро помрачнел и надул губы, но видела и то, что он глаз не сводит с ее красавицы-внучки, и уже представляла себе элегантную приемную, где медсестра – не такая красивая, как жена, но вполне приятной наружности – будет приглашать в кабинет доктора многочисленных клиентов-провинциалов, которые, хотя и не слишком богаты, платят исправно.
– Почему бы вам не навестить меня как-нибудь, дон Эулохио? – намекнула вдова военного.
– С удовольствием, сеньора.
– И почему вы не бываете в нашем кафе? У нас там собираются вдовцы и вдовы. Одно старичье! – воскликнула она и расхохоталась.
– Оставь его в покое. Не надо его смущать, – запротестовала Дора, помня о своих обязанностях.
– А вы давно знакомы? – спросила мать обиженной подруги, утолив голод.
– Не очень давно, сеньора. Не слишком давно. Мы не такие уж и старые.
– Двадцать пять лет. Пустяк.
– Зачем вы так говорите, если это неправда? Вы прекрасно знаете, что он как огурчик.
– Огурчик. Только вялый.
– Помнишь благотворительную ярмарку в Луго?
– Конечно помню! Какие времена! Это было, когда вы подали в отставку.
– В недобрый час… Бедняжка дал себя запугать. А вы не знали моего мужа?
– Не помню… Он был моим клиентом?
– Замолчите, дон Эулохио! Вот вы всегда такой! С чего бы ему быть вашим клиентом?
– Вы уже видели картину, что идет в «Кальяо»?[107]
– Мы нет, а ты?
– Завтра иду. С одним молодым человеком.
– Должно быть, хорошая картина.
– Очень хорошая.
– Но вам всегда нравились женщины.
– Что поделать, сударыня! Я же не каменный. Если бы не вы, жизнь была бы не жизнь…
– Вы все-таки приходи́те на наши собрания, а то там действительно одно старичье. Вы будете самым бодрым.
– Я же просила: отстань от него.
– Не бойся, Дора, приходи и ты.
– Я? Я из дома – в церковь, из церкви – домой. И больше никуда ни ногой. Мне уже поздно ходить на такие собрания.
– Что же тогда говорить нам!
В дверь настойчиво зазвонили, и служанка, не подумав, без предупреждения ввела Матиаса прямо в столовую, где вечеринка была в самом разгаре. Его обдало запахом прогорклого масла от чуррос – несколько штук еще оставалось на белом фарфоровом блюде посреди стола.
Педро поднял глаза и почувствовал, что краснеет. Он тряхнул рукой, высвобождая ее из руки Дориты. Вся почтенная публика смотрела на Матиаса.
– Проходите, проходите! Угощайтесь! – пригласила бабушка, сохраняя полное спокойствие.
– Спасибо, – ответил Матиас, – я за Педро пришел.
– Не знаю, знакомы ли вы… – начал Педро и замолчал, увидев, что Матиас обходит столовую, здороваясь со всеми.
– Это добрый друг Педро, – пояснила Дорита.
– Вижу, ты занят, – извинился Матиас.
– Ничего подобного, я готов идти, – поспешил возразить Педро.
– Педро! – запротестовала Дорита. – Ты же говорил, что отвезешь нас с мамой на ревю.
– Я совсем забыл. Матиас…
– Ничего-ничего! Я пойду. Увидимся в другой раз.
– Нет. Подожди, Матиас. Подожди. Я с тобой.
– Педро, ты этого не сделаешь! В такой день!
– Вы же обещали! – заволновалась Дора, забыв о присутствии дона Эулохио. – Вы же не поступите так некрасиво!
– Замолчи, Дора!
– Еще раз извините, – сказал Матиас. – Я пойду. Ничего страшного.
– У меня уже билеты забронированы, – объяснила Дора. – Так лучше, иначе места в первых рядах…
Педро стоял посреди столовой, окруженный объевшимися гостями, и провожал глазами Матиаса, а тот, стараясь не смотреть на друга, удалялся, снова кого-то приветствуя, улыбаясь, кланяясь, извиняясь, чему-то посмеиваясь про себя, и наконец исчез. Педро рухнул на стул. Дорита была рядом. Он протянул руку, и та снова взяла ее, спокойно и уверенно, а потом наклонилась, прикоснувшись к нему своим божественным горячим телом, и прошептала ему на ухо:
– Спасибо, спасибо… Знаешь, мама так мечтала об этом…