Некоторые округлые, дурно пахнущие грязные существа, в складках тел которых скапливаются жир и слизь, никогда не смываемые водой и отпадающие в виде корок, когда время их высушивает, сделаны из почти невидоизмененной земли. Однако в их скрытых полостях сохраняется некая умственная активность – не в форме расчетов или мыслей, а в виде красочных призраков прошлого, безмолвно проплывающих перед их внутренним взором.
Погруженная в те же подземные норы, что и остальные задержанные, законная жена Пабло Гонсалеса (которого его одноклассники в одном из сел провинции Толедо много лет назад прозвали Муэкасом из-за неконтролируемых тиков, оставшихся у него после хореи)[101], заполняла пустое время своей темницы воспоминаниями о прежних днях.
В той почти невидоизмененной земле – единственном содержимом ее черепа – появлялась она сама: плачущая над дочерью; плачущая над своей рано умершей матерью; танцующая перед процессией на празднике Тела и Крови Христовых в родной деревне – невысокая, крепко сбитая, в руке жезл, волосы собраны в высокий пучок; окруженная подругами, которые говорят, что таких волос, как у Энкарны, ни у кого нет; желанная для своего, еще молодого, чахоточного мужа с мышиной улыбкой, который овладевает ею у стены гумна на закате, и она чувствует себя частью горячей, как хлеб под июльским солнцем, земли; до воды так далеко, она – единственное, что может утолить жажду его тела; в день свадьбы Энкарна уже такая толстая, что все над ней смеются, а ему не нужно отпрашиваться в полку, как другим, потому что он не годен к службе: после перенесенной в детстве болезни он вырос узкогрудым и тщедушным и к тому же страдал ревматизмом сердца; она, рожающая, кричащая и брыкающаяся; рожающая снова, уже в другом месте, когда они бежали по дорогам Ла-Манчи и пришлось рожать где попало, думая только о маврах, которые могли появиться в любой момент; удивляющаяся тому, каким большим был город, если смотреть на него снаружи, с того места, где она каждый день воровала семь кирпичей, складывая их там, где, как говорил ее тщедушный муж, им предстояло строить дом; строящая этот дом обожженными известью руками, пока слабак пьет по вечерам; избитая – он избивал ее каждую ночь, когда напивался; бил рукой, кулаком, палкой, длинной проволокой, и лицо его дергалось сильнее под воздействием алкоголя, а она уже не чувствовала боли, потому что от той еды, которую она искала по помойкам и которая по вкусу больше походила на землю, она вся раздулась – от маленьких ступней до пучка волос, уже не такого пышного – и стала совсем круглой, грязной под одеждой, которую теперь было не оторвать от кожи, но она чувствовала удары и угадывала по их ритму приближение момента, когда слабак упадет рядом с ней и захрапит, так что боль была не настоящей болью, а лишь мерой времени, отделявшего ее от отдыха, лишь знаком того, что сейчас ночь, что муж рядом, что ему удалось сегодня принести деньги и что он, следовательно, выпил, а значит, если повезет и он пропил не все, завтра они смогут поесть; боль не заставляла ее страдать, она была лишь признаком присутствия мужа. А вот она в голодные времена смотрит, как две девочки сосут полный живительного сока корень растения, который она выкопала из земли возле сточной канавы; вот делит батат на четыре части и дает девочкам и вечно голодному мужу, а затем варит кожуру и кормит всю семью в голодные годы, радуясь тому, что младшая все сосет и сосет этот корень и продолжает жить, что она сама не чувствует голода, потому что утратила способность чувствовать и способна только ждать, и что муж, как бы то ни было, умудряется что-нибудь принести и ловит кошек, крыс, кроликов, брошенных собак, которых связывает веревкой, и она испытывает кроткую благодарность за то, что он спасает своих дочерей и заставляет их двигаться к будущему; она не может его представить, но чувствует, как оно прорастает в ней самой и в ее дочерях, удар за ударом, вдох за вдохом, гримаса за гримасой.
В тюремной камере это земляное существо, не способное мыслить, не умеющее читать, не умеющее общаться с людьми, видит жалкие картины своего существования – однообразного, не меняющегося с течением лет. Стоны наполняют камеру и разносятся по коридорам. Это выражение отчаяния, вызванного смертью той, кого она когда-то родила. Той, которую вскармливала сначала своим телом, затем дарами земли, а после – плодами хитрости и изворотливости своего мужчины. Той, которую прятала под отутюженной, блестящей черной юбкой, когда ходила в церковь и просила у священника благословения, больше для яростно брыкающегося младенца, чем для себя самой, потому что сама уже слишком погрязла в грехах, которые невозможно искупить. Она не могла изменить положение вещей, не способна была даже удивиться тому, что мужчина, который взял ее силой, причинив боль, потом кормил, причиняя боль, заставлял работать, причиняя боль, постепенно, на протяжении многих лет, готовил ее к той боли, которую она должна была почувствовать в момент, когда у нее отнимут дитя, спасенное, как она надеялась, священником, благословившим ее живот и изгнавшим нечистую силу.
Родиться, вырасти, однажды, собрав волосы в высокий пучок, станцевать на деревенском празднике перед процессией Тела Христова – она была хорошей танцовщицей, и, несмотря ни на что, несмотря на происхождение, обрекавшее ее на страдание и нищету, было решено, что она должна станцевать перед балдахином, – а уж потом погрузиться в землю, окружить стройную талию (благодаря которой ее выбрали для праздника) съеденной и переваренной землей, растолстеть, округлиться и так шагать по жизни, подобно другим женщинам, отданным, как и она, на растерзание нищете, которая не убивает; бежать от вражеской армии, явившейся неизвестно откуда; прибыть в город, упавший с неизвестно какой звезды; стать частью зыбучей земли, окружающей его, защищающей его, созидающей его, вскармливающей его, разрушающей его. И ждать. А теперь жалобно стонать.
Ничего не знать. Не знать, что земля круглая. Не знать, что солнце неподвижно, хотя кажется, что оно поднимается и опускается. Не знать, что такое электрический свет. Не знать, почему камни падают на землю. Не уметь определять время. Не знать, что сперматозоид и яйцеклетка – это две отдельные клетки, ядра которых сливаются. Ничего не знать. Не уметь общаться с людьми, не уметь сказать: «Как здесь хорошо», не уметь сказать: «Здравствуйте, доктор». И тем не менее сказать ему: «Вы сделали все, что могли». И упрямо повторять: «Это не он».
Не из любви к правде, не ради соблюдения приличий, не из чувства долга, не потому, что, произнося эти слова, надеялась хоть чуть-чуть очиститься от земной грязи, в которую погрузилась так давно и так глубоко, что не могла даже говорить по-настоящему – а могла лишь стонать. Те несколько слов, которые она сумела произнести, означали примерно следующее: «Это не он». И сколько ни настаивал человек, наделенный большой властью – таких людей она прежде никогда не встречала, хотя и догадывалась о их существовании, когда издалека смотрела на город и видела облако дыма, поднимавшееся из дыр, с которыми ей тоже пришлось познакомиться, но намного позже, – она повторяла одно и то же: «Когда он пришел, она была уже мертва».
«Это не он». – И она продолжала оплакивать бедную девочку, которую некогда носила в животе и из которой потом на ее глазах, через разрезанный молодой живот, уходила прекраснейшая жизнь – единственная ценность, которую она получила от матери.
– Ну вот все и уладилось, – улыбнулся зеленоглазый полицейский.
– Что-что?
– Да. Все выяснилось. Спасибо старухе. Можете ее поблагодарить.
– Все?
– Да. Сейчас верну вам ваши вещи, и вы свободны.
Видя его изумленный и недоверчивый взгляд:
– Да. Свободны, свободны… Смотрите, что я делаю с вашим признанием. – И он на глазах у Педро разорвал на две длинные полосы бумагу, которую тот подписал несколько часов назад. – Все, конец! – Полицейский вдруг расхохотался. – Вы, умники, всегда самые глупые. Никак не могу понять, почему именно вы, культурные, образованные люди, чаще других позволяете себя запутать? Любой воришка, бедняк, идиот, самый мелкий жулик защищается гораздо лучше, чем вы. Если бы не эта женщина, вам бы пришлось туго, можете мне поверить.
– Значит…
– Да. Все выяснилось.
– Я же вам говорил: меня позвали, когда злодеяние уже совершилось. Ничего нельзя было сделать.
– Да. Так и было. Но кто бы в это поверил, учитывая, сколько глупостей вы потом натворили? Кому придет в голову не заявить об этом? И главное, кому придет в голову прятаться? И где? Где вы умудрились спрятаться? Другого места не нашлось?
– Я был напуган.
– Да. Но это вас не оправдывает. Глупее ничего нельзя было придумать. Не понимаю! Не могу понять! Чем вы умнее, тем нелепее себя ведете. В голове не укладывается!
– Значит, я могу идти?
– Все еще не верите, правда? – сказал полицейский и снова рассмеялся. – Должно быть, там, внизу, очень плохо. Вы выходите оттуда надломленными… Гораздо хуже, чем жулики. Вы не выдерживаете.
– Ну, я тогда пойду…
– Подождите. Возьмите свои вещи.
Он начал доставать из большого коричневого конверта бумаги, деньги, письма, фотографии – то, что было при Педро, когда его задержали, и то, что, должно быть, взяли из его комнаты.
– Здесь все. Распишитесь в получении.
Педро стал засовывать бумаги в карманы. Движения были неловкими, близорукие глаза смотрели растерянно. Он провел руками по лицу. Щетина царапала ладони. Он представил себе ванну и парикмахера. Потом спросил:
– А того, кто это сделал, поймали?
– Он там, внизу. Вместе с отцом ребенка – тоже тот еще фрукт. Им сейчас приходится несладко. Но вы, пожалуйста, больше не попадайте в такие передряги. Не делайте глупостей. Работайте, развлекайтесь. Оставьте в покое обитателей трущоб, они сами разберутся.
Педро встал и направился к выходу. По узкому коридору мимо двери кабинета проходили молодые люди болезненного вида с отросшими жидкими бороденками. Он уже подходил к двери, которая, как подсказывал ему инстинкт, вела на улицу, когда полицейский окликнул его:
– И знайте, если бы я захотел, я бы вас посадил. За сокрытие факта преступления, что вполне можно квалифицировать как соучастие… Но я вам верю: вы мне понравились.
– Спасибо, большое спасибо, – только и смог сказать Педро.
– Не за что, парень, не за что. И кстати, совсем забыл. Вас там ждут. В соседней комнате, – подмигнул он Педро, протягивая ему руку. – Она очень красивая. Поздравляю.
Снова рассмеявшись, он повернулся, зашагал в противоположном направлении и вскоре скрылся из вида. В крошечной приемной, где помещалась только скамья, рассчитанная на трех человек, его ждали Дорита и Матиас. Красота девушки поразила Педро. Он словно впервые увидел ее. Он не вспоминал о ней с того момента, как услышал голос Симилиано. Дорита часто моргала огромными, ослепшими от слез глазами.
Они рванулись друг к другу. Губы с силой прижались к губам. Он почувствовал ярость этой забытой любви.
– Я люблю тебя, я люблю тебя, – хриплым голосом повторяла Дорита, когда их губы размыкались. Матиас, смутившись, отвернулся и смотрел в окно на узкий переулок. – Любимый мой. – Она обхватила его затылок руками, прижалась всем телом. Педро, оглушенный, пока не воспринимал ее как женщину. – Как ты? Тебе было очень плохо?
Он был не в силах ответить на ее ласки. Целуя ее, он ощущал лишь твердость зубов – эти зубы могли причинить боль, даже прокусить до крови, но наслаждения дать не могли. Наслаждение ничего не значило.
– Я тебя люблю.
Она вздрагивала, дрожала, прильнув к нему, все крепче обнимала его, плакала и смеялась. «Она меня любит, – думал Педро. – Сомнений нет: она меня любит».
– Ну хватит уже. Все закончилось, – подал голос Матиас. – Дело улажено.
Похоже, и он успел поговорить с тем полицейским.
– Больше никаких глупостей! Ну и заставил же ты нас поволноваться! А я, знаешь, уже и адвоката тебе подыскал – отличный адвокат, мой друг… Одна беда: он пессимист. Ты слишком много всего натворил. Но к счастью, все уладилось само собой.
Педро обнял и Матиаса. Дорита, успокоившись после недавней вспышки, молча держалась за его руку.
– Пойдем! Пошли отсюда скорее! – вдруг произнесла она с тревогой.
Хохоча и подгоняя друг друга, они сбежали по лестнице и оказались на улице. Солнечный свет ослепил его. Мчались машины, машины, машины. Гудки автомобилей, велосипедные звонки, выхлопные газы. Шли люди, люди, люди с равнодушными лицами. Казалось, они никогда не задумывались над тем, какое это счастье – видеть над головой небо с маленькими облаками, которые кажутся неподвижными, но на самом деле перемещаются, медленно меняя форму, уплывают вдаль, приплывают издалека. Им навстречу попался чистильщик обуви со своим черным ящиком, и при виде этого обыденного персонажа, не спеша направлявшегося к ожидавшим его клиентам, у Педро на глазах выступили слезы.
– Чистка! – крикнул человечек, поймав его пристальный взгляд, но Дорита и Матиас уже тащили Педро к такси, чтобы доставить в пансион. Там его встретили мать и бабушка Дориты, чьи лица выражали одновременно радость и укор. Матиас оставил его наслаждаться горячей ванной, мягкой постелью, чистыми простынями и почти не скрываемыми ласками Дориты.
– Я заеду за тобой завтра. Приглашаю тебя поужинать.