Утро входит в окно гостиной с первыми лучами нежданно наступившего рассвета, и трепещущий огонек свечи становится не нужен.
Но Лали этого не замечает. Пока утренний свет приближается к ней, сопровождаемый голосами ранних птиц, она сосредоточенно перечитывает письмо к Хуане: нет ли где лишних или недостающих запятых, не нужно ли переписать ту или иную фразу.
В тюрьме она не переставала писать родителям и потому не утратила свой великолепный слог, за который ее с самого детства хвалила сестра Пакита и другие монахини в школе Святого Викентия.
Писательница растет, говорили они.
Но она предпочла стать учительницей. И только когда она совершенно довольна письмом, она ставит под строчкой со своим именем, «Лали», подпись, такую же, как ставила когда-то, получая диплом учителя, который теперь, возможно, превратится в ничего не значащую бумажку, – и замечает, что наступил день.
День. Первый день на свободе после стольких дней в тюрьме.
– Лали?
Она не услышала ни скрип пружин родительской кровати, ни робкие шаги, приблизившиеся к гостиной.
Лали поднимает взгляд. На пороге комнаты стоит мать.
– Ты что так рано встала, милая? – удивленно спрашивает Мерседес, потягиваясь, со слипающимися глазами.
Любит же мать просыпаться ни свет ни заря, как будто от Бога полагается особая награда тем, кто раньше всех встретит новый день.
– Мне не спалось, мама, – отвечает Лали и складывает руки на столе, прикрывая письмо. – Наверное, успела выспаться.
Мерседес смеется.
– Да, ты весь день вчера проспала, милая, – говорит она и тихонько подходит к ней. – Мы не стали тебя будить к ужину. А чем ты тут занимаешься?
Она указывает на лист, который дочь безуспешно пытается спрятать.
– Кое-что писала, мама, ничего особенного.
Мать подходит вплотную. От нее пахнет нечищеными зубами.
– Это что, письмо, Лали? – спрашивает она и садится рядом. – Кому ты пишешь?
Лали колеблется. Она потому и села писать письмо, пока все спят: не хотела, чтобы родные узнали, что она поддерживает связь с Хуаной.
Отец ясно дал понять, когда встречал ее из тюрьмы:
– Теперь тебе надо забыть обо всем, что остается тут, Лали.
Он намеренно не упоминал ее имя, имя кордовской учительницы, но дочь поняла, что он имеет в виду.
– Договорились, Лали?
Но она тогда промолчала, наслаждаясь ветерком, который задувал в грузовик. Свободой восточного ветра.
– Ей? Той учительнице? – продолжает допытываться Мерседес.
Лали сдержанно кивает.
– Мне кажется, она имеет право знать, что я благополучно добралась до дома, мама.
Но Мерседес хмурится.
– Ох, Лали, ради всего святого…
Лали знает: ее родители уверены, что все несчастья в доме начались тогда, когда их дочь познакомилась с этой учительницей-коммунисткой.
– Она принесла нашей семье одни беды, – строго говорит мать, нахмурив лоб.
Лали слышала это и от Хосе. Однажды он говорил о Хуане теми же самыми словами.
Неизвестно еще, как эта учительница убедила их дочь пересечь границу между правильной и неправильной Испанией. Неизвестно еще, что она ей такого внушила.
Ей, их маленькой Лали, которая окончила католическую школу.
– Ты знаешь наше с отцом мнение, Эулалия, – говорит Мерседес, проговаривая по слогам ее полное имя, которым называет дочь исключительно тогда, когда сердится. – Эта учительница, эта Хуана только до беды тебя довела. До беды, девочка моя.
Они смотрят друг на друга. Лали не знает, как объяснить матери.
– Она ни к чему меня не принуждала, мама.
За окном продолжает светлеть; на стол падает луч солнца.
– Все, что я сделала, я сделала потому, что сама хотела, – продолжает Лали. – Я сама. Потому что вы мне дали свободу. Потому что я многому научилась в институте. Да, возможно, я совершала ошибки, но я сама выбирала свой путь, разве нет? Ведь вы ради этого позволили мне пойти учиться.
Мерседес цокает языком.
– Позволили, да может, зря, Лали. Ни с одной женщиной не случалось дурного, пока она оставалась дома. А погляди, что произошло с тобой. Это все из-за учебы. Из-за знаний. Как с теми бедными женщинами, которые были с тобой в тюрьме.
Лали невольно морщится от досады. Она вспоминает их, своих сокамерниц. Некоторые из них тоже недавно вышли на свободу: Хосефа, которая не переставала болтать о том, как расцелует при встрече своего Маноло, Луисита. Другие, наоборот, остаются в тюрьме – те, над кем сгущаются тучи: синдикалистка Фрихильяна, республиканская учительница Хуана.
Лали думает о них.
– А кто в этом виноват? Неужели ты думаешь, что я, что мы виноваты? Что все эти женщины виноваты? Ты же так радовалась, когда я получила диплом учителя. Помнишь? Ты тогда прыгала от радости. Пророчила мне такое будущее. «Моя дочь станет министром образования». А теперь ты говоришь, что мы сами виноваты, что нас притесняют и мучают? Когда все успело измениться, мама?
– Когда? – переспрашивает Мерседес, гневно сверкнув взглядом.
– Да, мама. Когда?
Они пристально смотрят друг на друга. Мать сердито молчит.
– Ох, девочка, я тебе скажу когда. Когда я бессонными ночами молилась Господу о том, чтобы вернул тебя домой. Когда я спорила с твоим отцом. Когда я пригибала голову, слыша, что́ о тебе шепотом говорят на рынке или после мессы. Когда дон Федерико в проповедях рассказывал, какое благое дело творят Кейпо де Льяно и Франко со своей священной миссией очистить страну от дурных испанцев. Когда я спрашивала себя: а что, если ты тоже дурная испанка, Лали? Ты, которая всегда была такой хорошей. И знаешь что? Вот тогда мне и расхотелось радоваться, девочка моя. Вот тогда.
Она говорит, а из глаз непокорным водопадом льются слезы.
Потом обе молчат. Лали не знает, что ответить. Она всегда восхищалась умением таких людей, как Хуана, подобрать правильные слова в нужный момент. Лали просто тянется погладить мать по руке. Взгляд матери мерцает, как огонек ненужной уже свечи в свете утреннего солнца.
Через несколько секунд Лали удается заговорить.
– Мама, я знаю, что вам очень тяжело пришлось. Вы не представляете, как я об этом жалею, как себя за это корю. И как жалею обо всех ошибках, которые совершила. Да, наверное, мне не стоило возвращаться в Алькала-дель-Валье. Но я только осуществляла свое право на свободу – а некоторые отказываются это понимать. Понимать, что мы, женщины, можем быть самостоятельными и независимыми. Что мы можем работать или, например, заниматься политикой. Да, есть немало людей, которым это не нравится. Эти-то люди и развязали войну, чтобы не лишиться своих привилегий. Привилегий, которыми они всегда обладали.
Теперь уже Мерседес не знает, что сказать. У нее на лице проскальзывает серьезное и скорбное выражение. Может быть, она думает, что правы были пересуды возле церкви: ее дочь – коммунистка, и это вина матери, отправившей ее учиться туда, ко всем тем девицам, которые ругались, как мужчины, и красились.
– Ты говоришь как они, Лали. Как красные. Ты что, коммунистка?
Лали фыркает.
– Да какая я коммунистка, мама? Я – это я. Я и мои идеи. Самое худшее в этой стране – что мы навешиваем друг на друга ярлыки. Я повторяю: никто не виноват в том, что со мной случилось.
Они снова встречаются взглядами. И Лали вдруг улыбается той же улыбкой девочки, которая когда-то мечтала прочитать все книги, какие были у местного букиниста.
– Но вы дали мне свободу, мама. Если бы не это…
Мерседес безуспешно пытается вытереть слезы рукавом ночной рубашки.
Она думает, что Лали права. Но Мерседес – гордая женщина, и ей всегда трудно принять нечто подобное.
Что если кто-то и виноват, так это сама Лали.
Что у свободы есть последствия.
Слов больше нет, они уже не нужны матери и дочери. Объятие, тепло прикосновения, которое не требует слов, чтобы выразить, как безгранично они друг друга любят. Они не замечают, что утро успело захватить уже всю гостиную.
Первой после Лали и Мерседес встанет Кармина. В девять часов она должна открывать галантерею доньи Хустины, так что научилась быть пунктуальной, как ее отец Хосе, который никогда не опаздывал на табачную фабрику. Потом встает Исабелита. А вот у Хосе сегодня выходной, и он решил еще немного понежиться в постели, будто маркиз.
Убрав письмо для Хуаны в ящик комода, Лали помогает матери готовить завтрак. Позже она отправится на поиски человека, который продолжает служить связным между территорией франкистской Испании и красной, все более уменьшающейся. Его зовут Кристобаль Хименес, но люди знают его под прозвищем Воробей.
Выяснить бы еще, где он теперь.
– Хорошо, что у нас тут по-прежнему есть кофе, – говорит Мерседес, ставя кофейник на огонь. – Вот в Мадриде, говорят, из-за дефицита перешли на цикорий, представляешь?
Лали шутливо морщится, изображая отвращение.
Когда она режет к завтраку вчерашний хлеб, Кармина вдруг подходит со спины и обхватывает ее руками, положив голову сестре на плечо.
– Как же я по тебе скучала, сестренка, – говорит она.
От нее не отстает Исабелита, бойкая, живая, она прыгает от радости и не сдерживает эмоций, потому что в ее мире еще нет границ.
– И я тоже, Лалита! – кричит она, когда Кармина уступает ей место в объятиях сестры.
На другом конце маленькой кухни Мерседес с улыбкой наблюдает за своими маленькими женщинами. Кофейник свистит, как ночной сторож, и она поспешно снимает его с огня.
– Исабель, иди разбуди отца, – просит она младшую дочь.
Та ворчит, но все-таки подчиняется. Однако выполнить поручение она не успевает.
Ее останавливают два удара в дверь квартиры. К Мерседес разом возвращаются все страхи.
– Кто это может быть в такой час? – спрашивает она, бледнея.
– Ах, мама, – спешит успокоить ее Кармина. – Это, наверное, Элоиса, она собиралась мне занести записку для доньи Хустины.
Старшая сестра выходит из кухни и отодвигает Исабелиту, которая застыла у дверей. За ней идет Мерседес, а потом Лали.
Поэтому Лали видит его последней.
Букет цветов, красных роз, которые изящной формой округлых бутонов говорят «я люблю тебя».
Букет, а за ним лицо, знакомое только ей.
– Клементе? Что вы тут делаете?
Аккуратно причесанные волосы, лицо киногероя, прямая осанка – но стоит ему открыть рот, как появляется слабая дрожь, робкая, юношеская.
– З-здравствуйте, Л-лали.
Все взгляды обращаются на среднюю сестру, которая не знает, куда деться. Она повторяет свой вопрос:
– Что вы тут делаете?
Она всю жизнь будет ему припоминать, какого стыда он ее тогда заставил натерпеться.
– П-простите, что в такой ранний час, – отвечает молодой человек серьезным и хорошо поставленным голосом. – Но я не мог больше жд-дать. Я пришел подарить вам вот это.
Он протягивает букет цветов, пока Лали, поколебавшись, не принимает его и не подносит машинально к лицу.
– И еще поговорить с вашим отцом, если можно, – продолжает Клементе.
Свежие розы пахнут обещанием.
– С моим отцом? – удивленно переспрашивает Лали.
Обещанием вечной любви, троих детей, резвящихся на пестром полу квартиры на окраине города, отпусков на море в Роте, счетов, медленных танцев в обнимку на празднике Святой Анны.
– Да, с вашим отцом. Я хотел бы попросить у него позволения за вами ухаживать.