К книге
Самая опасная книга: Как «Улисс» Джойса навсегда изменил литературуЧасть I. 6 Малые модернизмы
29%
Часть I. 6 Малые модернизмы
10

То, что мы сегодня называем модернизмом, изначально представляло собой разномастный набор малых мятежей в культуре: их движущей силой было широко распространенное и зачастую совсем зачаточное недовольство западной цивилизацией, начиная от того, как пишут стихи, и заканчивая действиями правительства и движением капитала. Суфражистки, анархисты, имажисты и социалисты редко вступали в прочные альянсы и все же оставались членами одного партизанского отряда. Форпостами модернизма служили малые, делавшиеся буквально на коленке журналы. Благодаря серийному формату пристрастия авторов часто менялись, они внезапно с кем-то порывали – как, например, Паунд прыгнул из имажизма в вортицизм. Писателям случалось спорить, экспериментировать, менять точку зрения от месяца к месяцу. Бессмертные дарования уживались на одних страницах с графоманами и эксцентриками, про которых давно забыли. Платили авторам редко, качество текстов сильно разнилось, зато текстов этих было много. Только в 1918 году у Паунда вышло 117 журнальных публикаций[374]. Почти все произведения Джойса, в том числе «Дублинцы», «Портрет», «Улисс» и «Поминки по Финнегану», сначала выходили в журналах отдельными выпусками, в качестве экспериментов, и только потом печатались в виде книг. Общепринятое название «малые журналы» было обманчивым – главным их достоинством служила широта охвата. В них печатали недоработанные черновики, незаконченные произведения, непродуманные высказывания. Они обменивались с другими журналами бесплатной рекламой, создавая целую сеть экспериментальных площадок с пересекающейся читательской аудиторией. Журналы были блогосферой модернистов.

В The Egoist брали материалы, которые отказывались печатать другие лондонские журналы, такие как The English Review и The New Age[375]. В Чикаго у Poetry Гарриет Монро и The Dial была общая аудитория. В 1904 году в дублинском журнальчике Dana, вскоре после того, как там же отвергли первое прозаическое произведение Джойса «Портрет художника»[376], вышло три его стихотворения – все вдохновленные Норой[377]. Но самым значимым журналом для Джойса, «Улисса» и, пожалуй, всего модернизма стал домодельный чикагский ежемесячник под названием The Little Review, собравший вокруг себя небольшой, но тесный кружок читателей, предававшихся обсуждениям Ницше, Бергсона и Герберта Уэллса. Наряду с обзором первых в Чикаго выборов, на которых женщины получили право голоса (отчего взлетела явка избирателей-мужчин), в нем появлялись заголовки вроде «Феминизм и новая музыка»[378]. В The Little Review за долгие годы собрался выдающийся коллектив авторов: Хемингуэй, Йейтс, Элиот, Джуна Барнс, Шервуд Андерсон, Марианна Мур, Уильям Карлос Уильямс, Уоллес Стивенс – и это еще не все. В нем же печатались репродукции Бранкузи, Кокто и Пикабиа.

Одним из главных активов журнала стал безоглядный энтузиазм его основательницы Маргарет Андерсон – женщины, которой предстояло представить публике «Улисса» со всеми его противоречиями. В мартовском выпуске 1915 года Андерсон – возможно, первой из всех женщин – выступила в печати в защиту разнообразия отношений, высказавшись против того, что людей «ежедневно пытают и распинают за выбор, потому что они осуществляют его вразрез с правилами традиционной морали»[379]. «Отношения между людьми у нас наказуемы так же, как убийство или ограбление», – писала она. К изящной даме-издателю подходили прямо на улице и спрашивали: «Это вы Маргарет Андерсон? Поздравляем!»[380] В The Little Review небольшим, но постоянным потоком текли письма от родственных душ в Вайоминге, Канзасе и Онтарио. «Мне кажется, я нашел единомышленников… уверен, что вы станете сердцем новой эпохи словесности – если вы действительно такая»[381].

Маргарет Андерсон вспоминала, что решение основать собственный журнал пришло к ней среди ночи, как озарение: «Я настаиваю на том, чтобы каждый миг жизни был наполнен вдохновением»[382]. Проблема заключалась в том, что ни у кого не было времени и упорства проделывать всю ту работу, которой вдохновение требовало. «Если у меня будет журнал, – размышляла Андерсон, – все мое время будет заполнено самыми замечательными разговорами, какие может предложить мироздание». Андерсон впервые попробовала себя в журнальном деле в 1910 году в качестве младшего редактора The Dial[383] – она освоила типографскую премудрость, но потом нежеланное внимание со стороны издателя вынудило ее уволиться. Впрочем, она успела осознать, какое это безрассудство – затевать собственный журнал. В смысле поиска финансирования и соблюдения сроков она оказалась в безнадежном положении. Почти ничего не понимала в верстке, маркетинге и рекламе, а еще у нее не было денег.

Что имелось, так это убеждения. Она съездила в Бостон и Нью-Йорк, выудила 450 долларов у скептически настроенных менеджеров по рекламе в весьма разных местах – Houghton Mifflin, Scribner’s и Goodyear («В жизни шин занялся новый рассвет»[384]). В главном литературном салоне Чикаго, «Комнатке», она провела ужин для сбора пожертвований. Писательница по имени Юнис Тиетьенс вспоминает, как Андерсон «стояла, изливая такие потоки воодушевления и энтузиазма, что сумела увлечь нас всех мечтой о журнале, где будут властвовать Искусство с большой буквы и Красота с еще большей буквы»[385]. Андерсон удалось обзавестись несколькими меценатами, включая Девитта Винга, большого поклонника Ницше[386] и наблюдения за птицами[387]: он пообещал оплачивать аренду помещения для редакции и типографские счета.

В марте 1914 года имя Маргарет Андерсон появилось на обложке первого номера The Little Review. Слово little, «малый», не было уменьшительным. Оно предполагало интимность. Название печатали на полоске веленевой бумаги, которую потом вручную наклеивали на простую бурую обложку[388], а на первых же страницах было помещено воодушевленное обращение редактора:

Если вам случалось читать стихи с ощущением, что это ваша религия, если вы набредали на белизну Венеры в глубинах тусклого зала, если видели, как ранним утром птица с огромными белыми крыльями летит прямо в розовый свет солнца… если вам доводилось пережить такое и переживание длилось, пока вы от восторга не лишались дара речи, тогда вы поймете, почему мы хотим сделать все это более привычным и повседневным для тех, кто нас читает[389].

Андерсон выросла в Индиане, училась в Западном женском колледже штата Огайо – филиале колледжа Маунт-Холиок. На рубеже веков университетское образование оставалось для девушек редкостью, диплом все еще служил лишь свидетельством состоятельности семейства, в лучшем случае – паллиативом для умненькой молодой женщины, которую воротило от институтов для благородных девиц. Сразу после окончания учебы родители привезли Андерсон обратно в Индиану, и там, в комнате на втором этаже с видом на кусты сирени, она начала замышлять следующий побег[390]. Она печатала на машинке двадцатистраничные письма, где перечисляла все обиды, которые ей ежедневно наносили в семье, и рано утром оставляла их у отца на письменном столе – пусть прочитает при первой возможности. Экземпляры, отпечатанные под копирку, ложились сестрам на кровать.

Когда подвернулась возможность писать книжные рецензии для небольшого еженедельного христианского издания в Чикаго, Андерсон собрала все семейство и подробно обосновала необходимость своего отъезда, будто выступая перед восторженной толпой. Через несколько недель, когда отец узнал, что дочь его курит сигареты и набрала долгов в кондитерском магазине, он рванул прямиком в чикагскую Ассоциацию молодых христианок и упаковал ее вещи[391]. Андерсон дала клятву снова сбежать из Индианы и, по ее собственным словам, «завоевать мир»[392].

Сигареты и долги в кондитерской были мелочью в сравнении со знакомством с Эммой Гольдман, самой известной анархисткой в США. В то время американцы считали анархизм даже более страшной угрозой демократии, чем социализм. И не без причины. В 1901 году некий молодой человек, якобы вдохновленный примером Гольдман, завернул в носовой платок револьвер, подошел на выставке в Буффало к президенту Мак-Кинли и дважды выстрелил ему в живот. Два года спустя Тедди Рузвельт подписал закон, позволявший сажать за решетку или депортировать анархистов, не имеющих гражданства; после этого Гольдман, уроженка России, перешла на нелегальное положение.

Но преследования лишь сделали Эмму Гольдман еще непримиримее. Когда в 1906 году она вышла из подполья, на ее лекции по всей стране собирались тысячи человек, а к 1914-му – мир как раз собирался начать войну, причины которой были мутными, – ясность суждений Гольдман приобрела особую притягательность. Она изъяснялась проникновенными максимами: человеческая личность спонтанна и свободна. Правительства принуждают и удушают. «За эксплуатацией, насилием и преступлениями стоит государство»[393], – утверждала она. Причем правительство, по ее мнению, даже не было неизбежным злом. Оно только притворялось, что способно бороться с преступностью и бедностью, а на самом деле оно же их и порождало, коверкая личность, добрую от природы, надуманными законами. Если мы верим в то, что государство поддерживает порядок, способствующий свободе личности, то государство нас просто дурачит.

Механизм подавления воплощен в корпорациях, церквях и целом ряде институтов, от брака до печати; при этом в Гольдман изумляло то, что ее безудержная критика сочеталась с безграничным оптимизмом в отношении анархии. Именно Эмма Гольдман придала анархизму харизматичности. Она не политизировала жесткую логику, она отстаивала мечты. Скепсис она превратила в воинствующую веру, философию индивидуализма – в нечто большее, чем индивидуальность. Человека она считала воплощением естественного закона, «животворной силой»[394], а также – ссылаясь на Уолта Уитмена – «космосом»[395]. Анархизм не сводился к отвержению всех законов. Его задачей объявлялось «спасение человека»[396].

За время пребывания в Чикаго в 1914 году Маргарет Андерсон посетила две лекции Гольдман[397] и, как и многие другие, прониклась ее воодушевлением и идеализмом. Более того, Гольдман показала Андерсон, как можно соединить в единое целое радикальную политику и радикальное искусство: первая лекция была направлена против христианства, на второй же рассматривалась современная драматургия. Для Гольдман искусство было индивидуалистическим занятием, столь же созвучным анархизму, сколь и бомбы, и забастовки. Она читала лекции о Чехове и Ибсене, а также о Йейтсе, леди Грегори и Джордже Бернарде Шоу.

Иными словами, Эмма Гольдман воплощала в жизнь то, что Марсден и Паунд пытались воплотить в The Egoist, – и Маргарет Андерсон внезапно захотела воплощать то же самое в The Little Review. Выслушав выступления Гольдман, Андерсон как раз успела стать сторонницей анархизма непосредственно перед тем, как майский номер за 1914 год отправился в типографию[398]. Основывая журнал, Андерсон ничего не знала про Гольдман. Через полгода она принимала королеву анархии и ее сторонников-радикалов у себя в квартире[399].

Андерсон объявила, что кредо The Little Review звучит так: «Прикладной анархизм»[400], а философию Гольдман объявила высочайшим человеческим идеалом[401]. При всей высоте этого идеала в жизнь Андерсон его воплощала довольно легкомысленно. На Рождество 1914 года она вместе с подругой отменила право собственности, срубив рождественскую елку в тщательно ухоженном дворе у одного издателя. Через несколько дней прямо на железнодорожном вокзале констебль вручил Андерсон повестку в суд, и судья оштрафовал ее на десять долларов, несмотря на убедительные аргументы («Мы думали, мы в диком лесу!»[402]). Андерсон вновь закурила, стала носить брюки – и тем самым привлекла к себе, издательнице квазианархистского журнала, внимание всей Америки. Ее возражения цитировала The Washington Post: «Почему женщины не могут делать то, что им захочется? <…> Мы все скованы общественными условностями, и только взбунтовавшись, сбросим эти оковы. Лично я бунтую с восьми лет»[403]. Одна газета штата Миссисипи назвала мисс Андерсон «отсутствующим звеном в цепи человечества». Эта газета была не против мятежей и все же подчеркивала: «…но курение и длинные штаны для женщин – это уже слишком»[404].

Случались и менее безобидные бунты. В 1915 году в The Little Review опубликовали одну из речей Гольдман – она призывала народ готовиться к «свержению и капитализма, и государства»[405]. В том же году в штате Юта казнили рабочего-активиста за убийство, хотя доказательств его вины почти не было, и Андерсон выступила с протестом: «Почему никто не расстрелял губернатора Юты, прежде чем он расстрелял Джо Хилла?»[406] Заканчивает она статью с ноткой отчаяния: «Господи, ну почему никто не начнет революцию?» Подобные утверждения и в спокойные-то времена звучали бы провокативно. Публиковать подобное, когда растревоженная страна катилась к войне, было полным безрассудством. В редакцию The Little Review пришли полицейские и начали расследование[407].

Меценаты и рекламодатели испарились, как только журнал склонился к анархизму. Еще до конца 1914 года Андерсон выгнали из квартиры, и она перебралась в коммуну к северу от Чикаго, которую прозвали «издательским кварталом»[408] – здесь уже проживали сотрудники нескольких чикагских журналов, в том числе The Dial и Poetry. Когда после эскапады с рождественской елкой она лишилась и этого пристанища (елка принадлежала домовладельцу), Андерсон вместе с двумя своими сестрами поставила палатки на берегу озера Мичиган. В палатках были деревянные настилы и восточные ковры. Они жарили на костре кукурузу, пекли в золе картошку, белье и посуду терли песком («древнейшим стиральным порошком», как это называла Андерсон[409]). В течение полугода их навещали друзья. Шервуд Андерсон рассказывал у костра истории, другие писатели прикрепляли к палаткам стихи вместо валентинок.

В 1916 году Андерсон познакомилась с Джейн Хип. Та в первый момент показалась очень грозной: говорила хриплым голосом, владела револьвером, не спускала с собеседника сурового взгляда, у нее были короткие волосы, падавшие на широкий лоб, и полные губы, напоминавшие Андерсон Оскара Уайльда[410]. Родом Джейн Хип была из Топики в штате Канзас. Дом ее родителей находился рядом с лечебницей для душевнобольных, каковая, по словам Джейн, служила единственной достопримечательностью их городка[411]. На жизнь в канзасской глухомани она реагировала собственной повышенной экзотичностью. Воображала себе, что ее родовое гнездо находится за полярным кругом, там, где когда-то обитали ее предки по матери – норвежцы. Вместе с подругами надевала брюки, повязывала шейный платок, друг к другу они обращались «Ричард» и «Джеймс». Окончив школу, она уехала из Канзаса, изучала живопись в Чикагском художественном институте, подвизалась в чикагском Малом театре и посвятила свою жизнь красоте. «Я знаю, – писала она одной чикагской знакомой, – что, если бы каждый ощущал всю силу красоты, ощущал, что все красивое суть Бог, а все некрасивое не суть Бог, что женщина – самый точный символ Красоты, если бы каждый мог это увидеть, – не было бы в мире ни греха, ни скверны, ни несчастий»[412].

Маргарет Андерсон узнала себя в идеалистке-одиночке Джейн, а еще она никогда не слышала, чтобы кто-то говорил как она. Эмма Гольдман умела произносить зажигательные речи, Джейн же обладала особым даром собеседника. Андерсон когда-то считала, что говорить – это как выступать на сцене: читать лекцию семье, собравшейся на одном диване, – поэтому отправилась на ощупь искать истину. Декламировала стихи, цитировала философов, а Джейн никогда никого не цитировала[413]. Каждое ее высказывание было своего рода мимолетным откровением. Марти – так ее называла Джейн – записывала их разговоры и умоляла собеседницу дать материал в The Little Review[414]. Джейн поначалу отказывалась, но через некоторое время стала, по сути, художественным редактором журнала. Она изменила его дизайн[415], придумала новое оформление заголовков рубрик, отказалась от безликих бурых обложек в пользу ярких цветов и более продуманного макета. The Little Review перестал быть детищем одной только Маргарет Андерсон.

Джейн напомнила Андерсон, что революция – служанка искусства, а не наоборот, и, встретившись в июле с Гольдман, Андерсон поняла, что теперь они вращаются на разных орбитах. Идеи Гольдман показались Джейн невнятными и нелогичными, а королева анархии сочла Джейн слишком агрессивной. «Она будто бы припирает меня к стенке», – скажет Гольдман впоследствии. Друзья Гольдман расхваливали «Балладу Редингской тюрьмы»[416] – сентиментальные жалобы на жизнь заточенного Оскара Уайльда, Андерсон же возмущалась тем, что они из идеологических соображений восхищаются плохими стихами. Анархисты пришли к выводу, что Андерсон испортило буржуазное эстетство, она утвердилась в мысли, что они попали в ловушку радикалистского китча. Обе стороны обвиняли друг друга в оскорблении индивидуализма.

Поначалу Андерсон так сильно восхищалась Гольдман, что не заметила их взаимных различий. Она не разделяла неколебимой веры Гольдман в индивидуальность. Гольдман считала, что неприятие общественностью индивидуализма – это побочный продукт конформистской структуры власти, Андерсон видела в этом неприятии исконное человеческое свойство. «Наша культура – вернее, то немногое, что мы в этом смысле имеем, – закупорена массами мертвецов, лишенных осознанной внутренней жизни», – писала она в 1914 году, и презрение ее переходило в отвращение. «Слово "люди" стало для меня означать тех, кто пресмыкается, – признавалась она в 1915 году[417]. – Люди-шки». Человеческие массы виделись ей «копошащимся космическим скопищем черных гусениц»[418], которые извиваются, протестуя против существования редкостной бабочки. Когда Гольдман расхваливала индивидуальность, Андерсон воображала себе художника, человека, исключительного не только в силу принадлежности к роду людскому, – не того, кто обладает теми же добродетелями, что и все остальные, но человека, исключительного на фундаментальном, почти биологическом уровне.

Политическое бунтарство Гольдман Андерсон сводила к пространной теории творческой одаренности, чистейшей форме индивидуализма. «Основным смыслом жизни является Искусство, – утверждала Андерсон в августовском номере за 1916 год. – А революция? Революция тоже Искусство». The Little Review на тот момент выглядел совсем слабеньким, настолько слабеньким, что Андерсон грозилась оставлять в нем страницы без текста: лучше уж пустой журнал, чем плохой. Она бросила публике перчатку: «Теперь мы будем публиковать в этом журнале Искусство или совсем откажемся от публикации. Мне без разницы, откуда оно, из Америки или с островов Южных морей. Мне без разницы, молодое оно или старое. Я хочу одного – чуда! Где же художники?»[419]

Разногласия между Эммой Гольдман и Маргарет Андерсон стали наглядным примером тех противоречий, которые раздирали ряды бунтарей-модернистов и даже повлияли на новую книгу Джойса. Трудно было определить, как выдающееся и приземленное – художник и рекламщик – способны взаимодействовать между собой и как отдельные личности могут быть революционерами, если революция по самой своей сути дело коллективное. Был вариант полностью поменять представление о революции. Для модернистов вроде Андерсон и Джойса величайшим триумфом индивидуализма было уклонение от политических битв, в которых постоянно сражалась Гольдман, и отказ от условностей и подхалимажа через создание выдающихся художественных произведений. Споры об индивидуализме родились именно из того, что делало индивидуализм привлекательным: из самонадеянной веры в силу личности.

Противоречия обострялись, в частности, и за счет того, что индивидуалисты как от политики, так и от искусства черпали свою веру из одного источника – трактата Макса Штирнера «Единственный и его собственность» (1844). Штирнер утверждал, что не существует иного источника добродетели и иной реальности, кроме личности, все прочее – абстракция, а все абстракции – это «сущности», призраки, мешающие Единственному проявлять себя. Все направленные против индивидуальности силы – корпорации, бюрократия, церковь, государство – не просто несправедливы. Они нереальны. Столь огульный скепсис породил огульное отрицание высших целей и таких понятий, как Бог, истина и свобода. Книгу Штирнер завершает такой декларацией: «Ничто – вот на чем я построил свое дело»[420].

С 1900 по 1929 год «Единственный и его собственность» переиздавался 49 раз[421], а высказанные в нем мысли объединили многих модернистов. Джойс читал Штирнера[422]. Эмма Гольдман тоже. Читал и Ницше. И мисс Уивер. Эзра Паунд[423] и Маргарет Андерсон[424] знали о его идеях от других писателей, а Дора Марсден назвала «Единственного и его собственность» «трудом, равного которому не порождал человеческий разум»[425]. Именно эта книга подтолкнула ее к тому, чтобы дать журналу новое название – The Egoist (в английском переводе трактата использовано слово «эго»). Свести весь мир к «себе единственному» – только так и можно выжить в ХХ веке. Книга подпитывала и оптимизм Гольдман, и неколебимое упорство Джойса.

Модернистам, которые считали политику бесперспективной, очень импонировал эгоизм. В эпоху, которая, казалось, состояла из одних корпораций и переругивающихся империй, анархисты видели в эгоизме возможность уйти под сень культуры, да еще и представив этот уход актом принципиального неповиновения. Личность победит коллективизм не с помощью протестов или динамита, а средствами философии, искусства и литературы. Индивидуалисты-анархисты рубежа веков отказались от политического насилия, перестали подчеркивать свою принадлежность к одному сообществу и действовать в русле уже сложившихся анархистских идей, от Вордсворта, Уитмена и Золя до Томаса Пейна, Руссо, Ницше и Ибсена[426]. Все это идеально подходило Джойсу.

В годы творческого становления Джойс был полностью погружен в индивидуалистический модернизм – в «Портрете» развитие его эгоизма изображено через неприятие Стивеном дома, отчизны и церкви, а в 1914 году он начал кардинально менять всю традицию. «Улисс» постепенно уходит от рьяного бунтарства Стивена к более скромному индивидуализму Леопольда Блума. Роман начинается с возвращения Стивена в Дублин, где началась его жизнь, – Блум же даже не пытался его покинуть. Его индивидуальность однозначно сведена к ментально-муниципальной матрице. Сомнения и шуточки Блума, его страхи и воспоминания, его ошибки, прозрения и обрывочные суждения помогают ему не потеряться в туманных далях, которые отделяют его от окружающих дублинцев, а главное – от него самого.

Когда Блум, направляясь на похороны, выглядывает в окно экипажа и видит Стивена – тощего, одинокого, одетого в траур, – перед нами Джойс, который смотрит на самого себя. Стивен и Блум, молодой Джойс и Джойс постарше, бродят по Дублину, смутно сознавая присутствие друг друга, пути их ненадолго пересекаются и снова расходятся. В «Улиссе» эго, выстроенное в «Портрете», расщепляется, и это расщепление становится трещиной, сквозь которую наружу вырывается мир. Джойс начал писать «Улисса» в убеждении, что человек – нечто большее, чем уникальное создание, способное смести целый мир абстракций. Индивидуальность – это нечто значимое, многогранное, противоречивое, обманчиво малое, само по себе перекрашенное в абстракцию. В «Улиссе» Джойс исследует то, чем искони являлся эгоизм: способ обнаружить Бога в атомах. То был один из самых значимых бунтов модернизма.

Предыдущая главаГлава 10 из 35Следующая глава