К книге
Учительница из СевильиЧасть вторая Свист. 18
45%
Часть вторая Свист. 18
21

Янтарный отсвет рисует на обшарпанных стенах овчарни хоровод теней. Лали смотрит на них, как зачарованная.

– Тут вас никто не найдет, – сказал им Роке, когда отпирал замок на двери этого небольшого строения несколько часов назад.

– Точно? – недоверчиво переспросила Хуана.

– Положитесь на меня, сеньо, – твердо сказал юноша и слегка улыбнулся. Его партизанская уверенность в итоге и убедила учительницу.

Хуана смотрела ему вслед, пока он ловко, будто козленок, пробирался по извилистой горной тропке, по которой их привел, а потом обратилась к Лали.

– А ты молодец, нашла к нему подход. Обрати внимание: у меня вот не получилось поладить с ним так, как у тебя. Видишь, опыт не всегда решает. – И она весело рассмеялась.

Лали подумала о том, что ей говорили в Нормальной школе: важнее всего достучаться до сердца детей.

– Представляешь, а ведь я как раз сегодня чуть его не наказала! – ответила она со смехом, устраиваясь на куче соломы, наваленной посреди овчарни. – Как все может измениться в считаные минуты! То я его наказываю, а то он нас спасает от ареста, а?

– Да уж, как быстро все меняется, – согласилась Хуана.

Несколькими часами позже, когда стемнело, они зажигают старую масляную лампу. Дрожащего огонька между ними хватает, чтобы осветить помещение.

– Давай что-нибудь поедим? – предлагает Лали Хуане и развязывает узел вещмешка, куда они сложили еду, которую второпях собрали в доме учительницы.

Хуана кивает, положив руки на живот. Она гладит его так, будто одной этой лаской можно призвать ангела-хранителя, в которых она перестала верить с тех пор, как объявила себя атеисткой.

– Я бы съела мармеладу, Лали, – отвечает она с улыбкой, с которой по-прежнему не расстается, подобно тому, как приговоренный к расстрелу хранит достоинство. – Нам не помешает чуть-чуть сладкого, правда?

Лали улыбается в ответ, и ее улыбка в свете лампы кажется еще ярче. Она расстилает салфетку на соломенном ложе и жестом шеф-повара выкладывает на скатерть блестящий пористый прямоугольник мармелада из айвы. Потом разламывает кусок хлеба и предлагает половину Хуане.

– Кстати, это меня Эстер угостила, мать Педрито, – говорит та и берет хлеб. – В честь беременности. Сказала, что беременность надо подсластить, тогда у ребенка будет сладкая жизнь. Похоже, это какая-то местная традиция. Никогда такого раньше не слышала.

Потом она откусывает кусочек, а свободной рукой продолжает водить кругами по животу, будто читая при этом мантры. Глядя на нее, Лали задается вопросом, который пока не может выразить словами.

Сможет ли мармелад из айвы перекрыть все горькое, все суровое и дурное, что творится вокруг? Будет ли у ребенка сладкая жизнь вопреки всему?

– Мать Педрито сегодня была сама не своя, – говорит севильянка, вспомнив, как днем проводила малыша до дома, а его мать сказала, что они как можно скорее покинут деревню.

Хуана кивает («Сегодня все мы сами не свои»), а Лали гадает, удалось ли семье Педрито выбраться из Алькала и отправились ли они в Малагу, которая пока под контролем Республики, или бежали на территорию мятежников.

Она молчит и хмурится, погруженная в свои мысли. Обводит взглядом тени, нарисованные светом масляной лампы на стенах старой овчарни, смотрит на растрескавшиеся балки, на соломенную крышу, в которой свистит ветер, на лежащий в углу старый ржавый плуг. Их укрытие может рухнуть в любой момент, но вот ведь стоит, неизвестно сколько времени, в таком виде: то ли развалина, то ли нет.

Вдруг у Лали всплывает вопрос, которым она задается уже несколько недель, но пока так и не нашла ответа. Она долго не решалась произнести его вслух, чтобы ее не сочли дурочкой, которая не следит за событиями. Вопрос вот какой:

– Чего я до сих пор не понимаю, Хуана, так это причину этой войны. По правде говоря, просто не нахожу никаких объяснений. Неужели была необходимость такое затевать? Это же хрень господня, как говорят атеисты. Извини за выражение, – оправдывается она, выставив руку. – Слышала бы меня сейчас моя мать…

Хуана медленно дожевывает хлеб с айвовым мармеладом. Лали выжидательно смотрит на нее, надеясь, что Хуана сможет ей дать ответ – хоть какой-нибудь, лишь бы избавить ее от этой глубокой тревоги.

На лице у подруги лампа тоже рисует танцующие тени.

– Я бы рада была тебе объяснить… Нет, даже у Хуаны не на все есть ответ. – Но боюсь, что ответ на твой вопрос знают лишь немногие. Те, кто начал войну. Кто несет за все это ответственность.

Лали ничего не говорит. Она снова обращает взгляд в пустоту овчарни и глубоко вдыхает запах сена и гниющего дерева. Она не знает, что думать, и через несколько секунд отвечает:

– Хуана, а вот кто-то считает, что мы все несем ответственность. Например, мой отец так говорит. Что в таких обстоятельствах неизбежно должна была начаться война. Вот она и началась. Ох как началась. И я не знаю, что думать, если честно.

Хуана качает головой, продолжая гладить свой живот, где растет новая жизнь Лали уже знает, что значит это ее выражение лица: чуть нахмуренный лоб, напряженные глаза, выдох ее губ.

– Ох, Лали, ну что тут думать? Они как раз хотят, чтобы ты так думала. Чтобы мы все так думали. Что война была неизбежна, что она началась бы в любом случае. Но я тебе вот что скажу. Конечно, войны можно было избежать. Вот скажи мне, сколько раз могла разразиться война, пока у власти был этот ублюдок Альфонсо XII? Сколько раз казалось, что Испания на грани краха из-за революционных стачек, из-за нападений на монастыри, из-за войны на Кубе или в Марокко? Много раз. Но знаешь, почему Испания не развалилась? Потому что военные оставались на его стороне. На стороне короля. Власти. Они его поддерживали, потому что король им гарантировал: никто не посягнет на их привилегии. Их и многих других, сама понимаешь: дворянчиков, священников, буржуазии.

Лали кивает и снова замолкает, поднося ко рту квадратик мармелада. Иногда она не знает, что отвечать, когда заходит разговор на политические темы. И совсем уж жалкой чувствует себя, когда слышит речи таких людей, как Хуана или ее однокурсницы, – тех, кто умеет горячо ораторствовать, кто способен подняться на трибуну и убедить других своими словами. Она не раз слышала такие разговоры на Новой площади или на выходе с факультета: призывы к народной воле, демократии, равноправию женщин.

– Сейчас вот что происходит, Лали. Власть перешла в другие руки. Теперь ею обладают не привилегированные классы, а народ. А военные предали Конституцию, которой клялись в верности. Точно так же, как Фердинанд VII предал Кадисскую конституцию. Да, именно предали. Они только говорят, что подняли мятеж ради спасения Испании, а на самом деле всего лишь спасают свой зад. Свой собственный и, конечно, дворян, богачей и церковников. Если бы военные остались верны своей клятве, Республика справилась бы с чем угодно. Как справилась с каталонцами и даже с революционной социалистической забастовкой, которую я сама поддерживала.

Лали молчит. То же самое, что сейчас говорит Хуана, она слышала от однокурсниц в Нормальной школе, но никогда не осмеливалась вступать в эти политические дискуссии, в которых ни в каком другом контексте, кроме университета, женщины не могли стать главными участниками.

– Позволь, я тебе кое-что скажу, Лали, – продолжает Хуана таким тоном и с таким видом, будто выступает на митинге. – Республика все преодолеет. Если ее не защитит ее армия, то защитит народ – по всей Испании формируются отряды народного ополчения. Будь уверена, потому что я твердо верю: демократия победит. Не знаю, когда. Не знаю, какой ценой. Но победит. В этом не может быть сомнений.

Лали по-прежнему молчит. В повисшей тишине слышно, как на соломенной крыше копошатся какие-то птички, укрывшиеся от ночной непогоды. В щелях крыши свистит ветер. Хуана смотрит на севильянку, возможно, рассчитывая понять по ее лицу, что убедила подругу. Но Лали не убеждена, пока что нет.

– Конечно, сомнений быть не может, – отвечает Лали. – Нет ничего более желательного, чем демократия. Но если честно, все-таки у меня кое-что вызывает сомнения. И, кажется, я никогда тебе об этом не говорила.

Они смотрят друг другу в глаза. Лали недавно вспоминалось детство. Кто-то ей однажды сказал, что мы никогда не перестаем быть детьми, которыми были. Потому что дети, которыми мы были, – это взрослые, которыми мы будем.

Может быть, поэтому она стала учительницей – потому что мы так или иначе остаемся детьми всю жизнь.

– О чем, Лали? Доверься мне. Я не буду тебя осуждать.

Сестра Пакита ведет ее за руку в школьную капеллу. На алтаре рядом с дароносицей мерцает лампадка, показывая, что внутри Господь Бог. Лали как в трансе взывает к милосердному Господу. Отче наш, сущий на…

– Я училась в католической школе. Всю жизнь то читала розарий, то молилась у алтаря святой, которую почитала моя мать. Ты прекрасно знаешь, я убежденная сторонница республиканского образования. Я разделяю ценности, которые Республика стремится внедрить в школах. Но я в сомнениях: вдруг именно то, как попрали веру стольких людей, и погубит Республику? Ведь нет ничего сильнее убеждений, ты сама понимаешь. А эти люди тысячелетиями верили, что есть Бог на небесах. Что сын его умер на кресте. И я не знаю, что думать, Хуана. По правде говоря, я иногда ловлю себя на том, что обращаюсь к Богу моей матери. К Пресвятой Деве, которой молилась моя бабушка. Мне кажется, отнять это у народа – значит лишить его самого святого, что всегда у него было. А мы сделали это так быстро, как будто достаточно убрать распятия из школьных классов – и все, можно переходить к следующему пункту. Чем мешал этот символ, Хуана? Это же просто две скрещенные дощечки, вот и все.

Хуана понимающе кивает. Несколько секунд она молчит, обдумывая сказанное Лали, ее смелое признание. В другой обстановке – к примеру, на собрании социалистического синдиката, в котором она состоит, – ее подруге ответили бы резко, раскритиковали бы ее слова.

– Я тебя понимаю, Лали. Меня тоже наставляли в вере, как и всех в этой стране. Но кое-что, я считаю, у нас не получилось сделать как следует, не удалось донести до народа. Дать людям понять, что мы не нападаем на их веру. Что их вера имеет право на существование. Просто зачастую церковь служит орудием власти. Власти богачей. Власти короля и военных. Вот о чем речь. Конечно, где-то мы перегибали палку. Я никогда не была сторонницей того, чтобы отдавать священников под суд или издеваться над монахинями. Знаешь, почему дон Сатурнино до сих пор жив? Потому что я как представитель Комитета обороны выступила за то, чтобы его судили по всем правилам. Хорошо, что алькальд Кандидо меня поддержал. Ты же знаешь, его считают вялым и равнодушным. Но он человек с принципами. И отстаивает социалистическую идею точно так же, как стремился не допустить, чтобы все обернулось хаосом. Вот поэтому священнику не пустили пулю в голову, а я тебя уверяю – желающих было немало.

Лали вздыхает. Если бы ополченцы его убили, она бы всю жизнь жила с мыслью о том, что гибель дона Сатурнино на ее совести.

– Настанет день, когда церковь будет заниматься верой, – заключает Хуана. – Только верой. Не политикой, не экономикой, не войной. Такой день тоже настанет, Лали.

Снаружи по-прежнему доносятся птичьи голоса.

В овчарне Лали мягко улыбается, успокоенная словами Хуаны и ее верой в то, что наступят лучшие времена, несмотря на войну.

– Ты так веришь в будущее, Хуана, – говорит она ей.

Та снова поглаживает живот.

– Если бы не верила, я не была бы учительницей, Лали. И не создавала бы сейчас в себе новую жизнь. Будущее – это единственное, чего фашисты не могут у нас отнять. Они его не отнимут у наших учеников и моего малыша тоже не лишат будущего.

Лали кивает. Она смотрит на округлый живот Хуаны, который та поддерживает руками, и кажется, будто вокруг ее пупка вращается весь мир.

Весь мир, как бы он ни сбивался с курса.

– Я, наверное, тебе об этом не рассказывала, но я родилась в бедной семье, Лали. Родители хотели, чтобы я рано вышла замуж, как все девушки в нашей деревне. Один парень, лет на десять старше, положил на меня глаз. У него была земля, несколько батраков, и моему отцу он очень нравился. А я отказалась. Единственная дочь – можешь представить, как он злился. Благодаря соседке, которая со мной сидела по утрам, я уже умела читать. Я вообще первая в семье выучилась грамоте: ни мои родители, ни дяди, ни двоюродные братья читать не умели. И книги меня спасли. Например, показали, что молодая женщина может пойти против воли семьи, остаться верной себе и последовать за своей мечтой. Мне это удалось. Но если бы не те книги, не уроки доньи Асунсьон, я бы не смогла вырваться и жила бы сейчас не той жизнью, которой хотела. И я поняла, что очень многие вокруг живут навязанной жизнью, какую сами для себя не выбрали бы. А еще мне стало ясно, что образование – это единственное оружие, которое в самом деле способно разбить цепи. Поэтому я и стала учительницей – потому что я уверена, потому что точно знаю: единственная революция, какая нам нужна, – это чтобы в Испании одно поколение, хотя бы одно, выросло свободным.

Птицы снаружи снова щебечут.

– Знаешь, Лали, я часто думаю о своих родителях, – продолжает учительница, и ее глаза блестят от волнения. – Они не так давно умерли, и у меня больше нет семьи. Точнее, не совсем: остались еще всякие двоюродные и троюродные в деревне, но я с ними не поддерживаю отношения. По-настоящему моя семья еще только зарождается. – И она смотрит на свой живот.

К щебету птиц примешивается далекий крик петуха с какого-то из окрестных землевладений. Лали не решается ничего сказать, чувствуя, как и прежде, что не подберет таких выразительных слов, как подруга. Поэтому она молчит и запускает руку в вещмешок – она так и не наелась. Нащупывает завернутый в салфетку кусок подсохшего сыра, который умопомрачительно пахнет, но выбирает консервную банку. Вдруг Хуана дергается.

– Шевелится! – ахает она и обхватывает низ живота обеими ладонями. – Я почувствовала. Скорее, давай сюда руку.

Она хватает Лали за запястье и быстро прикладывает ее ладонь к своему животу на несколько сантиметров ниже пупка.

– Я еще пару дней назад заметила, но сейчас стало сильнее.

Лали ждет несколько секунд.

– Ого! – Она вдруг чувствует слабый толчок, словно дрожь земли.

– Почувствовала, а?

Они улыбаются. У обеих блестят глаза в желтом свете масляной лампы.

– Да, почувствовала! – восклицает Лали.

И думает о том, что деревня этим вечером, возможно, уже попала в руки мятежников; возможно, вся Испания уже покорилась за эти долгие часы, но ей, Лали, сейчас это безразлично. Сейчас, в этом тесном мирке, ничто не кажется ей настолько важным, как новая жизнь, которая растет внутри женщины, будто человечество снова дает себе шанс, несмотря ни на что.

– Кажется, мой бедный малыш проголодался, – шутливо замечает Хуана и указывает на вещмешок. – Открывай уже банку. А я пока порежу сыр.

Лали кивает и сразу начинает готовить вторую часть ужина, следующую перемену блюд этой импровизированной вечери, которую учительницы растягивают, зная, что им, возможно, нескоро удастся снова поесть: тоненький ломтик сыра, отщипнуть еще хлеба, маленький кусочек сардинки, – и так проходит минута за минутой, пока они неторопливо едят и ведут более прозаическую беседу: как выбрать такую дорогу, чтобы увела подальше от мятежных войск, как Хуана кинется на шею Сальвадору с поцелуями, как учительницы будут помогать детям Испании, где бы ни оказались, куда бы ни завела их судьба.

Но внезапно звук заставляет их замереть – мелодичный свист за запертой дверью овчарни.

Фью-фью, фью-ю-ю, фи-и, фью-фью.

Они переглядываются. Это знак, о котором они условились с Роке, когда тот их оставил здесь и пообещал вернуться ночью.

– Это он! – говорит Лали и вскакивает на ноги.

Она осторожно подходит к двери, рядом с которой навалена солома – после того, как овчарню забросили, она, должно быть, давала приют каким-нибудь тайным любовникам.

Свист раздается снова: «Фи-и, фью, фью», – и Лали откликается.

– Роке? – спрашивает она шепотом.

Через несколько секунд:

– Это я, сеньорита Лали. Откройте.

Лали оборачивается к подруге, та наконец кивает.

– Я же говорила тебе, он вернется, – говорит севильянка.

Потом она приподнимает замок и проворачивает в нем ржавый ключ, до щелчка, как показывал Роке.

– Я приду, как стемнеет, сеньорита, – говорил парень, показывая ей, как запереть дверь. – За меня не беспокойтесь, я придумаю, как собраться в дорогу. Пойдем пастушьей тропой через долину и оставим деревню позади. Так нас никто не увидит и вам ничего не будет грозить. Договорились?

Лали открывает дверь и выглядывает за порог.

Снаружи поют цикады.

Она различает только силуэт парня.

– Роке?

И только когда она открывает дверь полностью, Лали удается его разглядеть при свете лампы.

Парень едва стоит на ногах. Он шатается, будто карточный домик. Лицо все в синяках. Оба глаза подбиты. В углах рта и под носом запекшаяся кровь.

– Ох, Господи! Что с тобой сделали? – ужасается Лали, зажимая рот рукой.

На нем живого места нет.

Севильянка хочет броситься к нему, прижать к груди и согреть, но ее останавливают другие тени, выплывающие из темноты за спиной юноши.

– Не дергаться! – раздается голос.

Эти зловещие тени – две, нет, три винтовки, а за ними вырисовываются очертания тел и лиц: четверо ухмыляющихся мужчин в одинаковых рубашках и с одинаково зализанными волосами.

Один из четверых, тот, что без оружия, выходит вперед.

– Здравствуйте, сеньорита.

Лали его узнает, но имя человека, стоящего на пороге овчарни, первой произносит не она, а Хуана.

– Что ты сделал с сыном? Хавьер, ради всего святого!

Она говорит строго, твердо, это голос закаленной в боях женщины, которая не ведает страха ни перед чем.

А у Лали голос, наоборот, дрожит так, будто челюсть перестала ее слушаться.

– К-как вы могли с ним такое сделать? – спрашивает она срывающимся голосом.

Отец Роке еще на шаг подступает к учительницам. От него пахнет вином, щеки раскраснелись, он учащенно дышит. Пыхтя, он с усмешкой переспрашивает:

– А что такого я сделал со своим сыном?

И он оглядывается в поисках одобрения на типов, которые ждут у него за спиной с винтовками в руках. Они смеются. Точь-в-точь гиены.

– Опустите оружие, ребята, – говорит он им.

И снова обращается к Лали и Хуане с тем же видом, с каким в первый раз заговорил с севильской учительницей. Распушил хвост, рисуется, фанфаронит.

– Нет, это вы…

Он обходится без оружия, его винтовка – это удары, превратившие лицо его сына в горную гряду.

– …Это вы мне скажите, сеньориты…

На Роке, стоящего перед отцом, жалко смотреть, но Лали ищет его взгляд среди лиловых холмов на лице.

– …Что вы такого сделали с моим сыном, что он посмел укрывать на моей земле беглянок вроде вас?

И пока Хуана сыплет проклятиями («Сукин ты сын, фашист, козел!»), Лали и Роке встречаются глазами.

Их разговор без слов длится всего долю секунды.

Его глаза говорят: «Сеньо, прошу, простите меня», – а она, пока один из громил не толкает ее на пол, пытается взглядом успокоить парня: «Ты не виноват, хороший мой, не переживай».

Но Роке всю жизнь будет считать себя виноватым.

Предыдущая главаГлава 21 из 47Следующая глава