Недурственно! И что же было самой отвратительной непристойностью во всей твоей преступной карьере? Выкладывай-ка нагрязноту. Изблюй все, что есть! Раз в жизни на откровенность[1949].
Сегодня непристойность запрещена законом так же, как это было в 1873 году. Изменилось лишь ее определение. Серьезные изменения в законодательстве начались, когда судья Вулси, а за ним и суд второй инстанции взвесили на одних весах пороки и добродетели и от охоты за тлетворным влиянием перешли к сопоставлению степени тлетворности и красоты. Стоит искусству стать активом государства, и весы правосудия начинают постепенно склоняться в сторону искусства, так что к середине ХХ века американский суд уже определял непристойность как материалы, «содержащие нездоровую сексуальность» и при этом «не имеющие никакой общественной значимости»[1950]: выходит, что грана добродетели довольно, чтобы легализовать фунт порока.
В мире до «Улисса» похабное слово или аморальный поступок воспринимались как зараза – ерунда, но может отравить все вокруг. Книга Джойса повлияла на наши представления о непристойности отчасти потому, что в ней рассмотрены неизменные свойства скверны, но также она позволила переосмыслить представление о непристойности – изменив наше понимание самих себя. Если верить «Улиссу», мы не чистые листы, замаранные тлетворным миром. Мы рождаемся в системе тысячелетних обычаев и сюжетов, и если осознать, что люди не так уж непорочны, непотребство покажется менее опасным. После «Улисса» вроде как снизилась способность книг оказывать на нас «вредоносное и тлетворное» влияние. Более того, книги сумели убедить нас в том, что наша непорочность и есть самый опасный вымысел.
Кардинальное сужение юридического смысла понятия «непристойность» – за счет расширения списка высказываний, находящихся под защитой Первой поправки, – не сводится только к свободе употреблять в печати неприличные слова. Оно подтверждает право всех слов возглашать истину. Решения по делам о непристойности подавались как обоснованные запреты на неподобающие высказывания, как суждения, не вызывающие ни малейших сомнений в своей правоте. Отказываясь цитировать «Улисса» в защиту своего индивидуального мнения, судья Ментон вовсе не пытался произвести громкое впечатление. Своим решением он избавил себя от необходимости произносить те вещи, которые и хотел запретить: замалчивание – это одновременно и способ осудить непристойность, и способ с нею бороться. А вот легализовать то, что очевидно является неприемлемым, – значит заместить замалчивание одновременно и спорами, и спорностью. Значит привнести глубинную – и даже системную – неоднозначность. Дело в том, что изменение нравственных стандартов всегда означает отказ от того, что мы раньше считали естественным (ничто так не дорого государственной системе, как уверенность в том, что ничто и никогда не изменится), а на свете не так уж много способов выражения более естественных – более инстинктивных и непреложных, менее обусловленных логикой или научностью, – чем то, что мы считаем непотребным и непристойным. Если непристойность изменчива, значит, изменчиво все. Явление «Улисса» показало, насколько произвольными могут быть даже на первый взгляд естественные категории. Эдит Уортон назвала книгу Джойса «раздутым бурдюком порнографии»[1951], хотя на деле действительно неприличной является лишь крошечная часть текста. Многие читатели считают беспрецедентную сложность персонажей Джойса основным достоинством книги, при этом Э. М. Форстер видел в «Улиссе» «упорное стремление вымазать всю вселенную грязью… упрощение человеческого характера в интересах ада»[1952].
Писатели помоложе, например Харт Крейн, сочли роман откровением. «Хочется крикнуть: "ЭВРИКА!" <…> Ну, правда, летопись эпохи»[1953]. Истины, которые раскрываются в романе, оказались настолько пронзительными, что Крейн опасался: «Рано или поздно какой-нибудь фанатик убьет Джойса за те великолепные вещи, которые он высказал в "Улиссе"»[1954]. Может, Джойс действительно писал, потворствуя аду, но он в любом случае проложил путь многим своим последователям в литературе. Например, без «Улисса» никогда не было бы «Лолиты» Набокова. «О да, – писал Набоков, – пусть люди обязательно сравнивают меня с Джойсом, но мой английский – лишь вялое перебрасывание мяча по сравнению с чемпионской игрой Джойса»[1955]. Генри Миллер – его «Тропик Рака» в 1960-е годы тоже оказался в эпицентре юридических баталий, положивших в США конец преследованиям за непристойность в литературе, – уподоблял концовку «Улисса» финалу Откровения Иоанна Богослова. «И ничего уже не будет проклятого, – писал Миллер. – Отныне ни греха, ни вины, ни страха, ни подавления, ни томления, ни боли разлук. Цель достигнута – человек возвращается в утробу»[1956].
Всего за несколько десятилетий «Улисс» превратился из парии в классику. Джойсоведение пережило взлет в 1960-е годы и с тех пор только прирастает. «Улиссу» полностью или частично посвящено около 300 книг и свыше 3000 статей, около 50 из этих книг написано за последние десять лет. Горы исследований, порой гениальных, порой сомнительных – в 1989 году два джойсоведа попытались реконструировать содержание записной книжки с набросками, которую никто так и не нашел[1957]. Даже буквальный смысл опубликованного текста подчас трактуется противоречиво. Бесконечные авторские правки, самобытность слога и издание 1922 года со шквалом опечаток – все это вызывает баталии между литературоведами (свирепые, как оно бывает лишь в кругах людей с научной степенью) относительно того, какое издание является дефинитивным. Склоки вокруг конкурирующих изданий выливаются в жаркие дебаты, касающиеся предлогов, переставленных букв и пропущенных ударений[1958]. В 1980-е годы споры переросли в обвинения в краже и незаконной публикации материалов, за этим последовали сомнения в квалификации и обвинения в нарушении издательских протоколов, кульминацией стали скандалы на конференциях и кампании по очернению. Random House и по сей день выпускает два конкурирующих издания «Улисса», чтобы выпутаться из этих научных склок. Многие джойсоведы считают, что никуда не годятся оба.
Но удивительным свойством романа Джойса остается то, что он выше всех этих скандалов и споров. Он представляет собой, как сказал Набоков, «божественное произведение искусства», которое «будет жить вечно вопреки академическим ничтожествам, стремящимся обратить его в коллекцию символов или греческих мифов»[1959]. «Улисс» переиздается уже девяносто лет, и в год покупают примерно 100 000 экземпляров[1960]. Он переведен на двадцать с лишним языков, в том числе на арабский, норвежский, каталанский и малаялам. Существует два перевода на китайский. Читатели собираются в домах и пабах, вместе читают и обсуждают «Улисса», так что он живет крайне напряженной жизнью, что необычно для книги, которой уже несколько десятков лет.
Каждый год 16 июня по всему миру празднуют Блумсдэй. Участники празднества надевают костюмы Стивена, Молли и Леопольда Блума. Едят на завтрак почки, на обед бутерброды с горгонзолой и запивают их бургундским. Разыгрывают сценки, поют песни, которые упомянуты в «Улиссе» (их сотни) и резвятся в импровизированных Ночных Городах. Множатся вдохновленные Джойсом живопись, поэзия, танцы, фильмы и пьесы – в Мельбурне в 2002 году состоялся шуточный суд над Джойсом[1961]. Блумсдэй празднуют в Токио, Мехико и Буэнос-Айресе. В бразильской Санта-Марии его отмечают уже 20 лет подряд. В празднике в честь романа Джойса участвуют 200 городов в 60 странах[1962]. Других подобных литературных событий не существует. На один день в году вымысел перетекает в реальность – по всему миру разыгрывают события, которых никогда не происходило в реальности.
Один из Леопольдов Блумов, в шляпе-котелке и черном траурном костюме, вспоминает, как ньюйоркцы приветствовали его в поезде № 1, который шел в центр города: «Эй, Блум, с праздничком тебя!»[1963] С 1982 года актеры собираются в Нью-Йорке в «Симфони-Спейс» и проводят чтения, длящиеся иногда по 16 часов (и столько же продолжается празднование за сценой, подогретое пивом, которое бесплатно предоставляет старейший ирландский бар в городе). Прежде чем около одиннадцати вечера появится Молли, организаторы предупреждают слушателей, которые слушают трансляцию по радио по всей стране, что нужно приготовиться к непечатным выражениям. А потом на сцене остается единственная актриса, она читает «Пенелопу» почти до двух утра, а сонные зрители – таксисты, турагенты, те, кто никогда не читал «Улисса», и те, кто потратил на его изучение много лет, – вслушиваются в поток мыслей Молли из затемненного зрительного зала[1964].
Разумеется, главная Мекка Блумсдэя – Дублин. Первое празднование здесь прошло в 1954 году, в нем участвовали пять человек[1965]: они распределили роли и решили посетить все места, упомянутые в романе, в двух конных экипажах. На полпути затею пришлось бросить, поскольку участники случайно зависли в баре, который в «Улиссе» не упомянут. К 1970-м толпы людей, идущих по следу Блума, начали перекрывать движение[1966]. В 2004-м в Центр Джеймса Джойса к завтраку явилось 10 тысяч человек[1967]. Джентльмены в шляпах и полосатых блейзерах[1968], дамы в кружевных воротничках и платьях по щиколотку набились на лестницу[1969], ведущую на площадку башни в Сэндикоуве, чтобы выслушать утренний разговор Стивена Дедала и Быка Маллигана. Однажды участники торжества воспроизвели похороны Падди Дигмана[1970] из эпизода «Аид»: запрягли лошадей в катафалк, а роль покойника исполнил один из внучатых племянников Джойса. По дороге на кладбище Гласневин он выглянул из гроба, чтобы проверить, как продвигается дело, и перепугал прохожих школьников. Среди всеобщего буйства катафалк, огибая угол кладбища, наехал на бордюр, и все с него свалились, и живые, и мертвые.
Возникает искушение назвать «Улисс» книгой о том, насколько хилой сделалась жизнь в современную эпоху. Царь Итаки, великий воин, превратился в тщедушного одиночку – торговца рекламой, а дерзновенный гений, автор романа, – в скорбную фигуру, стучащую тростью по тротуарам иноземных городов. Даже цензура продемонстрировала, что мимолетный взгляд чиновника-функционера способен загубить глубокое произведение искусства – на его создание уходит много лет, а на вынесение запрета хватает времени до обеда. Подвергнуть книгу цензуре просто. Нужно лишь сделать ее публикацию поступком настолько рискованным, чтобы ни один издатель на него не решился, притом что публикация книги и так-то требует редкостной самоотверженности. Один из парадоксов печатного слова состоит в том, что при всей своей мощи и долговечности оно неотделимо от собственной исконной слабости. Даже книга вроде «Улисса», которую мы считаем неотъемлемой частью нашего культурного наследия, могла никогда не увидеть света – закончить свои дни в полицейском суде Нью-Йорка или захиреть с началом мировой войны, не будь у нее горстки бескорыстных поклонников. Из романа Джойса с его хитросплетениями и мальчишескими авантюрами, с каждой его выверенной и тщательно прописанной страницы они черпали то же, что и мы: возможность выйти на просторы мира, шагнуть в сад, увидеть как в первый раз небодрево звезд и наполнить смыслом, вопреки едва ли не всему, наше жалкое существование. Именно хрупкость наших смыслов – пусть даже самых неблагопристойных – и придает им особую силу.
Когда Джойс был еще совсем маленький и на стол подавали сладкое, он спускался по лестнице, держась за руку няньки, и, преодолев каждую ступеньку, кричал родителям: «Вот я! Вот я!»[1971]