К книге
Время тишины14
25%
14
15

Держась друг за друга, чтобы не споткнуться, они поднялись по темной лестнице. После нескольких неудачных попыток художник, перепробовав множество ключей, все-таки открыл дверь, и они наконец оказались внутри, в пропахшей свежей краской темноте. Ощупью нашли выключатель и, когда зажегся свет, увидели множество картин, висевших на стенах большой студии. На всех были изображены обнаженные женщины, пухлые и розовощекие.

– Нет, нет, нет! – завопил художник-неоэкспрессионист. – Не мое! Ничего тут мое! Это другого!

Матиас между тем склонился над одним из полотен и внимательно его рассматривал, словно подсчитывал, сколько может стоить фунт такого мяса.

– Неплохо, – оценил он. – Здесь есть магма.

– Пожалуйста, – настаивал немец, – моя другая.

И указал на дверь, скрытую за двумя большими мольбертами.

У владельца студии и коллеги художника Боно, похоже, были четкие представления о собственном эстетическом идеале и не было ни капли стыдливости. Он изображал розовощеких дам с одинаковыми улыбками в самых разных позах, следуя вульгарным рецептам комбинаторного искусства. Несомненно, размещение на каждом холсте двух тел вместо одного позволило бы многократно увеличить количество комбинаций и перестановок, но и без этого художнику удалось с помощью элементарных средств дать приблизительное представление о бесконечности.

– Jubilatio in carne feminae[42], – заметил Матиас.

– Pulcritudo vastissima semper derramata[43], – продолжил Педро.

– Пожалуйста! Не мое!

– Не твое, но очень bono.

– Не bono! Противно для меня. Это не искусство. Не говорит. Нет экспрессия. Немецкое искусство – другой.

– Число обнаженных тел на его картинах свидетельствует о размахе репрессий в стране, – смущенно заметил Педро, вспоминая о тех репрессиях, которым подвергался сам. Находиться в просторной оранжерее, полной роскошных пионов, было приятно, и совсем не хотелось идти туда, где, как он предполагал, их ждало что-нибудь вроде сцены мастурбации в Дахау.

Матиас, как оказалось, думал о том же:

– Все это наводит меня на мысль о газовых камерах.

– Нет камера! Shocking![44] – запротестовал было художник, но вернулся к своему методу логических объяснений и продолжил: – Эти картины не я рисовать. Я рисовать картины, они там.

И он махнул длинной рукой в дальний угол просторной студии.

– Перед тем как они входили в камеру, их заставляли раздеться донага и давали полотенца и мыло, чтобы они думали, будто идут принимать душ. Но они были гораздо более худыми.

– Ужасный образ смерти, перестань тревожить мой покой[45]. – процитировал Педро. – Я не умер там тогда. Я здесь, и я живой.

– Я говорить, мои картины там.

– Этим не хватает куска мыла в руке.

Потеряв терпение, немец бросился к маленькой двери в мастерскую, открыл ее и исчез из вида. Вскоре до слуха Матиаса и Педро донеслись возмущенный возглас и ругательства, отнюдь не метафизические, а чуть позднее появился и сам художник с пятном свежей зеленой краски на рукаве и с картиной в руках. Он не мог сразу показать все свои шедевры, поскольку в силу определенных причин работал только при дневном свете, и электричества в его мастерской не было, но он принес ту, ради которой они пришли сюда. Ради нее они оказались здесь, в немом кубическом пространстве, окруженном крепко спящими соседями, вдали от шумной субботней ночи, бурлившей на окрестных улицах. И теперь художнику предстояло держать за это ответ. Он противопоставил этой ночи, бурлящей жизни, газовым камерам, отвращению к наготе и к самому себе свою любимую работу – последнюю картину, на которой еще не просохла краска.

Картина была плохая. Очень плохая. На темно-коричневом фоне были изображены – светло-коричневые с вкраплениями адски-красного – ужасающие руины разрушенного бомбежками города. Слишком высокие горы камней громоздились по обе стороны заваленного обломками ущелья – бывшей улицы. Главным элементом композиции была огромная толпа существ, по виду – людей, но крохотных, как муравьи. Эта толпа, подобно бурлящей реке, текла на передний край картины. Беспорядочная жестикуляция, по мысли автора, должна была выражать коллективное отчаяние – сплав страдания с осознанием справедливости понесенного наказания. Фекальная гамма картины и схожесть персонажей с насекомыми не мешали автору смотреть на нее с тем же восторгом, с каким мать (не отец) смотрит на новорожденного. Этому пьяному, едва освоившему чужой язык юмористу, щедрому плательщику, чародею субботней ночи, чтобы полюбоваться своей картиной, потребовалось непременно лишить их удовольствия от вечной истомы розовых тел, особенно сильного благодаря контрасту.

– Что он там раньше говорил?

– Shocking

Таким был комментарий двух иберийцев-неэкспрессионистов, которые не изобретали газовых камер – разве что кричали во время корриды, пока рог быка не входил в бедренный треугольник какого-нибудь манолете[46]; не устраивали погромов, хотя, возможно, в их генах осталось что-то с далеких веков – времен инквизиции, пыток и костров, на которых горели еретики в санбенито[47] и высоких бумажных колпаках.

– Bono. Посмотрели, – сказал Матиас.

– Ты думать, это bono? – спросил художник, равнодушный к материальным благам этого мира.

– Очень bono.

– Bono.

– Но что ты этим хочешь сказать? Твоя картина повествует о крахе европейской цивилизации или о необходимости избавиться от никому не нужной девственности, которую ты бережешь ценой огромных усилий? – спросил Матиас, верный своей теории о происхождении произведений искусства.

– Что ты иметь в виду?

– Нет магмы.

– Что такой магма?

Матиас обвел взглядом студию с сияющими электрическими лампочками, с диваном, на котором, вероятно, позировала натурщица, когда коллега немца искал новые возможности размещения человеческого тела в трехмерном пространстве.

– Объяснить?

– Да, пожалуйста.

– Ты – художник, однако ты не написал картины, которые висят в этой комнате. Ты написал вот эту картину, которая висела там. Если бы ты писал не картину, которая там, а те картины, которые здесь, то не написал бы картину, которая там. Вместо того чтобы показывать друзьям картину, которая там, ты показывал бы картины, которые здесь. Зная, что ты не написал картину, которая там, ты не привел бы нас сюда. Ты забыл, что на самом деле хочешь писать такие картины, как здесь, поэтому привел нас сюда, иначе мы не оказались бы здесь. Понятно?

Немец молчал. Потом робко повторил вопрос:

– Но что такой магма?

– Магма – это все. Из нее все рождается. Протоформа жизненной силы. Это липкая сперма. Расплавленная горная порода, до того как она затвердеет и превратится в камни. Магма – это евреи, живущие в гетто и рожающие детей, не зная, какое будущее их ждет.

– Я еврей.

– Что?!

– Да. По матери. Моя мать – еврейка.

Педро склонился над картиной, словно хотел лучше рассмотреть крохотных людей, спускающихся по каналу между руинами. Может, Матиас не прав? Может, это и есть та самая магма? Всегда одно и то же. Всегда человек, который появляется субботним вечером в нужное время и произносит нужные слова, затрагивающие самые чувствительные струны души, оказывается евреем, масоном или бывшим иезуитом.

– Уходим! Быстро! Прочь из этого храма искусства! Бросим прогнивший корабль на произвол судьбы! Пусть шторм разнесет его в щепки! Шлюпки на воду! Все в шлюпки! Я слишком давно не пил!

И Матиас, внезапно охваченный робостью, побежал вниз по лестнице, даже не бросив прощального взгляда на соблазнительных розовых женщин. За ним последовали Педро и сам капитан-корабля-давшего-течь: как и положено капитану, он покинул тонущее судно последним, а перед тем как покинуть его, некоторое время печально и задумчиво смотрел на бушующие волны, словно все еще надеялся, что корабль можно спасти с помощью смолы и пакли.

Предыдущая главаГлава 15 из 60Следующая глава