К книге
Учительница из СевильиЧасть третья Эксперимент. 22
53%
Часть третья Эксперимент. 22
25

Женская тюрьма Малаги, февраль 1937 года

Молоденькую девушку зовут Луиса, но все называют ее Луиситой. Ей пятнадцать, у нее уже начали отрастать волосы. Ее обрили пару недель назад, когда привезли в тюрьму. Но даже это не лишило ее хорошего расположения духа, и у нее на устах всегда коплилья, словно из граммофона в кафе.

– Тебе понятно, Луисита? – спрашивает Лали, указывая на листок, плотно исписанный от края до края, чтобы ни кусочка бумаги не пропадало зря.

Луисита супит брови. Лали быстро обнаружила, что перед ней пучина. Девочка пережила невзгоды первых месяцев войны, торгуя своим голосом и телом в тавернах фалангистов и в темных переулках Антекеры, где на нее за горстку монет набрасывались изголодавшиеся волки.

– Все-таки в толк не возьму, Лали. Букв всего двадцать семь, так? – говорит она и перебирает пальцами с изяществом танцовщицы фламенко.

Лали сдерживает смех. Луисита тут не за то, что торговала собой, а по куда более заурядной причине: в постановлении об аресте лаконично значится «хищение домашней птицы», и вот из-за этого, из-за четырех куриц и дюжины яиц, она и попала в женскую тюрьму Малаги, старое здание, которое до войны стояло заброшенным, а теперь заполнилось огромным количеством женщин.

– Двадцать девять. «Че» и «элье» тоже считаются, – поправляет Лали и указывает на оба диграфа в алфавите, который написала на обороте старой открытки, возможно пережившей отправителя.

В тюремном дворе с утра моросило, задувал горный ветер, поэтому после мессы большинство заключенных предпочли остаться в камерах, а не выходить наружу ради робких лучиков солнца. Те, кто все-таки отправился на прогулку, ходят быстро, стуча зубами, или, сбившись в кучки, болтают на дозволенные темы – надо быть осторожнее, потому что за двором наблюдают надзирательницы и монахини, – или слушают уроки учительниц, которые каждый день рассказывают неграмотным заключенным что-нибудь новое.

– Ясно, – кивает Луисита, вперив кошачьи глаза в бумагу. У нее мелко подрагивают руки из-за холода во дворе. – Всего-навсего двадцать девять букв. И ими можно написать вообще все?

– Вообще все.

Лали повезло сохранить длинные волосы, когда они с Хуаной больше месяца назад попали в тюрьму, оказавшись в числе первых заключенных. Малага тогда только-только сдалась мятежникам, и руководителям этого «нового государства» нужно было куда-то заключить тех, кто совершил преступление в прежнем – по крайней мере так говорили. Для этого была выбрана Касерон-де-ла-Голета – старая полуразрушенная тюрьма, которую теперь приспособили для содержания коммунисток.

Этим утром Лали дает уроки испанского Луисите, а Хуана учит арифметике Фрихильяну и Хосефу, рисуя цифры палочкой, как досократовский мудрец, на белесом песке тюремного двора.

– Как же это? – спрашивает Луисита, недоверчиво хмуря брови. – Когда на свете о-го-го сколько слов.

Лали смотрит на нее с легкой улыбкой.

– А давай проверим! Назови мне любое слово, а я его напишу. Самое заковыристое, какое только знаешь, – бросает она вызов ученице.

– Самое заковыристое? – Девочка несколько секунд размышляет, обхватив рукой подбородок. – Ладно, придумала. Готова?

– Да, готова.

Они бросают взгляд на группку заключенных в середине двора, которые вдруг над чем-то расхохотались. Приспособиться к ужасной жизни в тюрьме, к голоду и грязи, к беспричинным наказаниям, к бритью головы и побоям – значит найти в ней место для простых утешений: разговоров по душам, прогулок, пения, уроков, мессы.

– Аликиндои, вот! – говорит Луисита, уверенная, что нашла как раз такое слово, которое покажет, что нет, невозможно написать вообще все таким маленьким числом букв, что у письменности есть ограничения, как у всего в этой жизни.

– Аликиндои? – переспрашивает Лали с интересом. – А что это значит?

Двор, с четырех сторон ограниченный стенами здания под названием Касерон-де-ла-Голета, дает хрупкое ощущение свободы: когда заключенные смотрят вверх, где плывут облака, пролетают щеглы или ветер приносит запах моря, это напоминает о том, каково жить за пределами тюремных стен и оград.

Свобода так близко и так далеко.

– Ну, лапочка, аликиндои. Подмечать, приглядывать, глаз не спускать, – отвечает девчушка и указательными пальцами оттягивает вниз нижние веки.

Лали кивает: «А, поняла». Ей знакомо это андалусское словечко. Она берет карандаш, который отложила в сторону, и начинает писать с краю открытки, под алфавитом.

– Это не так уж сложно. Смотри, просто надо начать с первого слога, «а». Потом второй, «ли».

Девочка наблюдает за тем, как Лали выводит слово неторопливым округлым почерком, который приобрела на уроках сестры Пакиты, когда весь мир казался чудесной чередой приключений.

– У тебя получится.

Луисита старательно читает по слогам, как на первом уроке в начальной школе:

– А-ли-кин-до-и. Ничего себе, это оно так пишется?!

Учительница и ученица смотрят друг на друга восхищенно, будто нашли жемчужину.

– Я же говорила, Луисита. Тысячи тысяч слов, и представь себе – все их можно записать всего двадцатью девятью буквами. Вообще все. Разве это не волшебно?

Девочка кивает, завороженная, захваченная сегодняшним уроком. «Да, Лали, это потрясающе».

Вверху, у них над головой, небо пересекает стайка скворцов.

– Посмотрим, как дела на уроке математики? – предлагает Лали.

Луисита кивает. На другой стороне двора, напротив главного входа, Хуана учит нескольких заключенных решать примеры на белесом грунте с таким же воодушевлением, с каким вела уроки в Алькала-дель-Валье. Они с Лали поделили между собой обязанности в импровизированной тюремной школе: севильянка учит читать и писать, а кордовская учительница преподает основы арифметики.

Заметив их приближение, Хуана – она говорит на политические темы, выводя палочкой на земле цифру четыре, – радостно приветствует девушек.

Ее живот как половинка растущей луны.

– Как прошел урок? – интересуется она.

Луисита отвечает бойко, словно клиенту в антекерском кабаке:

– С Лали я скоро бакалавром стану, Хуана!

Женщины смеются. Потом Хуана возвращается к речи, прерванной приходом ее коллеги и юной ученицы.

– Как я вам уже говорила, сеньоры, нужно только набраться терпения. Нельзя терять надежду. Победа придет, потому что все это временно. Вот увидите, Республика вернет Малагу, а потом и всю мятежную Испанию. И мы разлетимся отсюда во все стороны.

Прежде чем говорить, Хуана убедилась, что поблизости нет лишних ушей – неизвестно, кто что может услышать в этой тюрьме. Хосефа кивает. Она чуть старше кордовской учительницы, у нее отрастают волосы, обритые при заключении в тюрьму. Кивает и Агустина, такая же бритая; она только что вышла во двор после выволочки от Росауры – надзирательницы с высоким пучком, которая держит в железном кулаке заключенных западного крыла тюрьмы.

Хуана в тюрьме не утратила надежды, что все это окажется лишь кратким мученичеством, и ждет, что жизнь скоро вернется в норму, поэтому в ее речах часто звучат одни и те же слова: «победа», «завоевание», «надежда».

– Кстати, Лали, – говорит Хосефа, поднимая взгляд от земли и оглядываясь по сторонам – не подслушивает ли кто-то. – Знаешь, мне тут пришло еще одно письмо от моего Маноло. Ты мне потом не поможешь сочинить ответ, а?

Маноло конопатил корабли в малагском порту и был самым молодым из тех, кто освоил ремесло конопатчика в городе, который уже начал поворачиваться спиной к морю и лицом к промышленности. Он встретил Хосефу в бухте, когда широкобедрая красотка направлялась поутру на портовый рынок за рыбой.

Эта любовь обошлась куда дороже, чем полкило барабульки. Первые ночи страсти, гражданский брак, а теперь – тайный обмен письмами между женской тюрьмой и мужской, где сидит он.

На этот раз письмо пришло внутри батона хлеба, который прислала семья Хосефы, чтобы утолить голод и тоску молодой женщины.

– Конечно. И что пишет твой Маноло? Расскажи, – просит она шепотом.

Хосефа снова озирается вокруг.

– Да что он может написать, бедный мой. Что в брюхе волки воют. Что его колотят до потери сознания. Но ходят разговоры, что скоро придет помощь из СССР. Что они приплывут в Малагу на своих кораблях, больших таких, знаешь. И отобьют город. Вот что у них говорят. Маноло, бедный мой, весь в мечтах. А я вот не знаю, чему верить, Лали.

Лали кивает, сдержанно, мрачно, как монахиня-затворница. Она давно уже слышит эти песни сирен и, как Хосефа, не знает, чему теперь верить. Эта предполагаемая помощь Республике все никак не приходит, как не дает знать о себе Бог, который не вмешался ни в Севилье, которая быстро сдалась мятежникам, ни в Сьерра-де-Кадис, ни, наконец, в Малаге, которая пала под напором войск генерала Кейпо де Льяно и итальянского экспедиционного корпуса.

«Кейпо, и тут он», – думает Лали.

– Ну, пока мы здесь, мы ничего не можем сделать. Только сохранять надежду и написать славное письмо, чтобы скрасить день твоему Маноло, согласна?

Лали улыбается, Хосефа улыбается, и так проходит остаток утра: будничные уроки в импровизированной школе, неторопливые прогулки по двору, работа в мастерских, забавные случаи, разговоры по душам, – пока в час дня свисток Росауры не призывает всех заключенных построиться.

– Арестантки, во двор!

Лали спешит завершить урок, чтобы встать в строй. Не раз ее уроки заканчивались выволочкой или угрозой изолятора из-за того, что она недостаточно быстро отреагировала на свист надзирательницы.

– А ну-ка поторапливайтесь!

Стоя посередине двора, Лали обводит его взглядом. Всякий раз, когда она оказывается на этом месте, она невольно поднимает глаза на портреты, которые следят за ними с беленых стен тюрьмы: Примо де Ривера и Франко в горделивой позе римского императора, чередующиеся с красно-желтыми испанскими флагами, символами Фаланги и распятиями со страдающим Иисусом.

Неподалеку стоит Долорес, одна из надзирательниц. Лали наблюдает, как та мирно беседует с группой заключенных, словно они вместе гуляют по улице Лариос в захваченной Малаге. Когда рядом нет ее начальницы Росауры, Долорес ведет себя совсем по-другому. Иногда с ней удается приятно поболтать или даже пошутить.

«Интересно, а как другие надзирательницы? – думает она. – Что, если они на самом деле только подчиняются своей властной начальнице? А за пределами тюрьмы это славные женщины, хорошие матери и дочери, которые любят выпить чашечку кофе, вяжут крючком или меняют пеленки, напевая коплилью?»

Тем временем остальные заключенные выходят во двор. Через пару минут свисток раздается снова. Только тогда Хуана и ее ученицы заканчивают урок математики. Эта игра кордовской учительницы с надзирательницами и монахинями, это перетягивание каната несколько раз оборачивались для нее ночью в изоляторе, несмотря на деликатное положение.

– Беременная не желает поторопиться? – окликает их Хоакина, еще одна надзирательница, высоколобая, с кислым лицом.

Хуана оправдывается («Конечно, я бы рада, да пузо не дает») и направляется в конец строя, шатаясь, как юла, которая заканчивает вращение. Надзирательница отворачивается, когда она встает на свое место, и Лали видит, как кордовская учительница и еще несколько заключенных смеются над Хоакиной у нее за спиной, передразнивая ее надменные, как у маркизы, манеры.

Севильянка в нескольких метрах от них давится смехом под суровым взглядом Примо де Риверы со стены. Она сдерживается еще и потому, что пришла сестра Мария, молодая монахиня в белом облачении, с бледным и чистым лицом. В тюрьме служит около десятка монахинь, они надзирают за мастерскими, лазаретом и столовой. Сестра Мария, пожалуй, самая молодая из них, возможно, одних лет с Лали, на вид ей не больше двадцати.

Эта монахиня – на самом деле еще послушница, как Лали потом узнает, – единственная посмотрела на них доброжелательно и человечно. Ее простое приветствие («Доброе утро, сеньоры») разительно отличалось от того, как обходились с заключенными другие монахини и надзирательницы, которые обращались к ним так, будто плевали с высоты амвона.

Тут голос Росауры заставляет всех посмотреть на главную надзирательницу.

– Мы собрали вас, заключенные, потому что у нас есть для вас объявление, – говорит она хрипло, как почти потерявшая голос артистка кабаре. – Крайне важная новость, касающаяся нашей тюрьмы и исходящая от самого Франко.

Лали смотрит на нее. Главная надзирательница выдерживает паузу в несколько секунд, высматривая, не проглянет ли надежда на лицах выстроенных в пять колонн арестанток, которые молча ждут продолжения, возможно, с мыслями: «Неужели помилование от Генералиссимуса? Неужели амнистия?»

Но нет, ничего подобного. Из дверей восточного крыла во двор выходят четверо мужчин и встают рядом с Росаурой. За ними идет сестра Рафаэла, настоятельница, которая служит в тюрьме.

Главная надзирательница обменивается с ними энергичными рукопожатиями. Двое мужчин в костюмах, другие двое – в медицинских халатах.

– Сегодня к нам прибыл один из самых именитых и влиятельных врачей страны, – объявляет Росаура, указывая на первого из гостей. – Человек, который изучил человеческую психологию как никто другой. Заключенные, это уважаемый доктор дон Антонио Вальехо-Нагера.

Кое-кто хлопает, в основном надзирательницы и монахини. Доктор выступает вперед. Лали разглядывает его из середины колонны. Грузный мужчина с большим носом, улыбкой, открывающей десны, и высоким лбом; в полосатом костюме, явно шитом по мерке. Он говорит мощным голосом, как будто в горле у него мегафон.

– Сеньоры, – начинает он, – Испания руками мужественных своих граждан ведет самую справедливую из битв. Битву за то, чтобы навсегда искоренить на нашей земле предательскую породу, которая отравила согласие и нарушила мирное сосуществование своими марксистскими идеями. Сеньоры, воздвигается новая Испания, и вы, супруги, дочери, родственницы коммунистов и преступников, несущие заслуженное наказание в этой тюрьме, призваны теперь осуществить важнейшую задачу. Задачу, которую сам Франко возлагает на вас при моем посредстве. Знайте же, коммунистки, атеистки, преступницы – я не считаю, что вы дурные люди. Именно поэтому я попросил Генералиссимуса проявить снисхождение, пока я с помощью психологических исследований буду подтверждать гипотезу о том, что причина ваших поступков – это дурной ген, вызывающий у вас болезнь, ген преступности, лени, зависти. Поиски этого красного гена и привели меня сюда, в эту тюрьму.

Красный ген. Лали сглатывает слюну и сосредотачивает напряжение своего тела в стиснутых кулаках. Она ищет взглядом Хуану в другой колонне, но та не сводит глаз с доктора. Лали приходит в голову, что если этот красный ген и существует, то он наверняка есть у Хуаны и у ребенка, которого она носит и который пока не ведает ни о чем, что творится вокруг.

«Бедный малыш, не спеши. Не спеши пока в этот мир», – мысленно молит она.

– На этом основании Франко лично уполномочил меня провести в этой тюрьме исследование совместно с моей психологической лабораторией, для которого мы с помощью главной надзирательницы отберем пятьдесят заключенных. Рассчитываю на вашу поддержку и энтузиазм в этой славной миссии ради Нового Государства.

Лали снова смотрит на доктора. Трое мужчин за ним стоят неподвижно, скрестив руки или убрав за спину. Тот, что слева, похож на врача, а двое других, в халатах, наверное, ассистенты или даже студенты, на вид они немногим старше ее самой. Она останавливает взгляд на одном из них: идеально ровный боковой пробор, безбородое ангельское лицо, серьезный и патриотичный вид.

Через несколько дней она узнает его имя: Клементе.

Всю жизнь она будет звать его Клеме.

Предыдущая главаГлава 25 из 47Следующая глава