К книге
Учительница из СевильиЧасть вторая Свист. 12
32%
Часть вторая Свист. 12
15

Севилья, август 1936 года

В доме Лали война началась со вздоха. С тихого «ах!», которое вырвалось у Мерседес, когда она услышала первые крики за окном. Она готовила гаспачо и как раз толкла позавчерашний хлеб, когда мятежники на улице стали кричать «Слава Республике!», чтобы смешаться с толпой противников.

– Что это за крики?

Это мятежные войска Кейпо де Льяно, одного из генералов, участвовавших в перевороте вместе с Франко и Молой, маршировали в сторону забаррикадированной Новой площади. Лали наблюдала за ними сквозь зарешеченное окно квартирки на улице Тетуан.

– Кто там идет? – спросила Кармина, старшая сестра Лали, выглядывая из-за ее плеча.

Никто ничего не понимал. Было три часа дня 18 июля. Всюду царила неразбериха.

– Похоже, это из казарм на площади Ла-Гавидия, – ответил Хосе.

Хаос продолжался несколько часов. Мятежные офицеры второй органической дивизии заняли позиции на улицах Траяно, Амор-де-Дьос, Куна, Сьерпес и Веласкеса, а когда обман раскрылся – те самые крики «слава Республике», – начали стрелять по зданию телефонной компании «Телефоника» и отелю «Инглатерра» на Новой площади, где забаррикадировались бойцы гражданской гвардии и члены ополчения, верные гражданскому губернатору Вареле Рендуэлесу, представителю республиканского порядка, которому до краха оставалось совсем недолго.

– Из дома не выходить ни в коем случае, ясно?

Была стрельба, но недолгая, похожая по звуку на фейерверк; смутные часы, когда город оказался разделен надвое, лето на апельсиновых деревьях, Испания у многих на устах, толпа рабочих, которую расстреляли артиллерией, и, наконец, огонь прекратился. Орасио Эрмосо, последний республиканский алькальд Севильи – отец Лали, Хосе, за него не голосовал, но симпатизировал ему – открыл двери городского совета командирам мятежных войск.

– Включи радио, может быть, что-то скажут, – велела Лали Исабелите, своей младшей сестренке.

Но радио что-то сказало только через несколько часов, когда Кейпо уже произносил речь о ночи времен. «Знайте, что эту шайку мерзавцев и провокаторов из Народного фронта, верных Республике, мы истребим, как зверье, если они посмеют оказать сопротивление», – говорил он своим твердым, мелодичным голосом, а под конец звонко провозгласил: «Да здравствует Испания!» – и у Лали от этого кровь застыла в жилах, потому что она не знала, какой именно Испании предлагалось здравствовать.

– Успокойтесь, все уляжется, вот увидите, – успокоил их отец.

Но Лали не могла успокоиться. Она все время думала то об однокурсницах из Нормальной школы, то о соседях и друзьях, среди которых были синдикалисты, то о двоюродном брате Франсиско, представителе Социалистической рабочей партии в городском совете, то о Хуане, учительнице из Алькала, с которой простилась в конце этого знойного июня (той уже успели снять гипс), после того как они сфотографировались во дворе школы. Распространяется ли на них, гадала она, распространяется ли на нее саму это пожелание здравствовать?

– Такое и прежде бывало. Просто военные что-то затеяли. Все уляжется, – попытался успокоить их Хосе.

И все действительно улеглось через несколько дней, когда в городе подавили последние очаги республиканского сопротивления – казармы Аламеда и рабочие баррикады в районах Макарена, Триана и Сан-Хулиан – и победители прошествовали по проспекту Свободы: фалангисты, рекете[14] и главные силы армии, взявшей Севилью, а впереди – человек, о котором говорили все, Кейпо.

Высокий, как кипарис, с гордо поднятой головой, усатый, в коричневом мундире с повязанным поверх парадным поясом-фахином.

Лали тогда не могла знать, что ее жизнь будет зависеть от этого человека, за которым следовала толпа, вскинувшая руки в салюте, хором скандирующая «ура!» и повторяющая речовки, и в этой толпе оказалась она сама и ее семья, потому что в городе не нашлось никого, кто не вышел бы приветствовать триумфаторов, – всякий опасался, что кто-то заметит его отсутствие.

– Руки поднимите, да повыше, чтобы видели, – шепотом велела мать.

Может быть, как раз поэтому – потому что их видели, потому что они пели, – никто не стучался в дверь к Хосе и Мерседес.

– Говорят, забрали Родольфо, торговца фруктами. Якобы он коммунист.

Никто не вламывался к ним в дом, как ночной зверь.

– Вчера вечером увезли Хуана, который курами торгует. За нарушение общественного порядка.

Надо сказать, вряд ли те, кто затемно останавливал грузовики напротив домов, стучал в двери и требовал открыть именем Испании, нашли бы веские причины побеспокоить их семью. Хосе служил охранником, в профсоюзах не состоял, и, хотя голосовал за Асанью[15], по своей натуре он – сдержанный, благоразумный, не склонный следовать за толпой – был не из тех, кто ходит на митинги или участвует в избирательных кампаниях. Мерседес, преданной католичке, можно было поставить в вину разве только посещение курсов, которые организовали женщины из феминистского движения, чтобы научить домохозяек грамоте. И Кармина, старшая сестра Лали, которая работала в галантерее у Хустины, не проявляла никакого интереса к политическим вопросам.

А вот сама Лали – что могли бы сказать о ней?

Тем же вопросом задавались ее родители.

– Девочка была республиканской учительницей, Хосе.

– Да, но она училась в католической школе, Мерче, не забудь.

Они сидели в столовой при свете потрескивающей лампады. Лали слышала их голоса из-за приоткрытой двери.

– Да знаю я, Хосе, но в Нормальной школе такой круг…

Вот уже третью ночь Хосе и Мерседес проводили почти без сна, точно так же, как их дочери в своей комнате. Родители говорили шепотом, но Лали слышала все.

– Ты же знаешь, что твоя дочь не состояла ни в каких студенческих профсоюзах и партиях, – рассуждал Хосе, тщетно пытаясь успокоить жену. – А этот круг, как ты говоришь, – это же обычные севильские девушки, такие же, как она. Кейпо что, их всех до одной арестует? Не преувеличивай, Мерче, ради всего святого.

Да, Лали училась в католической школе. Истово молилась, перебирая четки, как будто в этих старых бусинах на самом деле скрывался ключ к спасению, и пела Богу ангельским голосом.

– А даже если ее вдруг в чем-то обвинят, – продолжал Хосе, чуть повысив голос, – мы сходим поговорить с монахинями. Наверняка они смогут помочь.

Лали вздохнула за дверью. Да, сестра Пакита или сестра Хосефина могли бы ей помочь.

– Ох, да, монашеньки, – вздохнула с облегчением ее мать.

Но прошло несколько недель, а обращаться за помощью к монахиням так и не пришлось. Город погрузился в летнюю дремоту, хотя со всех концов Испании приходили известия, путаные и противоречивые: якобы республиканский Мадрид скоро падет, якобы Англия и Франция вмешаются в войну на стороне Республики…

Известия вроде того, которое Лали услышала сегодня утром в очереди в бакалею.

– Говорят, что убили Лорку. В Гранаде.

Химена, которая каждый год рожает, как крольчиха, крестится: «Поэта?» Лали смотрит на Херемиаса, продавца бакалеи, голос которого, пронзительный, как скрежет металла, и произнес новость.

Она не верит своим ушам.

– Лорку? Вы уверены? – переспрашивает она.

Херемиас смотрит на Лали и, пока отвешивает Химене полкило риса, кивает.

– В газетах не печатали, но разговоры по городу ходят.

– Ну, нельзя же всем подряд разговорам верить, – вмешивается покупатель, стоящий следом за ней.

Продавец принимает от Химены несколько сентимо и убирает их в кассу. В магазине стоит землистый аромат шафрана, пахнет зирой и красным перцем, фруктами в плетеных ящиках и ковригами, испеченными рано утром.

– Если убили, наверное, было за что, – заключает он под пристальным взглядом Лали, следующей в очереди после Химены-крольчихи.

Лали молча стоит перед прилавком. Она смотрит на ящики с апельсинами и яблоками, на бутылки темного стекла, в которых хранится оливковое масло, на фартук бакалейщика.

– Лали, а тебе что?

Она никогда не видела выступления Лорки. Не видела, как он в прошлом году читал в Алькасаре свою поэму в память о тореро Санчесе Мехиасе, «А над всем этим – смерть, одна только смерть в пятом часу пополудни»[16], и не видела, как он гулял по севильской ярмарке, куда его пригласил писатель Сантьяго Монтото.

Ей сразу приходят в голову строки из «Цыганского романсеро», строки гранадского поэта в Нью-Йорке, те, что она читала вместе с однокурсницами в Нормальной школе в тени апельсиновых деревьев.

– Чего тебе взвесить?

Она уже не сможет его услышать. Услышать, как эти строки произносит его голос:

«Луна в цыганскую кузню вплыла жасмином воланов».

– Ох, прошу прощения. Мне четверть кило нута, Херемиас, извините. И четыре фиги, вот эти. А, и еще мармеладу из айвы.

«И смотрит, смотрит ребенок. И глаз не сводит, отпрянув».

– Мармеладу сколько?

«Луна закинула руки и дразнит ветер полночный…»

– Ой, много не надо. Вот этот кусочек, который лежит, и хватит.

«Своей оловянной грудью, бесстыдной и непорочной».

– Еще что-нибудь?

Она сдержанно качает головой, не в силах говорить.

– Хорошо, держи, красавица.

Она кладет на прилавок несколько песет и ждет сдачу, укладывая продукты в тряпичную сумку. Те же самые покупки стоили ей куда меньше всего пару месяцев назад, когда она вернулась из Алькала-дель-Валье после окончания учебного года, отработав на замену, но из-за войны цены выросли и продолжают расти с каждым днем. Хотя бы повезло, что в Севилье пока нет дефицита муки, риса или яиц, как во многих других местах в Испании, прежде всего в тех, что контролируются Республикой.

– Вот говорят, что на республиканской стороне тяжелее, у них нехватка продуктов, – сказал Хосе несколько дней назад.

– Это им за то, что они делают с церквями, – ответила Мерседес.

– Мама, не надо так говорить, ради всего святого, – упрекнула ее Лали.

Она прощается с Херемиасом, выходит из бакалеи и направляется на улицу Тетуан, стараясь держаться в тени и не привлекать внимания. Она думает о новости, услышанной от продавца, о гранадском поэте, и старается убедить себя, что это могут быть очередные беспочвенные слухи, ведь в войну никто не знает всей правды.

«Да, наверняка это только слухи». Однако она не может перестать о них думать, и строки Лорки, напевные, жуткие, не идут у нее из головы.

«Взор лелеет зелень, зелень. Зелень ветра, зелень сада»[17].

Она поднимается на второй этаж многоквартирного дома и дважды ударяет в дверь, крикнув «Это я!», чтобы родные не тревожились. Через несколько секунд ей открывает мать.

– Уф, ну и жара! – восклицает Лали. Спина под блузой взмокла.

Она улыбается матери, но улыбка тает через несколько секунд, как только она замечает, какое серьезное и расстроенное у той лицо. Мерседес стоит в дверях.

– Отец ждет тебя на кухне, Лали, – объявляет она.

Только в этот момент она смотрит ей в глаза, стеклянные, припухшие, и стихи Лорки разлетаются прочь, как стая голубей, когда мимо идут школьники.

– Что-то случилось, мама?

Мерседес больше ничего не говорит, только делает знак дочери идти за ней и ведет ее по узкому коридору из прихожей на кухню, где ждет отец.

Она глядит на него. Узнает выражение лица, которое обычно предшествовало очередному выговору за какую-нибудь проделку, которую затеяла Лали, потому что из трех сестер она всегда была главная шалунья.

– В чем дело, папа? Не пугай меня.

Хосе сидит на кухне с мрачным видом и держит в руке, словно оружие, листок, когда-то сложенный вдвое, а теперь расправленный.

– Тебе тут письмо пришло, Лали.

Она поднимает брови.

– Письмо? Но почтальон же был утром, разве нет?

Видно, успели доставить как раз в те полчаса, что ей потребовались на покупки, которые мать поручила сделать до обеда: сперва в галантерее, потом в бакалее, да еще она остановилась поболтать с Пиларикой по дороге в лавку Херемиаса. На все про все – не больше сорока минут.

– Его принес не почтальон, Лали. Пришел какой-то незнакомый мужчина с пастушеской сумкой. Постучался, спросил тебя, вытащил из сумки письмо и отдал мне, не сказав больше ни слова. На конверте не было ни отправителя, ни адресата.

– Ты его распечатал, папа? – спрашивает Лали, останавливая взгляд на конверте, который лежит, как улика, на кухонном столе.

Хосе кивает, поджав губы и морща густые усы.

– Прости. Я должен был.

Лали вырывает письмо у него из руки быстрым движением, отец даже не пытается сопротивляться. Она цокает языком.

– Разве можно так? Читать мою переписку! – упрекает она отца и глядит на четыре абзаца, выведенные аккуратным округлым почерком.

Она читает начало: «Дорогая Лали, пишет тебе…»

– Пойми, – оправдывается Мерседес, которая стоит у нее за спиной, на пороге кухни, – мы же не знали, от кого это.

– А от кого оно могло быть, мама? – укоряет ее дочь.

Отец строго и сурово пресекает споры:

– Тут я решаю, и!..

Но Лали уже не слушает Хосе. С письмом в руках она отворачивается и начинает читать:

Дорогая Лали,

пишет тебе Хуана из Алькала-дель-Валье. Как ты поживаешь? С тех пор как до сьерры дошли новости, что Севилья попала в руки мятежников, я все время думаю о тебе. Надеюсь, что у тебя все хорошо, у тебя и твоей семьи, и что Республика скоро восстановит контроль над городом. Тут, в долине, ополченцы смогли подавить мятеж, изгнали фалангистов, коллективизировали землю и организовали Комитет обороны, который взял управление в свои руки. Я тоже состою в комитете, а руководит им социалист Антонио Дорадо вместе с Кандидо, который так и остался алькальдом. Ситуация под контролем, как я и сказала, благодаря поддержке ополчения из Ронды, которое осуществило революцию в деревнях сьерры. Наконец-то народная революция!

А что до меня, ах, не терпится тебе рассказать! Я беременна! Теперь уже точно подтвердилось. Но как же меня мутит! Как же у меня все болит! Деревенский доктор говорит, для первого триместра это нормально, да еще накладывается летняя жара, но я знаю, что сказывается и все происходящее, тем более что на меня возложили большую ответственность. Кандидо потребовал от Комитета обороны, чтобы, пока мне будет позволять самочувствие, именно я руководила коллективизацией ресурсов долины, потому что, как он сказал, я в деревне самая ученая. Как ты понимаешь, Лали, я теперь не смогу сосредоточиться на том, чтобы начать учебный год так, как того заслуживают мои ребята, – с моими-то недомоганиями и постоянными поездками из Алькала в Сетениль и Ольверу, чтобы заниматься коллективизацией. Деревня поручила мне ответственную работу, но ты не представляешь, как мне жаль, что я не смогу уделять достаточно внимания своему классу. И боюсь, что из-за войны замену пришлют с опозданием или не пришлют вовсе, а уж через несколько месяцев, когда родится мой малыш, станет еще тяжелее. Так что я сказала Кандидо: если он хочет, чтобы я трудилась в Комитете обороны, пусть обращается в провинциальную инспекцию и просит прислать учительницу на замену к началу учебного года. Если честно, я попросила, чтобы моей заменой стала ты. Я тебе говорила в свое время: у меня есть связи в инспекции, я могу потянуть за ниточки, чтобы отправили именно тебя. Чтобы ты вернулась в деревню. Ребята все время про тебя спрашивают, Лали. К тому же в этом году в деревне вводится совместное обучение мальчиков и девочек, а такую перестройку непросто организовать. Я думаю, ты самая подходящая кандидатура. Нам нужна учительница, которая готова вложить всю душу в своих учеников и учениц, и я уверена, что ты справишься лучше всех.

Да, я уже знаю, что ты мне скажешь. Что идет война. И я знаю, положение трудное, но, если ты приедешь, тебе нечего будет бояться. Сьерра под контролем ополчения, верного Республике и народу, и скоро ополченцы соберут силы, чтобы отвоевать провинцию и изолировать Севилью Кейпо и Варелы. Я уверена, что тогда Севилья не замедлит вернуться к республиканскому порядку. А когда Республику поддержат Англия и Франция, Франко останется только сдаться. Тут ты будешь в безопасности. Где тебе грозит опасность, так это на мятежной территории, Лали. Вообще все республиканские учителя сейчас в опасности – ходят слухи, что под чистку подпадут все, кто остался на территории под их контролем. Приезжай в Алькала-дель-Валье, будешь снова вести мой класс. Ты нужна ребятам, дорогая моя.

Если ты принимаешь это предложение, которое я делаю тебе от имени алькальда, то найди в Севилье Кристобаля Хименеса по прозвищу Воробей. Он из Всеобщего союза трудящихся и, насколько мне известно, еще жив. Он подскажет, как тебе выехать из Севильи и благополучно добраться до сьерры. Люди каждый день ездят с республиканской территории на мятежную или наоборот, просто надо знать, как это делается. Желаю огромной удачи.

Крепко обнимаю и шлю наилучшие пожелания. Привет и слава Республике.

Лали поднимает взгляд от бумаги. Она видит по глазам родителей, что между ними и ею пролегла трещина.

– Ты не поедешь ни под каким предлогом, Эулалия, – строго заявляет Хосе.

Он называет ее полным именем, Эулалия, только когда собирается отругать. Но ругаться незачем. Этот мрачный взгляд, серьезное лицо, эти восемь категоричных слов – все, что нужно, чтобы возобладала воля Хосе.

Вот только Лали – уже не та его Лали, которая после очередной шалости, в которую втянула сестер, свертывалась клубочком у ног отца, опустив голову, как нашкодивший щенок.

– Я должна ехать, папа, – отвечает она.

И думает о Хоакине, о Педрито, о Роке.

– Нет, ты не поедешь.

Ей вдруг вспоминается один из последних дней в Алькала: конец учебного года, угощение от матерей учеников, групповой снимок на фоне школы, подарки, объятия, робкие слезы, выступившие кое у кого из ребят – у Пакито, у Хесуса.

У нее самой.

– Поеду, папа. Прости. Это мой долг. Я учительница.

Еще она думает о своих однокурсницах из Нормальной школы, об Агустине («Что бы сделала она на моем месте?»), о тех, кто вдохновлял ее с трибуны, как Анхель Льорка, как Хуста Фрейре.

– Не поедешь, – отвечает Хосе твердо, не готовый отступить ни на шаг.

Они смотрят друг на друга. Между Лали и ее родителями уже не трещина, а разлом.

– Тут, в Севилье, я сижу без дела, папа. Время идет, учебный год вот-вот начнется. А мне, может быть, даже не дадут преподавать. Или я вообще подпаду под чистку. И такие слухи ходят.

Хосе фыркает.

– Ну хватит, не говори глупостей, как тебя могут…

Тут Мерседес шагает к дочери.

– Но ты ведь понимаешь, что задумала, Лали, ради всего святого? Война же идет! – кричит она, морща нос, как всегда, когда сердится, и чуть ли не скаля зубы по-волчьи.

Дальше вмешивается Хосе, изображая доброго полицейского.

– Лали, подумай хорошенько. Хоть Хуана и говорит, что у них ситуация под контролем, ты сама знаешь: на войне может произойти что угодно. Тем более, говорят, там сейчас орудуют марокканцы[18], режут коммунистам головы направо и налево.

Да, регулярные войска Франко наступают на юге Андалусии, но говорят, что настоящая их цель – Мадрид, так что они наверняка обойдут стороной оставшиеся андалусские оплоты Республики, такие как Малага или Сьерра-де-Кадис. А сьерру никто не знает лучше, чем батраки, недавно сменившие мотыги на винтовки и вступившие в ополчение, – то самое ополчение, которое, по словам Хуаны, как раз и взяло контроль над этой местностью.

«Да, они смогут ее удержать», – убеждает себя Лали. Поэтому она стоит на своем, несмотря на давление родителей.

Стиснутые кулаки, поджатые губы, блестящие глаза.

– Подумай, Лали, – уговаривает мать.

Но она еще никогда в жизни не была в чем-то настолько уверена.

– Я знаю, что война, но я обязана. Я ради этого училась. Вести уроки. Быть учительницей. В этой деревне тридцать или сорок ребят, которые меня ждут. И меня просят о помощи. Мне все равно, кто на какой стороне. Там дети, которым я нужна.

Повисает ледяная тишина.

Мерседес колеблется. Хосе хочет что-то сказать, но у него не получается.

– Ты всегда говорил мне о чувстве долга, папа, – продолжает Лали, ловя взгляд отца. – И о чести. Так вот, пришло время мне их проявить. Пришло мое время.

Снова тишина, напряженная, мучительная, но через две или три секунды Хосе первым все понимает.

– Ох, Мерче…

С поникшим видом, уже признав поражение, он вздыхает и медленно, словно исполняя ритуал, поворачивается к жене. Ему не нужно много слов, чтобы сказать это.

– Нет, Хосе, нет… – сопротивляется она.

Сказать это. Что дочь все-таки поедет в Алькала-дель-Валье. Что они не смогут ей помешать.

Предыдущая главаГлава 15 из 47Следующая глава