Телефон вырвал Оливию из глубокого сна. Звон разносился по тихой прихожей все громче и громче. Когда стало ясно, что никто другой не подойдет, Оливия натянула пижамные штаны, сброшенные вместе с верхней частью из-за ночной духоты, и побежала вниз по лестнице, уверенная, что телефон умолкнет раньше, чем она до него доберется.
Черная бакелитовая трубка задрожала в ее руке.
– Это Пензанс, двести семьдесят два? – спросил незнакомый голос.
– Да.
Сердце у Оливии забилось быстрее. Она села на скамейку: колени подкосились. На дворе было еще темно, хотя сквозь стекла входной двери начали пробиваться серые полоски света. Кому вздумалось звонить в такую рань? Может, это Лео Робертс или Ниппер Мартин решили ее припугнуть? Или Уинни хочет поговорить с Мэри? А вдруг что-то случилось с мамой в Лондоне…
Эти и другие мысли пронеслись в ее голове, когда она услышала голос оператора:
– Соединяю.
– Доченька? – Мамин голос звучал откуда-то очень издалека. – Оливия, это ты?
– Мамочка! Ой, мамочка, я так волновалась за тебя! С тобой все в порядке?
– Тише, дорогая. Боюсь, у меня очень плохие новости…
Оливия затаила дыхание. Только не папа! Не папа! Кто угодно, только не папа. Нет. Нет. Нет. Она готова стерпеть все – тетю Уинни, Мэри, фермера Робертса, походы в церковь, готова беспрекословно выполнять любую работу по дому, готова заключить любую другую сделку со Всевышним, которую мыслимо вообразить, – только бы папа был жив.
– Ты слушаешь, Оливия?
– Да, – проговорила она еле слышно, словно этим могла смягчить удар или заслониться от правды.
– Как бы я хотела быть рядом, доченька, чтобы поговорить с тобой по-настоящему… – Голос у мамы был отрывистый, сдержанный, словно она знала, что ее подслушивают. – Если бы я могла приехать к тебе, я бы приехала… но это довольно сложно.
Кровь зашумела у Оливии в ушах. Она знала, что сейчас произойдет, и не хотела этого слышать.
– Оливия, милая, мне очень тяжело говорить тебе об этом, но, к огромному несчастью, папа погиб в бою.
– Нет…
В голове у Оливии это слово звучало как вопль, но на самом деле оно слетело с ее губ едва слышным шепотом.
– Он погиб как герой, доченька, хотя что это меняет, когда идет такая ужасная война. Мне очень тяжело говорить тебе об этом, Оливия, но…
Голос оператора вклинился в разговор:
– Три минуты, абонент, будьте добры.
– Скажи миссис Огден, пусть сварит тебе какао! – крикнула в трубку миссис Китто. – Я люблю тебя, доченька. Я…
Телефон умолк. Оливия сидела и смотрела на трубку так, будто это топор, расколовший ее мир пополам. Затем медленно-медленно положила трубку на рычаг и, уронив руки на колени, уставилась на свои босые ноги, стоящие на холодной плитке. Кирпично-красные, черные и кремовые повторяющиеся узоры в виде лилий – черные на красном, красные на черном, черные на белом, – один за другим освещала брезжившая за окном заря. Что это с ней? Папа умер, а она даже плакать не может, ни слезинки не выдавить. Ее ноги на фоне плитки были коричневыми: лето выдалось жаркое, а она почти все время бегала по улице босиком – «как мальчишка-сорванец», сказал бы отец и взъерошил бы ей волосы.
Никогда больше он так не скажет. Она больше никогда не услышит его голоса.
И тут пришли слезы – бурные, беззвучные, рвущиеся из самой глубины души, словно Оливия плакала кровью сердца. Папа умер. Погиб в бою. Папа мертв, а мама не может приехать. Даже Уинни Огден нет, и некому сварить ей какао.
– Ты что это сидишь полуголая у телефона? – Голос у Марджори был резкий, подозрительный. Она быстро спускалась по лестнице, шлепая по ступенькам тапочками. – Лео Робертс рассказал нам, что ты вытворяешь, Оливия Китто. Ты просто маленькая потаскушка!
Оливия подняла на нее мокрые глаза, горячие от слез, и впервые за все время не нашлась что ответить.
– Да прикройся ты, бога ради! Вот бесстыжая. Небось с кем-то из своих любовников разговаривала. Ну, мы с Берил не собираемся здесь оставаться – не хватало, чтобы и к нам эта грязь прилипла. Сегодня же прямо с утра собираем вещи и переходим жить на ферму, как мистер Робертс просил. Так что отдавай наши карточки, и счастливо оставаться.
Оливия встала, чувствуя, как предгрозовой воздух овевает обнаженную кожу. Гордой поступью амазонки она прошествовала мимо Марджори по лестнице наверх, всеми силами стараясь сдержать слезы, пока не скрылась из виду. У себя в комнате накрыла голову подушкой и разрыдалась.
– Что ты делаешь?
Обвиняющий голос.
Оливия приподнялась и уставилась на незваную гостью.
– Ты плакала! – объявила Мэри со злорадным торжеством. – Из-за того, что Марджори и Берил ушли?
– Убирайся.
– Не уберусь.
– Убирайся вон и оставь меня в покое.
– Я хочу завтракать, – упрямо проговорила Мэри.
– Сама позавтракай.
– Нет!
– Ну тогда ходи голодная.
Оливия повернулась спиной к этому маленькому безжалостному зверенышу.
– А я на тебя пожалуюсь.
– Жалуйся на здоровье, – устало ответила Оливия.
Мэри, кипя жаждой мести, обвела комнату взглядом. Заметив альбом Оливии, она схватила его и начала вырывать страницы.
Оливия вскочила.
– Ах ты маленькая дикая тварь! – Она пронеслась через всю комнату и отвесила девчонке такую оплеуху, что Мэри отлетела на туалетный столик и завыла так, словно в нее вселились все демоны ада.
Оливия ни о чем не жалела.
– Никогда, никогда больше не трогай мои вещи, слышишь? Не то хуже будет.
Мэри ревела, потирая щеку, на которой цвел большой красный след.
– У меня папа умер, – резко сказала Оливия. Эти слова казались совершенно абсурдными, словно только прозвучав вслух, они стали правдой.
– Ну и хорошо, – отозвалась Мэри. – Надеюсь, ты тоже умрешь.
Оливия утащила девочку вниз и со сдерживаемой яростью стала прикладывать к ее лицу холодные компрессы, словно таким образом могла стереть свой поступок вместе с синяком.
– Я на тебя пожалуюсь, – снова пригрозила Мэри, хлюпая носом.
– А мне плевать с высокой-превысокой башни. Теперь уже все равно.
Лишившись своего оружия, Мэри с ненавистью посмотрела на нее.
– Ты еще пожалеешь, что меня ударила, даже если мне придется мстить до самой смерти.
Оливия молча отвела упирающуюся Мэри в деревенскую школу. Путь для девочки был неблизкий, но Оливия не замедляла шаг. Она чувствовала себя опустошенной, ее мысли витали где-то далеко. Где же мама? Почему она не сядет на лондонский поезд и не приедет домой, чтобы утешить свое единственное дитя? «Можно подумать, – сердито размышляла Оливия, шагая по длинному холму обратно к Чайналсу, – ей есть до меня дело. В банке ей наверняка дали бы отпуск по семейным обстоятельствам, тем более что у нее дочь осталась одна в Корнуолле, за сотни миль». Правда, мама не знала, что Уинни Огден нет дома. Когда она звонила в прошлый раз, Оливия почти не касалась этого вопроса, чтобы не тратить на это драгоценное время звонка, но все равно. И так ясно, что мама к ней равнодушна, несмотря на все успокаивающие слова и «доченьку».
Оливия с нарастающей злостью пнула камешек так, что он покатился вверх по холму. Ну и черт с ней! Что ж, теперь Оливия осталась одна на свете, это очевидно. Значит, она должна уметь сама за себя постоять. Против всего мира!
Вернувшись домой, она оглядела привычную унылую обстановку, отчего ее смятение только усилилось. По всей гостиной валялись перья и птичий помет, на всех поверхностях лежала пыль. На столе в столовой остались следы завтрака Марджори и Берил, посуда и столовые приборы были демонстративно брошены немытыми. Наверняка и свои комнаты они оставили в таком же состоянии. На кухне же и без того царила разруха. Оливия ненавидела работу по дому, а без обер-лейтенанта Уинни, державшей ее в ежовых рукавицах, просто пустила все на самотек.
А вот теперь засучила рукава. Теперь это ее владения, и она будет здесь хозяйкой.
Всю оставшуюся неделю Оливия орудовала веником и шваброй, терла, скребла, раскатывала катком для белья все, что только можно было отстирать. Монотонность этой работы не позволяла мыслям возвращаться к затаенному глубоко в душе горю, но в ночной темноте оно искало и находило ее, выплескивалось наружу, терзало мыслями обо всех свершившихся и еще неизвестных потерях.
Погода по-прежнему стояла ненастная, низкие тучи не давали развеяться душному воздуху между небом и морем. По утрам на горизонте появлялась яркая линия света, зажатая среди двух стихий. Оливия не могла отвести от нее глаз: эта полоска света, запертая во тьме, находила отклик где-то в самых глубинах ее души. Она долго сидела с заветной отцовской «Лейкой» в руках, и ей казалось, что кожаный футляр все еще хранит его запах, а когда она приставляла к глазу видоискатель, то думала о том, как до нее в это крошечное окошечко смотрел папин глаз. В этом было что-то странно успокаивающее. Пока Мэри сидела на уроках в школе, Оливия училась обращаться с фотоаппаратом и, бродя по побережью, делала снимки этой дорогой техникой, испытывая мстительное удовольствие оттого, что вторгается в границы владений фермера Робертса. Она оборудовала лабораторию в освободившейся комнате Марджори (шторы затемнения оказались весьма кстати) и научилась проявлять пленку – с помощью отцовских книг по фотографии, а также методом проб и ошибок.
Ошибки экспозиции превращались в сознательные стилистические приемы, а фотобумага придавала ее творениям разнообразную текстуру. Некоторые работы Оливии очень нравились, но большую часть она уничтожала. Говорила себе, что развивает художественное чутье. Самые любимые снимки ретушировала лаком для масляных красок. Когда денег на расходные материалы стало не хватать, она, набравшись смелости, отправилась к миссис Харви, руководившей занятиями в зале часовни, и предложила давать там уроки рисования – по шиллингу за урок. Принесла с собой альбомы. Миссис Харви перелистала их с сомнением на лице.
– Ты ведь знаешь, что идет война, а, пташка?
– Это хороший способ хоть на время отвлечься от всего этого, – твердо ответила Оливия.
И вот во вторник, незадолго до полудня, Оливия получила зал в свое распоряжение. Она прихватила с собой рулон плотной бумаги, купленной в Пензансе на почти последние деньги, оставшиеся от выданных ей на хозяйство, горсть карандашей для рисования и несколько ластиков, нарезала прямоугольники из картона, которым выстилали полы на чердаках, и собрала все канцелярские зажимы, которые только смогла найти. С оптимизмом расставила полукругом стулья в зале и на каждый положила по дощечке с прикрепленным к ней листом бумаги. Из вещевого мешка достала кусок коряги, выловленной на берегу моря под Кемьелем, несколько отполированных морем камешков с интересными особенностями (округлую гальку из гранита с кварцевым напылением, кусочки сланца с необычными полосками), яблоки из сада в разном состоянии, в том числе подгнившие, и скумбрию, которая уже начинала попахивать, зато была отличным материалом для увлекательнейшего упражнения по использованию света и тени.
В зале было холодновато: Миссис Харви отказалась разжигать печку, пока было неизвестно, придет ли кто-нибудь.
– У нас угля и так почти не осталось, тут ведь не Букингемский дворец.
Оливия спрятала пальцы в рукава кофты и прошлась по залу, чтобы согреть ноги. Ее шаги гулко отдавались в пустом помещении. Затем она села и стала рассматривать рыбу, после чего, взяв в руки планшет и карандаш, с головой ушла в передачу сложной игры оттенков на полосатой чешуе скумбрии.
– Да ты просто прирожденная художница. Тебя и учить-то, пожалуй, нечему!
Пожилая женщина заглядывала Оливии через плечо. На ней была толстая темная кофта и большой серебряный кулон на шее. Оливия узнала в ней миссис Хокинг, ту, чья дочь управляла бакалейной лавкой.
Несмотря комплимент, она вдруг смутилась.
– Вообще-то это я буду вести урок.
В дверях незаметно возникла еще одна ученица и остановилась там с воинственным выражением лица. Это была дочь миссис Харви, Джудит, она училась в школе в Пензансе на два класса младше Оливии.
– Мама сказала, чтобы я пришла на урок.
«Наверняка хотела убедиться, что я не притащу в часовню обнаженных натурщиков», – подумала Оливия, подавляя смех.
Миссис Хокинг принесла с собой набор акварельных красок. Тюбики были все измяты, и краска из них выдавливалась с трудом.
– Давно я их не доставала – с тех пор, как умер мой Джеки.
Она каким-то сложным образом нажала на свой кулон, и крышка у него откинулась, как у раковины двустворчатого моллюска. Внутри лежала крошечная черно-белая фотография почти лысого мужчины с огромными усами. Оливия была зачарована: она никогда раньше не видела медальонов.
Миссис Хокинг истолковала ее интерес по-своему:
– Красавец он был, мой Джеки. – В ее голосе слышалось искреннее чувство. – Двадцать лет прошло, а я с тех пор ни разу на другого мужчину и не взглянула.
Оливия усадила обеих учениц за рисование и с удивлением обнаружила, что Джудит прекрасно владеет карандашом, хорошо чувствует линию и перспективу, и похвалила ее. Девочка вся засияла. Но еще больше Оливию поразила пожилая женщина: нежными акварельными мазками она так изобразила скумбрию, что та, казалось, готова была уплыть с бумаги обратно в море. Миссис Хокинг грустно улыбнулась.
– Мы с Джеки повсюду таскали с собой краски и альбомы – никуда без них, но во время мировой войны он потерял пальцы на правой руке, а мне после этого было неловко пользоваться своим преимуществом. – Она помолчала. – Когда он вернулся с фронта, в нем не осталось ни капли радости. Никогда не смеялся, даже почти не разговаривал. Война – ужасная вещь: она высасывает из человека все человеческое.
Миссис Хокинг умолкла, поглаживая кулон. Затем сняла его через голову, раскрыла, вынула маленькую фотографию и сунула в сумочку, а пустой медальон протянула Оливии.
– Это тебе, дорогая. Ты напомнила мне, что пора снова что-то делать для себя, а не жить прошлым до скончания дней.
– Я не могу его принять, – запротестовала Оливия. – Это слишком ценная вещь.
Старушка рассмеялась.
– Он из олова, птенчик ты мой. Блестит красиво, но это не серебро. Забирай: ты подарила мне что-то гораздо более ценное. – Она провела пальцами по своей рыбе. – Теперь я уже не брошу, раз начала.
Оливия позволила миссис Хокинг надеть медальон ей на шею. Подумала: «Найду папину фотографию и вставлю туда», и на душе у нее стало легче.
В следующий вторник у нее было уже пять учеников, еще через неделю – семь. Но за это время все изменилось.