– Я родился в деревне на северо-западе Алжира, у подножия Атласских гор. Мой народ – древняя раса, носящая имя «имазигены», то есть «свободные»; французы именуют нас берберами: они взяли это слово от египтян, которые прозывали нас «пришельцами». Мы жили в Северной Африке тысячи лет – до римлян, до арабов, до андалусцев и турок. Но только французы попытались нас изменить. Семья моего отца родом из Марокко, а мать – из горных районов. У нее есть татуировки – здесь и здесь. – Хамид показал на свой лоб и подбородок. – Глаз куропатки – для красоты; нукат, или ддар, – для безопасности и уютного дома. Мой родной язык – тамазигхт, потом дариджа, наш местный диалект арабского, и французский. А вот английский, по-моему, очень трудный. В нем нет никакой логики, – нахмурился он. – В детстве я думал, что буду заниматься тем же, чем занимался всю жизнь мой отец, – пасти наших коз и овец на горных пастбищах, перегонять их в долину во время засухи, а в дождливый сезон на вершины, чтобы побаловать самой вкусной травой. Думал, буду лежать в тени старого дерева, вдыхать аромат тимьяна и лаванды и смотреть, как наши стада разбегаются по земле, словно живое облако, как козлята и ягнята, играя, наскакивают друг на дружку, сталкиваются головами и скачут с камня на камень, а матери зовут их к себе, чтобы не отбились от стада. Но пришли годы, когда не стало дождей, перестала расти трава, козы и овцы исхудали до костей, и нам приходилось продавать их на шкуры и мясо, пока они не пали без всякой пользы. Для меня это было невыносимо – я ведь их всех знал по именам.
С девяти лет я по целым неделям жил в горах. Потом возвращался домой, и меня сменяли старшие братья, Ибрагим и Назир, а мы с Омаром вместо них ходили в школу – с восьми утра до пяти вечера. Мои родители никогда не хотели, чтобы я учился в школе, – она ведь была далеко, за несколько долин от нашего дома, и, что еще хуже, учителем там был француз, – но если меня не пускали, я слонялся по дому с таким тоскливым видом и так лениво помогал по хозяйству, что мама в конце концов бросала в меня ложками и тапочками, а отец говорил, что, раз уж у меня все равно голова пустая, так лучше сходить и набить ее хоть чем-нибудь.
Я любил школу. Любил долгий путь, когда не нужно ничего делать, знай любуйся камнями, растениями и облаками. Любил сидеть в классе с книгами и карандашами. Сколько нового я там узнал – учитель, рассказывая о мире, словно расстилал перед нами волшебный ковер. Я ведь понятия не имел, что за пределами Уджды, Ауреса или Орана есть что-то еще, да и там-то никогда не бывал – для меня это были просто границы реального мира. Зато мир воображаемый простирался далеко-далеко, как сказки из Корана и «Тысячи и одной ночи», – от китов на дне океана до султанских гаремов. Наш учитель был родом из Нанта, и как он говорил! Выговор у него был великолепный. Для меня, привыкшего к рычащим и хриплым звукам тамазигхта, к реву баранов и вою шакалов, его речь звучала музыкой. Я увидел, что можно жить иначе. Учитель не ходил босиком, в потрепанной джеллабе, как мы с братьями. Хотя он и жил при школе, где обстановка была не лучше, чем у нас дома, он всегда носил белую рубашку и галстук, брюки со складками и блестящим кожаным ремнем, хорошие туфли, а зимой – шерстяное пальто. Я хотел походить на него, – чтобы у меня были такие же блестящие волосы, гладко выбритый подбородок и четкое произношение. Это стало моей мечтой, моей целью.
И когда я услышал от разъездного торговца лекарствами, что французская администрация в городе Оран нанимает молодых людей в качестве переводчиков и помощников для разных поручений, то решил, что должен попытать счастья. Я пришел к отцу и сказал, что хочу уйти из дома. Я думал, он рассердится. Он человек на вид суровый: темная кожа вся изрезана морщинами от ветра и солнца, глаза похожи на кремень, а густая борода черная как ночь. Когда я высказал ему все откровенно, он не стал кричать. Мы сели рядом, и он налил мне чаю первому, подняв чайник высоко вверх… – Он показал на маленьком коричневом чайничке Оливии, наклонив его так, что она испугалась, как бы крышка не слетела и не разбилась о твердый пол. – Когда чай наливают так, на поверхности появляется пенка из светлых пузырьков – мы называем ее «тюрбан», или «шеш». – Его белоснежные зубы блеснули в полумраке. – Затем он налил стакан себе, сел по-турецки и выпил чай, не говоря ни слова. Наконец он сказал: «Некоторые орлята, когда оперятся, не улетают далеко от гнезда, и тогда всему выводку бывает трудно прокормиться. А вот когда самые сильные улетают на дальние охотничьи угодья, это всем идет на пользу».
«Я буду посылать тебе все, что заработаю», – пообещал я. Мой отец был мужественным человеком: ведь только три месяца назад родилась моя младшая сестренка.
– Сколько же вас всего? – спросила Оливия с удивлением: она-то была в семье единственным ребенком.
Хамид улыбнулся, и его глаза блеснули в мерцающем свете.
– Десять, – сказал он, и Оливия присвистнула – не очень-то благовоспитанно. Это папа научил ее свистеть, а мама этого не одобряла. Хамид перечислил все имена – поток незнакомых звуков. – И вот я отправился в Оран. «Просто иди вниз по склону, – сказал мне отец, – а потом все прямо и прямо, до самого моря».
«А ты когда-нибудь видел море?» – спросил я его. Я-то сам видел только черно-белые фотографии в учебнике французского. La mer, la Méditerranée[28]. Оно было похоже на огромную горную долину с разбредшимися по ней овцами – только это были не овцы, а лодки.
«Один раз, – ответил отец и добавил сахара в чайник. – Всего один раз. Я тогда заплакал: такое оно большое». Это меня испугало: оказывается, есть что-то, способное так глубоко потрясти моего грубого, сурового отца, человека, привычного к диким просторам гор и неба. «Это было прекрасно, – мечтательно добавил он. – Прекраснее всего, что я видел. – Он помолчал. – Не считая твоей матери в нашу брачную ночь». Мне было трудно считать мать красивой: она была худая, смуглая, как земля в горах, волосы у нее вились, как шерсть у самого крупного барана в стаде, а глаза были как у канюка.
Четыре дня ушло у меня на то, чтобы добраться до побережья, и еще полдня – чтобы дойти до окраины Орана. Я сидел на холме с видом на город, только что выйдя из леса, где местный фермер рассказал мне, что в Африке убили двух последних берберийских львов, и любовался зрелищем. Оно лишило меня дара речи. Все там было белое: и дома, и дороги, а море такое голубое – голубее неба, голубее свежей лаванды, голубее горечавки, с легким оттенком зеленого, будто в глубине его скрывались подводные луга. Оно было огромное! В нашей деревушке было, пожалуй, штук тридцать домов, все они были сложены из писе – то есть из земли и соломы – и покрыты крышами из обожженной глины. Они были частью земли, на которой стояли, частью неизменного пейзажа. А Оран весь сверкал серым и белым, и повсюду блестело стекло, а на улицах было полно автомобилей. Я никогда не видел автомобилей: в наших краях, если тебе нужно поехать на муссем[29] или на рынок, ты садишься верхом на осла.
Отправляясь в путь, я надел свою лучшую джеллабу, и это было глупо. После четырех ночей, которые я проспал прямо в ней, после того, как мне то и дело приходилось отцеплять ее от колючих кустов и кактусов, она стала пыльной, рваной и мятой. Как же я устроюсь на работу в таком ослепительном городе, если одет как бедный крестьянин? Вот почему я сначала остановился на окраине и стал работать на местном базаре: выполнял разные поручения, помогал торговцам, где за буханку хлеба, где за яблоко или апельсин или порцию тажина[30] – все мужчины, работавшие там, готовили себе сами. Немало разного я узнал от людей на этом рынке: ведь многие из них бывали во всех районах города. Там был продавец клубники и лимонов, продавец трав и духов, а еще человек, который чинил и продавал старую одежду. Он-то и снабдил меня рубашкой и брюками, похожими на те, что носил мой учитель, пусть и подшитыми, с разномастными пуговицами, а кое-где и с заплатками. Я тут же надел этот новый костюм и подумал, что выгляжу как иностранный принц. Торговец травами рассмеялся и похлопал меня по плечу.
– Одна из моих лучших покупательниц, жена французского чиновника, живет в большом доме в Новом городе, – сказал он. – Пойдем со мной, когда я буду доставлять ей следующий заказ. Будь почтителен и вежлив, покажи кое-что из своих знаний – может быть, она знает кого-нибудь, у кого найдется для тебя работа, скажем, на таможне или в порту.
Мужчина за соседним прилавком, услышав это, звучно сплюнул в пыль.
– Оставайся лучше здесь, среди добрых алжирцев, вот тебе мой совет. Ни к чему связываться с этими… – Здесь он употребил нецензурное слово, которое я не могу повторить, имея в виду французов. – Они относятся к нам как к рабам, как будто мы из диких джунглей. Я сам слышал, как они называли нас черномазыми, смеялись над нашим языком и нашими обычаями. Не попадись в эту ловушку, не думай, что они особенные или чем-то лучше нас. При всех своих изысканных манерах, они сами не лучше дикарей.
Продавец трав закатил глаза, будто слышал это уже много раз.
– Оставь парня в покое. Все, чего он хочет, – заработать немного денег для своей семьи.
На самом деле я хотел большего, однако кивнул в знак согласия.
На следующей неделе я оказался в Нувель-Вилле, Новом городе, в большом белом доме с блестящими мраморными полами и светом, горевшим повсюду. Я с трудом верил своим глазам. Дом был обставлен богаче, чем наша местная мечеть: резные деревянные ширмы, большие фарфоровые вазы, серебряные кубки. Все картины и зеркала были в деревянных рамах искусной резьбы, с узором из листьев аканта, вьющихся, словно живые. Я сам любил резать по дереву, сидя у костра по ночам в горах, рассказывая сказки братишкам и следя, чтобы к стаду не подобрались лисы и шакалы. Но я умел делать разве что кукол для сестренок или грубую деревянную посуду для матери. Теперь же я загорелся желанием выучиться по-настоящему искусно владеть ножом, чтобы творить такие произведения искусства. Я был настолько заворожен, что подошел к самому большому зеркалу и коснулся пальцами его рамы.
– Не трогай, пожалуйста! – прозвучал пронзительный, сердитый женский голос, и я попятился назад, как провинившийся мальчишка.
– Простите. Просто оно такое красивое – как зеркало из старых сказок. Кажется, что в нем может сидеть джинн, который попытается меня заколдовать, или очарованная принцесса, которая попросит, чтобы я ее освободил.
Женщина рассмеялась и повернулась к торговцу травами.
– Я поняла, что ты имел в виду, Омар, – он и впрямь очень обаятелен, и французский у него превосходный. – Она снова посмотрела на меня. – Ты умеешь читать и писать?
Я ответил, что умею, и начал перечислять свои достижения. Она подняла руку.
– А считать?
– Мой учитель хвалил меня за успехи в арифметике, а вот алгебру, должен признаться, я только начал постигать. Вы знали, что алгебра – это арабское слово? Оно происходит от арабского аль-джебр и означает «воссоединение разрозненных частей». Мне это нравится: «воссоединение разрозненных частей» – звучит поэтично, правда? Я люблю чинить разные вещи, а учитель говорит, что алгебра – это связующая нить математики, поэтому я намерен посвятить какое-то время более глубокому ее изучению.
– Не думаю, что обширные познания в алгебре будут так уж необходимы для того, что я имею в виду, – сухо сказала женщина.
Тут они оставили меня, и через какое-то время женщина вернулась одна.
– А где же Сиди Омар? – спросил я. Она не ответила на этот вопрос. Вместо этого она отвела меня в другую часть дома и показала мне маленькую комнатку.
– Мой муж много работает вдали от дома, но он скоро вернется, и я думаю, что ты можешь быть ему полезен. Это будет твоя комната, и, пока он не вернется, будешь помогать мне. Меня зовут мадам Дюшан. Близкие друзья называют меня Маргерит. Возможно, когда-нибудь я и тебе позволю называть меня так.
Я ничего не понимал, однако стал усердно выполнять все поручения, которые она мне давала. Я ходил на рынок, ухаживал за садом, а в тот день, о котором пойдет рассказ, чистил чашу фонтана во дворе и ремонтировал механизм, забитый илом, чтобы он снова начал весело выбрасывать вверх струи воды. Я снял рубашку, чтобы не запачкать, и напевал за работой – те самые песни, которые пел когда-то козам в горах, – когда почувствовал на себе чей-то взгляд, и, обернувшись, увидел, что мадам Дюшан смотрит на меня. Я почувствовал себя как горный заяц под взглядом шакала и прервал работу.
– Пойдем со мной, Хамид, – сказала она и протянула руку.
Она повела меня не на кухню пить чай и не в комнаты прислуги, а наверх по лестнице.
Хамид взглянул на Оливию из-под ресниц.
– Но это, думаю, история для другого раза, и вам не захочется ее слушать.
Оливия, которая все это время сидела как зачарованная, убаюканная ритмом его прекрасного французского и плавно текущим повествованием, тут же возразила:
– Еще как захочется!
Хамид рассмеялся.
– И все же я пока оставлю ее при себе. У всех нас должны быть свои маленькие секреты. Мне казалось, что и мадам и месье Дюшан имеют немало таких секретов друг от друга: я слышал от Мариам, которая у них готовила и стирала белье, что месье часто возвращается из деловых поездок с пятнами косметики и необычными запахами на одежде. Сначала Мариам была резка со мной, сказала: «О, еще один! Когда же ей надоест их перебирать», и эти слова побудили меня еще сильнее стараться угодить: я ведь решил, будто причина в том, что предыдущие помощники работали недостаточно усердно. Я был, как у вас говорят, наивным. Потом я сам заметил, что, когда месье Дюшан приезжает домой, они с женой чрезвычайно учтивы друг с другом, как люди, которые друг другу не очень-то по душе, но договорились как-то уживаться вместе. Моя мать бывала такой с матерью моего отца: та жила в нашем доме и вечно была чем-то недовольна, хотя сама ничего не делала.
Месье Дюшан стал брать меня в свою контору в деловом районе Орана. Он занимался закупками товаров и снабжал французские корабли всем необходимым, когда они заходили в порт. До войны это были торговые суда, но теперь все изменилось, и работы у месье Дюшана прибавилось: целый батальон молодых алжирцев сновал туда-сюда между Ла-Бланкой и Нувель-Виллем, чтобы найти по лучшей цене что угодно, от овощей и сигарет до гранатов и девушек. Я специализировался на бумажной работе – был посредником между торговцами и служащими конторы месье Дюшана, но иногда, когда дел было особенно много, помогал с доставкой товара на корабли. И вот так, в полдень третьего июля 1940 года, я оказался на борту французского военного корабля «Страсбург», который вместе с несколькими другими линкорами ВМС Франции зашел в порт Орана – Мерс-эль-Кебир: я привез туда ящики с лимонами и апельсинами, и еще бренди для капитана. Мы сидели у него в каюте и торговались по поводу окончательной суммы за последний товар (хозяин всегда безбожно завышал цену, и на меня ложилась задача умиротворить покупателя), когда снаружи раздался ужасный шум. Капитан выругался, сунул мне все деньги не глядя и выбежал на палубу. Я побежал за ним, потому что он сильно переплатил, и, по моим понятиям, это было нечестно. Но когда я выбежал из каюты, то не поверил глазам! Все небо было в самолетах. Теперь я знаю, что это были британские самолеты, но в то время ни о чем таком не имел понятия. Война шла где-то в других местах, далеко от моего дома. Я знал, что Франция капитулировала перед страной под названием Германия и теперь управляется правительством где-то в Виши, но не смог бы даже показать ни одно из этих мест на карте. Я видел только одну карту, висевшую на доске в школе, и мне всегда было непонятно, как можно изображать мир в таком виде. Тот мир, который я знал, был неровным, состоящим из крутых гор и низких зеленых долин – как же показать все это на плоском листе бумаги? Я не мог понять, как получается, что Алжир повсюду вокруг нас, и он же – всего лишь маленькое пятнышко в верхней части континента под названием Африка? И как тот Алжир, который я вижу из окна, расцвеченный тысячей цветов, можно нарисовать одним оттенком синего, наряду со всеми другими «колониями» Франции? В Африке было очень много колоний, хотя я и не мог взять в толк, как это одна страна может «владеть» другой.
Я должен извиниться перед вами, мисс Оливия, но я даже не знал таких слов, как «Англия» или «Великобритания», и тем более не имел представления о том, где они находятся. Когда мне, уже в плену, сказали, что я теперь в Корнуолле, то могли с таким же успехом сообщить, что я на Луне. Однако я забегаю вперед…
И, может быть, вы хотели бы сделать перерыв?
– Ни в коем случае, – быстро ответила Оливия. – Я хочу знать, что было дальше.
Хамид согласно кивнул.
– Итак, я стоял на палубе, вокруг бегали матросы, британские самолеты обстреливали нас, сбрасывали мины и бомбы, а зенитные подразделения кораблей отвечали огнем. Грохот стоял оглушительный. Сейчас это звучит так, будто я понимал, что происходит, но, честно говоря, это был хаос: я ведь даже не знал, чьи это самолеты. Мне хотелось только одного: побыстрее сойти с корабля и вернуться на сушу, но лодки, которая доставила меня, нигде видно не было, а плавать я не умею. – Он заметил выражение лица Оливии. – Там, откуда я родом, воды очень мало, и нам негде учиться. Я умею бегать по каменистым склонам, карабкаться по скалам – мне приходилось делать и то и другое, чтобы вернуть домой заблудившихся овец. Вот с козами дело другое, они умеют скакать по горам как никто. Я видел, как они взбираются по отвесным скалам, куда ни одному человеку не подняться.
Я смотрел в темную воду, гадая, насколько трудно отсюда доплыть до берега, и тут раздался мощный взрыв. Я обернулся и увидел огромный столб дыма и пламени и стену воды на месте ближайшего корабля. Само море уже пылало, и люди тоже – те, кого скинуло с палубы в воду. – Хамид опустил взгляд. – Я никогда не забуду их крики.
Оливия с ужасом представила себе бедных моряков, горящих в залитой нефтью воде; над ними с воем проносятся военные самолеты. Хамид нарисовал далеко не героическую картину, и Оливия вдруг задумалась о том, как и где погиб ее отец. При этой мысли она невольно заплакала, а потом слезы перешли в неудержимые рыдания.
Хамид обеспокоился.
– От всей души прошу меня простить, я не хотел расстроить вас своей историей. Я идиот. Не стоило вдаваться в такие мрачные подробности.
Оливия подняла на него опухшие глаза и глубоко вздохнула.
– Дело не в этом. Это… все сразу. Все сошлось воедино – папа умер, мама не возвращается домой, мне нужно заботиться о Мэри, а тут еще счета, проблемы на ферме, Мейми и то, что с-случилось прошлой ночью…
Что-то из этого Оливия сказала по-английски, что-то – на ломаном французском. Она громко шмыгнула носом, но не могла остановить слезы и, наконец, уронила голову на руки и перестала сдерживаться.
Хамид долго сидел, не зная, что сказать или сделать, а потом осторожно положил перевязанную руку ей на плечо.
– Я не знал о вашем отце, – сказал он. – Мне очень жаль. Вы такая юная… это слишком тяжело. Вам не под силу нести такую ношу.
Оливия высморкалась прямо в пыль, зажав пальцем сначала одну ноздрю, потом другую. Мама была бы в ужасе, подумала она, вытирая нос рукавом. Но мамы рядом не было, так что ее мнение не имело значения. Она вздернула подбородок.
– Мне уже восемнадцать, – сказала она по-английски, – и идет война, так что, хочешь не хочешь, нужно держать себя в руках. – Пришлось объяснять ему смысл этого английского выражения. – Продолжайте свой рассказ, пожалуйста.
– Вот что случилось с военным кораблем «Бретань»: почти тысяча членов экипажа погибли или оказались на грани смерти, не успев и глазом моргнуть. Я сел прямо на палубу – в таком я был шоке, а наш корабль, «Страсбург», запустил двигатели и стал пробираться к выходу из узкой гавани. Как мы не наткнулись на мины, сброшенные британскими самолетами, не знаю – должно быть, Аллах уберег.
– Но я не понимаю, – тихо сказала Оливия. – Почему британцы бомбили эти корабли? Французы же наши союзники.
– Я понимаю не больше вашего; казалось, весь мир сошел с ума. Но когда Оран и Алжир – моя страна – остались позади всего лишь тенью на горизонте, а потом и вовсе исчезли из виду, – я услышал от моряков вокруг, что британцы, должно быть, приняли решение разбомбить французский флот, чтобы он не попал в руки врага – немцев, видимо. Потому что французское правительство капитулировало, а новое правительство в Виши сотрудничает с оккупационными силами, и, если бы новое правительство приказало адмиралу сдать флот, он был бы обязан это сделать. Признаюсь, я почти ничего не понял.
На следующий день мы отплыли в Тулон, и когда вошли в очень оживленный порт, ко мне подошел какой-то мужчина и заговорил на моем родном языке, хотя некоторые слова и интонации звучали несколько непривычно. Мы представились, обменялись приветствиями, и он рассказал мне, что живет в Марселе, но его семья родом из города под названием Сале на побережье Марокко, недалеко от Рабата. «В моей семье все были моряками с семнадцатого века, – сказал он. – Некоторые называли нас пиратами, другие более вежливо – корсарами. Море у меня в крови, и я не храню верность никому, кроме своей семьи и своего народа. Думаю, что вы тоже амазиг, как и я. Но у вас ведь, друг мой, нет документов, я полагаю?»
Я не понял, что он имел в виду, и он подробно объяснил.
«Но разве они не отпустят меня домой, в Алжир?»
Он громко рассмеялся.
«Не думаю, друг мой. Они бросят вас в лагерь для военнопленных. А скорее всего, просто расстреляют: кормить заключенных – удовольствие недешевое».
Вид у меня был, должно быть, совершенно удрученный, потому что он обнял меня.
«Не отчаивайтесь. У меня есть знакомые. Не сходите на берег вместе с остальными. Я покажу вам, где спрятаться, а сам вернусь и найду вас, как только встречусь с этими людьми. У вас есть деньги?»
Ага, так вот к чему он вел. У меня были припрятаны деньги капитана, но я же не полный идиот. Я молчал, ожидая, что он скажет дальше.
Наконец он пожал плечами.
«Ладно, неважно. Если не доверять другому берберу, кому же тогда доверять?» Он показал мне какой-то чулан – ну, или помещение чуть побольше чулана – и сказал, чтобы я сидел там и никому не открывал дверь, пока не услышу «барака». Это вызвало у меня улыбку: на нашем языке это слово означает благословение, удачу. Я просидел там, в темноте, остаток дня и всю ночь – так что, как видите, мне не привыкать к таким условиям…
Он улыбнулся, блеснув зубами в полумраке, и обвел рукой вокруг.
– Я уже был готов сдаться, оставить надежду, что мой новый друг вернется за мной, и начал проклинать свою несчастную судьбу, когда услышал, что кто-то идет снаружи по проходу. Наступила долгая тишина. Я затаил дыхание, и тогда кто-то сказал «барака». Это был не мой друг, а другой мужчина, постарше, но он тоже говорил на моем языке.
«Салям алейкум», – сказал он и протянул мне фляжку с черным кофе, густым, как масло, и еще теплый миндальный пирог, завернутый в газету. Я жадно набросился на еду и питье, а он стал говорить. Сказал, что не может найти для меня способа добраться обратно в Алжир или хотя бы в Марокко: в Средиземном море слишком «оживленно», как он выразился. Поэтому он принес мне документы на имя своего покойного кузена, рыбака с судна, ходившего в море из Тулона.
«Я же не рыбак, – сказал я. – Я пастух».
Он только плечами пожал.
«Я тоже не был контрабандистом, пока не началась эта война. Я управлял маленькой гостиницей. Но ее реквизировала проклятая немчура, так что же мне оставалось делать? Нужно же как-то зарабатывать на жизнь, содержать семью, верно?»
«Именно это я и пытался делать в Оране, – с грустью сказал я. – Но теперь я так далеко от родных, что не знаю, увижу ли их когда-нибудь снова».
Пожилой мужчина рассмеялся.
«Конечно увидишь. Мы о тебе позаботимся. Веди себя разумно, и заработаешь гораздо больше, чем сейчас».
«Звучит опасно».
Мужчина поморщился.
«Сейчас везде опасно. Но лучше уж встретить лицом к лицу опасность, которую выбрал сам, чем ждать, когда тебя отправит на смерть какой-нибудь ублюдок, который сам не ведает, что творит».
«Что я должен делать?»
«Ты будешь работать в экипаже одной из моих лодок, – сказал мужчина. – Я адмирал своего маленького флота. Мы курсируем вдоль побережья, покупаем и продаем, если ты понимаешь, о чем я».
«Контрабанда?»
«Мы никогда не произносим это слово, mon cher. Просто кое-какие операции на черном рынке. Sous le manteau – под прикрытием. Сигареты, бренди, сыр, мыло, уголь. Оружие. Все, что люди хотят купить, но не могут достать».
Это не слишком отличалось от того, чем я занимался последние несколько недель в сфере закупок. Я с некоторой неловкостью вспомнил о толстой пачке денег в кармане и поклялся, что когда-нибудь верну ее месье Дюшану с процентами.
Несколько месяцев я работал с этими контрабандистами: мы курсировали по французскому побережью, доставляли товар по ночам в затемненные гавани и тайные бухты, иногда встречались в море с другими судами, иногда перегружали товары в пещерах или оставляли их в крабовых ловушках, затопленных у берега. Мой французский значительно улучшился, и вскоре я смог отправить месье Дюшану его деньги через родственников моего работодателя, и еще такую же сумму – своим родным. Я считал, что схватил удачу за хвост. У меня была работа, были деньги, было свое племя – так это ощущалось. В экипаже царил дух товарищества, порожденный опасностью и торжеством победы, когда нам удавалось выживать день за днем. Я даже к качке привык, вот только плавать так и не научился. К счастью, и необходимости в этом не было, пока…
– Пока?..
– Наши операции уводили нас все дальше и дальше на север. Однажды мы возвращались во Францию с грузом уэльского угля и наткнулись на мину. Боже мой, я думал, что погиб! Думал, все мы погибли. Я не умел плавать и пошел ко дну, но кто-то вытащил меня, и я ухватился за обломок лодки. Я был единственным, кого выловил экипаж тральщика, очищавший воды для британского конвоя. Если бы тральщик появился на полчаса раньше, мы бы проплыли прямо сквозь игольное ушко. Не знаю, что случилось с остальными членами экипажа. Хотелось бы думать, что кто-то из них выжил…
Хамид замолчал, достал из кармана четки и крутил их в пальцах минуту-другую, пока Оливия ждала.
– Наши жизни в руках Божьих.
– Entre les mains de Dieu… – повторила Оливия. Верила ли она в это? Она сама уже почти не знала, во что верить. Но если уж она выжила прошлой ночью… Наверняка кто-то позаботился о ней. Да, кто-то позаботился: вот этот человек, сидящий прямо напротив. Он стал ее ангелом-хранителем. Он не обязан был преследовать нациста: мог бы сбежать и оставить ее на произвол судьбы. Пусть он иностранец – самый иностранный иностранец из всех, каких она когда-либо видела, тем более лицом к лицу, – но он спас ей жизнь. Она испытывала к нему огромную благодарность, нечто сродни благоговению.
– И вот так вас арестовали и интернировали, – договорила она за него.
Он кивнул.
– Я тогда совсем не знал английского, они не знали французского, ну, и вид у меня такой, какой есть. – Он пожал плечами. – Мои документы ушли на дно моря вместе со всем остальным, что у меня было. Так что теперь я снова Хамид, и вот я здесь.
Оливия наклонилась к нему.
– Спасибо, что пришли сюда и сделали то, что сделали. Если бы не вы…
Она закрыла глаза, вспомнив о Мейми.
– Говорят, в мире не существует чистого зла, – сказал Хамид, – но этот человек, Михаэль, был ближе всего к чистому злу из всех, кого я когда-либо встречал. Он похвалялся, что родом из тех же мест, что и Гитлер, что его семья поддерживала фюрера на пути к власти. Говорил, что Гитлер – гениальный, прозорливый лидер, который очистит Европу. Все это он рассказывал людям на ферме, говорил, что под властью Гитлера им ничего не грозит. «Вы все арийцы, – говорил он им, – истинные европейцы. У нас нет никаких причин воевать друг с другом: мы с вами одинаковые. А вот неполноценные, – под этим словом он подразумевал ту несчастную девушку, – и всякие темнокожие инородцы, – под этим он, очевидно, подразумевал меня, – они ничем не лучше животных и будут уничтожены. Мы – раса господ, – говорил он, – мы переделаем мир по-своему и вернем себе власть». Это льстило мальчишкам на ферме: они впитывали его слова, как верблюды пьют воду в оазисе. Наверное, где бы на свете ты ни оказался, всегда найдутся легковерные люди, позволяющие управлять собой тем, кто умнее или злее. А те превращают их в ведомых и вертят ими как хотят.
Оливия вспомнила, как эти парни встретили ее на поле над Суингейт-Стоунс, когда она пришла рассказать фермеру Робертсу, что сделали с его дочерью. Даже он, подумала Оливия, даже он поддался влиянию – если не летчика, то общего мнения.
На мгновение ей показалось, что мир перевернулся, и она почувствовала себя чужой в родной деревне. Они заблуждались, так опасно заблуждались, а она все это время была права! Они не поверили ей, потому что она всего лишь девчонка, глупая девчонка. А теперь они будут думать, что это Хамид виновен в смерти Мейми. Это только подтвердило бы то мнение о нем – темнокожем, иностранце, чужаке, мусульманине, – которое они себе внушили.
Оливия не привыкла к чувству собственной правоты – обычно она как раз оказывалась неправой, – но теперь это чувство переполняло ее, и вместе с ним появилась твердая решимость. Она будет защищать этого человека любой ценой. Она не останется перед ним в долгу. Будет укрывать его от властей, от легковерных людей, не видящих дальше своего носа, – таких, как Берил, которую так очаровала привлекательная внешность летчика, его светлые волосы, пронзительные голубые глаза, четкий профиль, что она не сумела распознать в нем опасного хищника. Нелегко будет уберечь от них Хамида, спрятать его от опасности, но она сделает это, чего бы это ей ни стоило!
Хамид прервал ее размышления.
– Мы должны избавиться от тела. У вас есть кирка или что-нибудь в этом роде?
Он сделал жест, будто работает таким инструментом.
Оливия заметила, что он удержался от гримасы.
– Что? Похоронить его здесь? В подвале?
– Я немало времени провел в туннеле. Там есть такой участок между скалами, где, мне кажется, можно выкопать яму. Думаю, там достаточно места, чтобы спрятать тело. А иначе нам придется разрезать его на части. – Он увидел ужас на лице Оливии. – То есть мне придется. Я забил на своем веку сотни овец и коз, – приврал Хамид, чтобы снять напряжение. На самом деле он не забил ни одной. Он ведь знал их по имени, всех до единой. Умерщвление и разделывание он оставлял на долю деревенских мясников, к которым пригонял их на продажу, и это несколько снижало его выручку за каждое животное.
Правда, Михаэля он тоже знал по имени, но, Аллах свидетель, это его не остановит.