Картучо обитал в самой отвратительной части трущоб. Если лачуга Муэкаса была возведена законно и выглядела достойно, как и положено жилищу честного иммигранта, то жилье Картучо (точнее, жилье его старухи-матери) было совсем убогим и больше походило на пещеру. Эти жалкие грязные хибары не были даже подобием дома. Они смирились со своей участью зловонных дыр, лишенных, как и их обитатели, всякого намека на достоинство или самоуважение. В отличие от лачуги скотовода, где, как мы видели, имелись кухня-столовая-гостиная и спальня – табернакль-инкубатор[64], в обиталище Картучо была лишь одна комната для всего, так что ему негде было прятать краденое; он закапывал его под большим круглым камнем, который обычно использовали для сидения, сбывал барыге или просто бросал в пруд в парке Ретиро.
Жалкие обитатели этих кварталов не покажут вам своих мозолей на загрубевших руках; они предпочитают выставлять напоказ тела в изящных и выгодных позах, с претензией на бисексуальность: здесь она в порядке вещей и на ней делаются деньги. Для этого требуются узкие брюки с молниями на икрах, некоторое знание фольклора и чувство ритма. Но молодость проходит, и тех, кто не сумел найти стабильной работы в каком-нибудь из злачных мест города, ждет печальная участь. Потеряв былое обаяние, они становятся попрошайками (занятие, резко осуждаемое прогрессивным обществом) или спасаются от голодной смерти, питаясь отбросами. В этих местах не селятся «солидные» люди – карманники, магазинные воры, медвежатники, квартирные воры, театральные спекулянты. Здесь живут лишь начинающие преступники, которые до конца жизни остаются начинающими – кто из-за нехватки ума, а кто из-за вспыльчивого нрава. Они никогда (даже если им случалось найти временную работу вроде погрузки-разгрузки грузовиков или доставки угля в отель) не добиваются стабильного положения и остаются изгоями как для общества, признающего только себя, так и для подражающих ему инфрасообществ, изобретающих собственные странные кодексы чести, языки и даже временные учредительные собрания. Иногда здесь можно увидеть цыган, направлявшихся в город. Войдя в его пределы, они на мгновение замирали, чтобы затем почтительно раствориться на его улицах. (Позже город сбрасывал их со своих колен, словно сухие крошки.) Также здесь встречаются старые цыганки с морщинистыми лицами, выгодно отличавшиеся от прочих женщин, которые не сумели в полной мере насладиться жизнью и осветить (светом искусства и совершенством предлагаемого товара) течение своих лет, постепенно отнимавших у них упругость грудей, пышность бедер, белизну и крепость зубов, платья из парчи и темного бархата.
Мать, старая и сгорбленная, сидела на круглом камне – под ним ее сын прятал потемневшую наваху, которой убил Гуапо и еще нескольких, о чем никто не знал. Она получала от сына свой кусок хлеба, щедро сдобренный проклятиями, а потом, не в силах подняться с места, весь день ждала, сидя на камне, когда он принесет свою небогатую и всегда разную добычу: кольцо, часы, деньги, заплаченные кому-то за выполненную тяжелую работу, выручку от мелкого мошенничества, детскую швейную машину, сумочку какой-нибудь служанки, которая долго копила на нее, а потом взяла эту драгоценную вещь на танцы со смуглым кудрявым парнем, оказавшимся сукиным сыном.
Тем утром Картучо лежал среди камней и ждал, когда кто-нибудь выйдет из лачуги, в которой побывала смерть и откуда доносились крики, вызвавшие подозрения в посягательстве на то, что принадлежало только ему. В его сердце вскипала ярость. Из лачуги Муэкаса вышел мрачный, подавленный Амадор с рулоном марли, позвякивавшими в такт его шагам инструментами – тщательно вымытыми водой, которую одна из женщин принесла из ближайшего колодца, – и печальными мыслями. Амадор думал не столько о смерти, сколько о подтверждающем эту смерть документе, отсутствие которого могло обернуться серьезной проблемой. А еще – о людях, которые по глупости берутся за то, чего не умеют делать. Впрочем, они с Муэкасом нашли способ все уладить даже без свидетельства о смерти. Но о случившемся знали слишком многие, так что Муэкас решил, что не лишне будет посоветоваться еще и с Магом. Все трое вполголоса договорились о том, как станут отвечать на вопросы, которые, возможно, будут им заданы.
Несчастная мать продолжала стонать и жаловаться, ее было тяжело слушать даже Муэкасу, который, прожив с ней столько лет, должен был привыкнуть к тембру ее голоса. Впрочем, обычно она молчала; таким, как сейчас, ее голос был лишь в первые дни, на пшеничных полях в плодородной долине Тахо.
Муэкас распорядился, чтобы жену отправили в глухую деревню, где жили его двоюродные братья, кое-чем ему обязанные, и дальняя родственница, которая не отказалась бы выслушивать жалобы и причитания. Младшая дочь после перенесенного ею нервного срыва крепко спала и выглядела бы совершенно безобидно, если бы не память об оставленных ею на лице и теле Муэкаса царапинах и синяках. Впрочем, любой отец после смерти одной дочери будет испытывать особую нежность к другой – той единственной, которая у него осталась. Итак, трое мужчин тихо и спокойно обсудили неясные перспективы и приняли решения, какие обычно принимают люди с головой на плечах.
Картучо пошел следом за Амадором, несшим свой незаконный груз – государственную собственность, приобретенную благодаря щедрым кредитам, выделяемым Институту в расчете на то, что усилиями его сотрудников гора знаний, о которой здесь не ведал никто, станет еще выше. И чем больше эти двое удалялись от места происшествия (даже если бы в этот час и нашлось какое-нибудь такси, у Амадора не было денег, чтобы заплатить за него), тем ближе подходили они к ужасному району, где обитал Картучо и где он чувствовал себя царем и богом после нескольких особенно выдающихся подвигов, после которых кое-кто отправился в мир иной, а он сам (временно, разумеется) был вынужден уйти в тень, чтобы подкормиться и отдохнуть.
Он набросился на Амадора, когда тот меньше всего ожидал этого, приставил острие ножа к его левому боку и слегка надавил, чтобы тот почувствовал острие.
– Шагай! – Амадор двинулся вперед. – Входи!
Амадор вошел и увидел сгорбленную старуху, которая сидела на круглом камне и ела беззубым ртом холодный чесночный суп.
– Кто это сделал?
– Клянусь матерью, не я!
– Положи это здесь.
Амадор поставил пакеты на землю, и мать начала разворачивать их, чтобы посмотреть на блестящие предметы, марлю, бинты и флакон с йодом.
– Это ты! Не лги мне.
– Клянусь, не я!
– А для чего все это?
– Муэкас хотел, чтобы это сделали, потому что она была…
– От кого?
– Я ничего не знаю, клянусь.
– Говори, от кого.
Мать равнодушно продолжила есть суп. На ней было множество юбок, облегавших тощее тело, словно старая змеиная кожа, на которой можно прекрасно выспаться.
– Не отпускай его, сынок, – вмешалась она. – Пусть заплатит за все.
– Отпусти меня, или я на тебя донесу!
– Давай! Настучи, если сможешь!
– Отпусти меня!
– Думаешь, у меня поджилки затряслись? Это тебе трястись надо.
– Я тут ни при чем.
Картучо сделал вид, что собирается погрузить конец навахи в толстый, мягкий живот Амадора. Он никак не мог понять, откуда взялся этот черный человек – с неба свалился или шахта его извергла? – которого он все плотнее прижимал к отвратительной старухе и по шее которого от страха все сильнее тек пот. И при чем он тут вообще? Был влюблен во Флориту? Отец ребенка? Муэкас наверняка об этом не знал – они с Флоритой трахались за его спиной. И вид у него зверский. От такого жди чего угодно.
– Это врач, – сказал Амадор.
– Не ври!
– Врач.