В 1913 году мисс Гарриет Уивер была всего лишь одной из подписчиц The Freewoman. Как и Дора Марсден, она разочаровалась в деятельности Социально-политического союза женщин, радикальной организации британских суфражисток, и, обнаружив для себя этот дерзкий журнал, Марсден поняла, что обрела нечто жизненно важное. Во The Freewoman поднимали запретные темы, что, разумеется, ни к чему хорошему не приводило. В 1912 году продажи издания в розницу сильно просели, поскольку компания, владевшая железнодорожными книжными киосками по всей Англии, сняла The Freewoman с продажи[276]. По мнению компании, статьи, посвященные реформе законодательства о разводах, контрацепции и свободной любви, было «недопустимо предлагать в киосках, обслуживающих все население»[277]. Вскоре после этого издатель-анархист отказался от своего предложения выпускать журнал и дальше[278] – он испугался обвинений в клевете и крамоле.
Мисс Уивер была не такой пугливой. Прочитав в последнем номере The Freewoman крик о помощи, она предложила Марсден, с которой не была знакома лично, двести фунтов на возрождение журнала под названием The New Freewoman[279]. Имелась в виду именно финансовая поддержка, а не попытка давить на издательскую политику. Мисс Уивер и так считала, что The Freewoman – «вершина издательской деятельности»[280]. Она просто хотела, чтобы Марсден продолжила свою работу. Но Марсден постепенно погружалась в собственную книгу, пространный философский трактат, который по замыслу должен был стать синтезом философии, теологии, математики и физики. В результате, чтобы журнал продолжил свое существование, мисс Уивер пришлось самолично пожертвовать еще денег, снять новое помещение для редакции и договориться с лондонской типографией[281]. В июне 1914 года, когда Эзра Паунд вступил с Марсден в альянс, а The New Freewoman превратился в The Egoist, она без особой охоты заняла пост его редактора.
Мисс Уивер была не из тех, кто любит ссориться. Скандалам она предпочитала гармонию и порядок своей трехкомнатной квартиры в лондонском Мэрилебоне, где регулярно составляла композиции из свежих цветов, чтобы уравновесить темные тона мебели[282]. Мисс Уивер исполнилось 39 лет, она унаследовала состояние деда по материнской линии, разбогатевшего на торговле хлопком. Жизнь вела размеренную. Только после кончины матери в первый (и последний) раз посетила театр[283]. Когда приходили гости, ее гостиная превращалась в столовую, а когда ей приходилось работать на дому – в кабинет. Сидя за викторианским письменным столом у заставленной книгами стены, рядом с георгианским обеденным столом и стульями с синей, оттененной тусклым золотом обивкой, мисс Уивер готовила к печати самый вызывающий журнал в Англии. И если кто-то из печатников решался вырезать часть текста, она тут же прекращала с ним сотрудничать.
Начало ее работы с The Egoist оказалось непростым. Уволился ценный сотрудник[284] – бежал с корабля сразу после ухода Марсден, в результате у Уивер остался единственный помощник, Ричард Олдингтон, и вдвоем они пытались спасти тонущий журнал. Первый тираж The Egoist в январе 1914 года составил оптимистичные две тысячи экземпляров[285]. К сентябрю 1914-го, через три месяца после вступления мисс Уивер в должность, тираж сократили вполовину. Объем номера она срезала с двадцати полос до шестнадцати, периодичность выпуска – с двух недель до месяца[286]. Финансовое положение было катастрофическим. За последние шесть месяцев 1914 года журнал принес 37 фунтов, а расходы составили 337. Разницу мисс Уивер восполняла из собственного кармана. Одной из причин этого бедственного положения стала война. Найти печатников было сложно, сотрудники журнала уходили на фронт, оптовая цена выросла почти вдвое[287], и в разгар общенационального кризиса никто не хотел давать рекламу в столь эксцентричном издании.
В 1915 году цеппелины начали пересекать Северное море и сбрасывать бомбы на дома, театры и городские автобусы[288]. Лондонцы тысячами высыпали на улицы, чтобы понаблюдать за серебристыми дирижаблями, которые в безлунные ночи плыли по ветру на восток. Лондон уже несколько столетий не подвергался атакам и оказался к ним не готов. Английские летчики даже не видели своих целей и едва ли могли их сбивать. На подготовку противовоздушных батарей уходили часы, а артиллерийская шрапнель наносила городу больше повреждений, чем сами цеппелины. Великая война велась и против армий, и против мирных жителей, насилие стало своего рода чудовищной эпифанией, порожденной воображением Европы. Однажды командир цеппелина посмотрел вниз, где поперек города цветочной гирляндой вспыхивали взрывы. По его словам, это было «неописуемо прекрасно»[289].
После пятого налета цеппелинов Дора Марсден прислала мисс Уивер письмо с северо-западного побережья Англии, в котором умоляла бежать из Лондона в сельскую местность: «Вы не можете, что ли? Не поедете??»[290] Мисс Уивер отказалась. Даже Эзра Паунд предлагал ей прекратить выпуск The Egoist на время войны[291]. Мисс Уивер не согласилась. Она упорно продолжала печатать журнал, хотя бы ради того, чтобы в нем и дальше выходил по частям «Портрет» Джеймса Джойса. Главной ее проблемой стали лондонские типографии.
Один из парадоксов войны заключался в следующем: лондонцы мужественно шагали в паб, зная, что в пути их может убить термитный снаряд, а вот к нравственным оскорблениям стали даже менее терпимы, чем раньше. Когда в типографию, где печатали The Egoist, поступила третья глава «Портрета», управляющий отказался печатать непристойный пассаж, где описаны сны Стивена Дедала о Ночном Городе, а потом и вовсе повадился вырезать фрагменты, даже ничего не сообщая мисс Уивер[292]. Терпение ее лопнуло, когда из текста исчезли два предложения из пятой главы[293], где описана девушка, стоящая посреди ручья у моря: «выше колен ноги были полней, мягкого оттенка слоновой кости, и только уже почти у бедер нагота их скрывалась белыми оборками панталон, как белым пушистым опереньем»[294]. Мисс Уивер вежливо отказалась от услуг этой типографии: «Мы решили с вами расстаться, – написала она, – и расстаемся с большим сожалением»[295].
Через несколько месяцев в следующей типографии вымарали два слова[296] («пукать» и «муди») – кстати, смысл их оказался мисс Уивер неведом, но это не имеет отношения к делу. Она рассталась и с этой типографией. Из-за текста Джойса The Egoist за первые два года существования вынужден был сменить четыре типографии. Мисс Уивер извинялась перед Джойсом в письмах за «глупую цензуру» его романа[297] и явственно давала понять, что, хотя типографий в Лондоне не так уж много, она намерена испробовать их все.
Мисс Уивер знала, что, печатая Джеймса Джойса, подвергает себя серьезной опасности. Дело в том, что весь первый тираж его дебютной книги был уничтожен. В ноябре 1905 года – Джойсу тогда было 23 года – он отправил рукопись «Дублинцев» лондонскому издателю по имени Грант Ричардс[298]. Ричардс ответил спустя почти три месяца: в «Дублинцах», мол, много проблематичных вещей. Книга про Ирландию – никто не станет покупать книгу про Ирландию. Это сборник рассказов – никто не станет покупать сборник рассказов. Но текст настолько Ричардса восхитил, что он пообещал напечатать его, если автор согласится на незавидные условия. Он не получит ни аванса, ни потиражных с первых 500 проданных экземпляров[299]. Далее с первой тысячи экземпляров ему будут причитаться 10%, при этом каждый тринадцатый экземпляр учитываться не будет. А потом, несколько недель спустя, Ричардс вернул рукопись и потребовал внести в нее изменения.
В типографии выбросили несколько абзацев[300], а рассказ «Два рыцаря»[301] отказались печатать вовсе[302]. Сам Ричардс возражал против слова «кровавый»[303][304] в одном из рассказов («не будь у нее опасения показаться кровожадной») – то же слово использовано в «Дублинцах» еще несколько раз, уже в переносном значении: «он любому, кто вздумает шутить такие шуточки про его сестру, в два счета вколотит все зубы в глотку, за ним не станет»[305][306]. Джойс обошелся с издателем по совести: составил список всех сомнительных мест[307], да еще и указал на потенциальную опасность рассказа «Встреча»[308]. Действие его происходит в портовом районе, мужчина с редкими желтыми зубами и «бутылочно-зелеными» глазами[309] испытывает безнравственные позывы по ходу разговора с двумя случайными встречными о том, как он порет мальчишек за плохое поведение. Приятель-юрист впоследствии сказал Джойсу, что никогда еще не читал «столь откровенного текста»[310].
Джойс написал Ричардсу, что, если выбросить все оскорбительные детали, останется одно только заглавие[311]. Горькие истины о нравственном разложении ирландцев он описывает ради прогресса цивилизации – и будет тут какой-то полуграмотный лондонский наборщик вымарывать их своим синим карандашом[312]. «Я не умею писать, никого не оскорбляя»[313], – заключает Джойс. Если его принудят писать иначе, он вообще бросит это дело.
Ричардс стоял на том, что ни один официальный издатель не возьмется за книгу Джойса, если ее не подредактировать, а неофициальный издатель «карман вам не наполнит»[314]. Джойс, при всей своей бедности, ответил решительно: «Состояние собственного кармана меня совершенно не волнует»[315]. Он, по собственным словам, рад бы был заработать на «Дублинцах», но «у меня нет ни малейшего желания подкладывать свой талант, какой уж есть, под читателей». Ричардс занял позицию издателя, призывающего к гибкости, а не эксплуататора, желающего нажиться на чужом таланте. «Помните, – писал он Джойсу, – исправить нужно всего лишь слова и фразы; мне кажется, что, если человек способен выразить тот или иной смысл лишь одной-единственной последовательностью слов и фраз, это значит, что он еще не постиг всех возможностей английского языка»[316]. Джойса это не убедило.
В сентябре 1906 года Ричардс сообщил мистеру Джойсу, что, «доскональнейшим образом перечитав» рукопись, он решил, что не сможет ее опубликовать[317]. Эти рассказы не только испортят ему репутацию, объяснял Ричардс, они еще и лишат Джойса возможности преуспеть в дальнейшем на литературном поприще. Джойса это не смутило – он отправил «Дублинцев» еще нескольким издателям: Джону Лонгу, Элкину Мэтьюзу, Эдварду Арнольду, Уильяму Хайнеманну, в Alston Rivers и Hutchinson & Company[318]. Отовсюду пришел отказ.
Издатель для «Дублинцев» нашелся только в 1909 году. Джордж Робертс был упертым протестантом из Белфаста, он основал в Дублине издательство под названием Maunsel & Company[319]. Робертс благоволил молодым авторам-ирландцам, так что сборник рассказов Джойса импонировал ему изначально, однако и на сей раз всплыли те же самые возражения. В рассказе «День плюща в зале заседаний» ирландский националист упоминает принца Эдуарда и его позднее восхождение на трон после матери-долгожительницы, королевы Виктории: «Вот малый, который сел на престол, после того как мамаша его[320] не подпускала туда до самых седых волос»[321]. Когда Ричардс отказался от публикации, Джойс еще и расцветил свой отзыв о королеве Виктории, добавив к нему слово «сука»[322].
Когда и Робертс потребовал внести изменения, Джойс вышел из себя. Он отправил открытое письмо в ирландские газеты, высказав в нем все свои претензии[323]. Грозился подать на Maunsel & Company в суд за нарушение условий договора[324]. Написал самому королю Георгу V[325] и попросил у Его Величества личное разрешение на публикацию рассказов (секретарь короля отказался это комментировать)[326]. Джойс специально приехал в Ирландию из Триеста (проведя пять дней в пути), чтобы самому уладить все недоразумения. Когда Робертс высказал опасение, что лица и учреждения, упомянутые в «Дублинцах» под реальными именами и названиями, могут подать иск за клевету, Джойс пообещал получить письменное разрешение у каждого человека, владельца паба или ресторана. При этом дублинские книгопродавцы смущались, когда Джойс спрашивал, возьмут ли они книгу в продажу. Один управляющий сообщил, что недавно парочка молодых людей настоятельно предложила ему убрать из витрины вызывающий французский роман, а если нет, то ему побьют стекла[327].
В августе 1912 года, после трех лет препирательств, Робертс составил самый непреклонный отказ за всю свою карьеру: «Публикацию книги Maunsel & Company не рассматривает… даже если исключить сомнительные фрагменты, останется риск, что какие-то из них будут пропущены»[328]. А если они все-таки рассмотрят возможность издания рассказов – а они не рассмотрят, – Джойсу придется внести залог в тысячу фунтов (умопомрачительная сумма) на случай судебного преследования. И это было еще не все. Робертс заявил, что Джойс нарушил условия договора, сдав ему «откровенно клеветническую» рукопись, и пригрозил подать на того в суд с требованием возместить расходы по печати книги, которую отказался выпустить в свет. Джойс, в надежде, что книгу удастся переплести и издать в Лондоне, отправился в типографию на О’Коннелл-стрит[329], где пожилой краснолицый мужчина по имени Фальконер выдал ему пробный экземпляр, но передать отпечатанные листы отказался – за любую цену[330]. После ухода Джойса Фальконер вдвоем с подручным-шотландцем уничтожили все отпечатанные листы «Дублинцев». Их не сожгли. Их гильотинировали[331].
Девять лет борьбы за издание «Дублинцев» стали для Джойса первым уроком того, как государство контролирует печатное слово. Иногда в помещение врывались полицейские и жгли книги, но чаще речь шла о принуждении и запугивании. Одной угрозы административного или уголовного преследования хватало, чтобы издательство, типография или книжный магазин – все они попадали под обвинение – снимали книгу с продажи. Даже если речь не шла об уголовном преследовании, владельцы небольших издательств вроде Ричардса и Робертса беспокоились о том, что критики, журналисты и клирики усмотрят в книге непристойность, забьют тревогу и спровоцируют протесты и бойкоты, которые доведут их до банкротства.
Во время войны власть британской цензуры лишь укрепилась. В 1915 году лондонская полиция конфисковала тысячу экземпляров «Радуги» Д. Г. Лоуренса («монотонной фаллической пустоши», как выразилась London Daily News[332]) со склада уважаемого издателя Мэтьюэна и сожгла их. При этом конфискации и сожжения были не самой страшной угрозой: британские власти открыто давали понять, что готовы сажать в тюрьму за распространение безнравственных материалов и не собираются подстраиваться под издателей и типографов, заявлявших, что непристойность – это «искусство».
Непристойное поведение давно преследовалось по закону, однако конкретные законы, запрещавшие выпуск аморальных книг, появились в Великобритании и США только в XIX веке, когда сошлись воедино растущая грамотность и урбанизация, породив бойкую торговлю публикациями, доступными по цене для молодежи и городской бедноты. «Аморальная» литература получила в середине XIX века достаточно широкое распространение, чтобы вызвать у блюстителей нравственности панику, кульминацией которой стало принятие Закона о непристойных публикациях 1857 года[333]. Лорд Кэмпбелл, председатель Суда королевской скамьи, составил законопроект, позволявший полицейским (при наличии ордера) заходить в частные дома и конторы (если понадобится – без разрешения), проводить обыск и изымать безнравственную литературу. Если она предназначалась для продажи или распространения, судья имел право отправить владельца изъятого за решетку, а сами непристойные материалы сжечь. Закон этот давал полицейским полномочия, о каких двадцатью годами ранее англичане даже и помыслить не могли. Раньше право на обыск и конфискацию имели только таможенники и военные, однако все более многочисленная лондонская полиция – которой до 1829 года не существовало вовсе – внезапно получила в свои руки ту же власть.
До 1857 года полицейские имели право действовать аналогичным образом только в неофициальных игорных заведениях[334] и на судах, находившихся в акватории Темзы и перевозивших оружие[335]. Закон о непристойных публикациях дал полиции право пролистывать книги и бумаги в любом доме, магазине или частном учреждении – для этого было достаточно одной жалобы любого гражданина[336]. Внимание правительства сместилось с преступников на слова. Причем мало было посадить нарушителей за решетку. Книги необходимо было отследить и сжечь, при этом закон не делал различий между печатниками, издателями и книгопродавцами – вот почему типографы мисс Уивер стремились вычеркнуть все подозрительные слова.
И все же в Законе о непристойных публикациях никак не конкретизировалось, что именно надлежит искать, отбирать и уничтожать, то есть непристойностью становилось то, что ею сочли бы наиболее ревностные служители закона. В средневикторианскую эпоху в этом не видели проблемы. Во время парламентских дебатов по поводу Закона о непристойных публикациях лорд Кэмпбелл размахивал «Дамой с камелиями» Александра Дюма как примером аморальной книги, которая тем не менее не подлежала запрету. По его словам, закон был направлен против книг, «лишенных художественных достоинств и духовности»[337], и у читателей были все основания полагать, что так оно и останется. Литературный Лондон не протестовал против этого закона, поскольку никто и подумать не мог, что под него подпадет – причем безосновательно – хоть один английский роман[338]. К середине века в английской словесности царила такая чопорность, что само упоминание секса по определению противоречило творческому замыслу – нормальный писатель о подобных вещах не говорил вовсе. Существовали почтенные романы авторства Диккенса, Троллопа, Теккерея и им подобных – и существовала порнография.
Впрочем, все сетования на Закон о непристойных публикациях были малопродуктивными, так как подлинная власть, на которой зиждился режим цензуры, принадлежала вовсе не полиции. Она принадлежала лондонскому Обществу по искоренению пороков (ОИП), которое в 1802 году объявило войну непристойным и крамольным текстам. Два года спустя в Обществе уже насчитывалось около 900 членов, и к середине века оно по большому счету полностью осуществляло надзор за исполнением законов о безнравственности[339]. ОИП формировало общественное мнение и запугивало издателей позором и потенциальными бойкотами. Состоявшие на жалованье агенты проводили подпольные расследования и, если обнаруживали особенно непотребные книги (например, произведения Томаса Пейна)[340], выдвигали обвинения и сажали провинившихся за решетку. Общество совместно с лордом Кэмпбеллом разработало проект Закона о непристойных публикациях[341], а потом, не теряя времени, принялось внедрять его в жизнь. В 1817 году в суде оказались несколько десятков порнографов[342]. В год принятия закона под преследования попали 159 человек, и случаев оправдания почти не было – дело кончалось штрафами, конфискациями, тюремными сроками и каторжными работами.
К концу XIX века находившаяся на подъеме британская литературная жизнь оказалась в тенетах стандартов, заданных ОИП еще в 1850-е годы. Все шире становился диапазон книг, в которых сексуальность рассматривалась с позиций искусства, науки, психологии и гигиены, закон же распространил свое влияние за пределы подпольного рынка порнографии. В 1880-е годы Британию охватила мода на произведения французских писателей-реалистов – Флобера, Мопассана и Золя, которые в своем неприукрашенном изображении повседневной жизни рабочего класса шли куда дальше, чем благопристойные британские романисты. В одном печально известном пассаже из «Земли» Эмиля Золя девушка ведет свою корову на случку на соседнюю ферму: «Она решительно подняла руку и охватила всей ладонью член быка, подняла его кверху, и тот одним усилием вошел внутрь до самого конца»[343].
Английский издатель по имени Генри Визетелли[344] специализировался на выпуске реалистической прозы. В Vizetelli & Company вышли переводы Толстого, Достоевского, Гоголя, а также нескольких романов Золя, в том числе «Земли». В 1884-м ирландский писатель Джордж Мур, у которого застопорилось распространение первого романа, обратился в издательство с просьбой опубликовать его следующую книгу в формате «за два шиллинга»[345], что составляло менее одной десятой цены (специально завышенной) обычной книги. Визетелли публично похвалялся тем, что продал более миллиона экземпляров французских романов, что книг Золя у него в неделю уходит целая тысяча[346]. Когда лорд Теннисон, английский поэт-лауреат, заклеймил в стихах «пучину вод» Золя[347], очертания культурного противоречия проступили со всей очевидностью: дешевые иностранные книги Визетелли противостояли стандартизованным трехтомным романам, которым высокая цена обеспечивала культурную легитимность.
Ассоциация бдительности, пришедшая на смену ОИП, организовала бойкот Визетелли, развернула общественную кампанию, которая докатилась даже до парламента, – и в 1888 году издателя несколько раз обвинили в непристойном поведении за публикации Золя. Визетелли признал вину и был приговорен к трем месяцам тюремного заключения[348]. Все тиражи Золя уничтожили, а издательство, еще год назад процветавшее, обанкротилось.
После смерти Золя в 1902 году лондонские литературные журналы превозносили его как литературного корифея XIX века, а печатникам и издателям прежде всего вспоминалось всевластие обществ по искоренению пороков и их рвение в уничтожении сомнительных материалов, даже если те и именовались «искусством». И когда издатели и типографы принимались дотошно всматриваться в тексты Джойса, от «Дублинцев» до «Портрета» и «Улисса», перед глазами у них вставал отбывавший срок Визетелли. Джойс лишь усугубил ситуацию, сказав Джорджу Робертсу: худшее, что может получиться из издания «Дублинцев», – это если «какой-нибудь критик назовет меня "ирландским Золя"!»[349] Никто не горел желанием стать вторым Визетелли.
И все же мисс Уивер – чопорная, опрятная (ее регулярно принимали за квакершу) – была готова подвергнуть себя опасности ареста. Она была одной из восьми детей в набожной англиканской семье[350] и попеременно то смирно слушала отцовские молитвы, то доводила отца до исступления, лазая по деревьям, стенам и утесам в окрестностях их поместья в Чешире. В семье Уивер танцы были под запретом, равно как и излишняя роскошь, на стол не подавали никакой экзотики вроде спаржи[351], а чтение романов считалось праздным времяпрепровождением, которого по возможности надлежит избегать. Мисс Уивер, не таясь, поглощала книги Ральфа Уолдо Эмерсона, Оливера Уэнделла Холмса, Джона Стюарта Милля и им подобных, а вот романы прятала и от родителей, и от слуг. Когда ей было девятнадцать, мать застала ее за чтением «Адама Бида» Джордж Элиот[352]. Мать беспокоили и Джейн Остин с сестрами Бронте, но Элиот – еще больше. Тем более что Элиот в открытую жила с женатым мужчиной, а в романе «Адам Бид» рассказывалось о молодой женщине, которая рожает внебрачного ребенка и бросает его в поле умирать.
Миссис Уивер отправила дочь в ее комнату и велела оставаться внутри, пока не позовут. Мисс Уивер ждала тяжелого разговора с отцом, однако, когда ее наконец позвали на первый этаж, ее дожидался викарий из Хэмпстеда. Строгий реприманд со стороны англиканской церкви должен был внушить страх перед опасными романами, однако вместо этого чтение стало бунтом. А среди писателей были такие, ради кого стоило побороться.
Первое, что мисс Уивер услышала про мистера Джеймса Джойса: весь первый тираж «Дублинцев» был уничтожен в силу его невероятной непристойности[353]. Джойс почти на десять лет покинул Ирландию и, как позднее писала мисс Уивер Дора Марсден, приобрел «репутацию человека, перессорившегося со всем миром»[354]. В этом была своя притягательность. К тому моменту, когда мисс Уивер начала читать в The Egoist «Портрет», вокруг Джойса уже возникла определенная аура и из номера в номер формировался образ художника-индивидуалиста, который ни во что не ставит государство, церковь и условности.
На первых страницах романа изображен чувствительный мальчик со слабым зрением, который прячется под столом и наклеивает на внутреннюю сторону крышки парты в пансионе бумажки, где написано, сколько дней осталось до рождественских каникул. Дора Марсден писала как идеалистка и была склонна к абстракциям, против которых сама же и восставала. Джойс, напротив, обладал свойством, которое мисс Уивер не могла пока выразить в словах и неопределенно называла «исканиями проницательного духа»[355], способностью открыть «опаляющие истины» и добиться «изумительной проницательности». Она прочитала о борьбе Стивена Дедала с верой предков, о его походах в Ночной Город и побеге из Ирландии, чтобы, говоря словами самого Стивена, «в миллионный раз испытать встречу с неподдельной реальностью и выковать в кузне моей души несотворенное сознание моего народа»[356], – и была полностью очарована. Джойс – человек уязвимый, но никогда не станет размениваться на поверхностные красоты. Читая его текст, мисс Уивер сбегала от семейных молитв, взбиралась на самое высокое дерево, и перед ней открывался будоражащий вид на береговой обрыв и текущую под ним реку Уивер[357].
Незадачи с публикацией лишь усиливали притягательность Джойса, поскольку для мисс Уивер существовало лишь одно чувство, более всеобъемлющее, чем благоговение перед художественным талантом, – безоглядное сочувствие обиженным. Мисс Уивер и Эзра Паунд начали искать издателя для «Портрета» и сразу столкнулись со шквалом отказов – от Секера, Дженкинса и Дакворта. Герберт Кейп выразил надежду, что Джойс бросит этот роман и возьмется за что-то новое[358]. Грант Ричардс вернул мисс Уивер рукопись без каких-либо комментариев[359] (а в частном разговоре назвал книгу «безнадежной»[360]). Паунд отправил ее в Werner Laurie, Ltd., полагая, что там с терпимостью относятся к откровенности[361], но издатель написал в ответ, что публикация книги Джойса в Лондоне военного времени «решительно невозможна»[362], – он был так уверен в том, что ее запретят, что даже не стал рекомендовать других издателей. В январе 1916 года Паунд уговорил Дакворта рассмотреть роман повторно, и тот прислал беспощадный отклик:
Он слишком бессвязный, отрывочный, необузданный, в нем слишком много неудобоваримых вещей и неудобоваримых слов; иногда кажется, что их просто пихают читателю в лицо, преднамеренно, необоснованно. Взгляд писателя можно назвать «гнусноватым». Жизнь описана хорошо, эпоха представлена отчетливо, типажи и персонажи прорисованы на совесть, но целое слишком «нетрадиционно». <…> В конце текст полностью разваливается на куски; фрагменты слов и мыслей разодраны на части и падают на землю, как отсыревшие, невоспламенившиеся ракеты[363].
Паунда эти слова возмутили. «Ползают тут всякие гадины и марают нашу литературу своей слизью» – так он выразился в разговоре с посредником Джойса. Для Паунда отказ писателю вроде Джойса стал очередным подтверждением того, что союзники воюют не с теми. «Не видать вам, англичане, нормальной прозы, пока вы не истребите эту шушеру. <…> Послать бы читателей этих издателей на сербский фронт – было бы от войны хоть какое-то благо»[364].
Паунд защищал интересы Джойса с рвением, свидетельствующим о том, что он видел в нем «своего». Джойс был сбившимся с пути имажистом, благословенным вортицистом, родной душой, писавшей прозу так, как писал бы ее сам Паунд. Острый взгляд Джойса проникал в людей и предметы, чтобы извлечь из них, по словам Паунда, «универсальный элемент»[365]. От «Портрета» у Паунда осталось ощущение, что он читает нечто «безусловно на века»[366], вещь, которая никогда не умрет, и, выявив бессмертие в рукописи, которую еще даже не опубликовали – которую никто и не хотел публиковать, – Паунд ощутил трепет первооткрывателя и рвение миссионера. Суть в том, что, читая Джойса, Паунд особенно остро начинал верить в собственную правоту, и уверенность эта помогала преодолеть остаточные сомнения касательно высочайших его литературных чаяний: если в разгар кровопролитной войны кто-то способен писать такую прозу, значит, планы Паунда на ренессанс в ХХ веке не столь уж призрачны. А если не удастся издать «Портрет», то совершенно очевидно: главное препятствие – не отсутствие таланта, прозорливости или денег, а глупость зловонных гадин, подмявших под себя издательскую индустрию.
Мисс Уивер отреагировала сдержаннее. Перебрав всех английских издателей, она предложила Джойсу последнюю возможность: «Я тут подумала: может, отдать его в The Egoist?»[367] Издательство The Egoist, помимо журнала, выпустило только тоненький сборник стихов[368], и мисс Уивер особо подчеркивала, что книга будет в разы скромнее, чем та, которую способен выпустить полномасштабный издатель. Однако раз уж с издателями не складывается, она выдвинула предложение: The Egoist на свой риск выпустит в свет книгу Джойса, при условии что мисс Уивер дадут на это разрешение «другие сотрудники и директора нашей маленькой издательской фирмы» (имелась в виду Дора Марсден).
План был дерзкий. Но даже отвага мисс Уивер имела свои пределы, потому что The Egoist мог профинансировать, прорекламировать и распространить книгу, но кто-то должен был ее еще и напечатать. Уивер обращалась в одну типографию за другой и всюду получала отказы, порой весьма резкие. «Нам в страшном сне не приснится выпустить подобную вещь, – отписались ей из Billing & Sons. – Мы твердо уверены, что, выпуская на рынок такую книгу, вы подвергаете себя огромному риску»[369]. После этого они предложили переработать текст, выбросив все неприемлемые фрагменты. На протяжении следующих нескольких месяцев от публикации «Портрета» напрочь отказались 13 типографий[370]. Каждый раз, когда мисс Уивер предлагали согласиться на сокращенный вариант, она отвечала отказом.
Паунд, отличавшийся редкостной изобретательностью, придумал выход: там, где типограф настаивает на изъятии слов или абзацев, можно оставить пустое пространство. А потом они отпечатают все, что пропущено, на качественной бумаге и вклеят удаленное в каждый экземпляр – «и к черту цензоров»[371]. Джойс счел эту мысль гениальной. Печатники, к сожалению, решили, что заказчики чокнулись.
Поняв, что Англия отказывается печатать «Портрет», Паунд почувствовал, что, хотя он многие годы намеренно вращался в самых разных литературных кругах, он так и остался чужаком. Ему удалось в той или иной степени вклиниться в целый ряд модернистских журналов – The Egoist, The New Age, Poetry, Poetry and Drama, North American Review и прочие, и тут выяснилось, что он все равно полностью зависит от редакторов, издателей и типографов «с викторианским мышлением». Когда в 1916 году Джойс умолял Паунда разместить несколько его стихотворений в любом журнале, который согласится заплатить, Паунд ответил, что уже исчерпал все свои связи в Англии[372]. «Нет издателя, которого бы я не зажарил в масле, причем с радостью, и нет такого, который с той же радостью не зажарил бы меня»[373]. Эзра Паунд хотел основать собственный журнал, в котором соберутся все вортицисты и где их произведения будут печатать без страха перед цензурой.
И вот возможности – пока еще трудноразличимые – начали открываться и перед Паундом, и перед его молодыми соратниками, причем особенно внезапно они открылись перед Джойсом. Всего за два года из никому не известного преподавателя в школе Берлица он превратился в писателя, окруженного ревностными поклонниками, немногочисленной, но преданной журнальной аудиторией, а еще – и это редчайшее достояние – с ним рядом был бесстрашный и чуткий издатель. После многолетних трудов в изгнании перед Джойсом замаячило будущее в литературе. Не такое уж завидное – Паунд, Уивер и Дора Марсден оставались маргинальными фигурами в мире, раздираемом войной, – но их поддержки оказалось достаточно, чтобы Джойс погрузился в писательство куда глубже, чем раньше.