Министерство внутренних дел в Лондоне пристально следило за развитием событий за океаном. Британские граждане уже на протяжении многих лет требовали разрешить им ввоз экземпляров «Улисса» из Франции для личного пользования, и после решения Вулси отказывать в этом стало довольно сложно. В январе 1934 года Томас Стернз Элиот, на тот момент директор издательства Faber and Faber, запросил в министерстве разрешение выпустить британское издание «Улисса», после чего власти решили «заморозить ситуацию»[1923] на как можно более долгий срок.
В том же месяце литературный критик по имени Десмонд Маккарти – тот самый, который почти двадцать лет назад высмеивал «Улисса» в гостиной у Вирджинии Вулф, – запросил себе экземпляр для лекции по Джойсу: он собирался ее прочитать в Королевском институте. Министерство дало ему разрешение, обеспокоившись лишь тем, что посетители лекции станут спрашивать, откуда у него этот экземпляр, а значит, последуют новые запросы. У чиновников часто интересовались тем, как в министерстве принимают те или иные решения, в том числе, по словам одного из них, и тем, «считаем ли мы книгу непристойной или нет в зависимости от того, в чьи руки она попала»[1924], – собственно, так оно и было.
Однако в министерстве внутренних дел решили подойти к «Улиссу» с единой меркой – и рассчитывали, что решение американского суда этому поспособствует. Британские чиновники внимательно изучили решение Вулси и решили выждать – будет ли американское правительство подавать апелляцию[1925]. Оно, разумеется, подало. Через неделю после того, как Вулси вынес решение, Франклин Рузвельт неожиданно заменил Джорджа Медейли на некоего Мартина Конбоя, близкого друга президента[1926]. Конбой был одновременно выпускником и членом правления Джорджтаунского университета[1927], а также бывшим председателем Католического клуба Нью-Йорка[1928]. Папа Пий XI даровал ему звание рыцаря-командора ордена Святого Григория Великого. Кроме того, в прошлом Конбой – юрист Нью-Йоркского общества по искоренению пороков[1929], именно он и убедил нового генерального прокурора Рузвельта передать дело в американский апелляционный суд второй инстанции – это на ступень ниже Верховного суда. В мае 1934 года дело «Улисса» легло на стол судьи Мартина Ментона, судьи Лернеда Хэнда и судьи Огастеса Хэнда (двоюродного брата Лернеда).
Сэм Коулман строил свою аргументацию на тонких нюансах, Конбой же пошел напролом. «Это непристойная книга, – заявил он судьям. – Она начинается с кощунства, постоянно обращается к половым извращениям и заканчивается невыразимой непристойностью и похабством»[1930]. Он отметил, что посвященная непристойности книга Морриса Эрнста «К непорочным» столь же чудовищна, сколь и книга Джойса, – Эрнст утверждает, что непристойности не существует вовсе[1931]. Это было достаточно абсурдным требованием – полностью отстранить адвоката от дела. Конбой подтвердил, что правило Хиклина остается в силе[1932], добавив к этому, что литературные достоинства «Улисса», мотивы Random House и гениальность Джеймса Джойса не имеют отношения к делу. Честность и откровенность Джойса, равно как и виртуозная точность его дублинской мозаики, тоже не имеют к делу отношения. «Непристойная книга не становится менее непристойной на том основании, что оспариваемое содержание является истинным»[1933]. Мнение судьи Вулси в корне ошибочно. «Ни один трезвомыслящий человек, который руководствуется буквой закона, не может прийти к выводу иному, кроме как о непристойности "Улисса"»[1934], – заключил Конбой.
Конбой составил список из 53[1935] «порочных и сладострастных» страниц и зачитал их все прямо в зале суда, краснея и запинаясь. Судьи следили по имевшимся у них экземплярам, опустив головы, с карандашами наизготове. Через десять минут какая-то женщина всхлипнула и вышла[1936]. Остальные присутствовавшие в зале суда дамы предпочли остаться.
– Вы собираетесь зачитывать всю книгу? – поинтересовался Лернед Хэнд.
– Я представил вам достаточно пространную выборку[1937].
После обеда он читал еще сорок минут. Продолжил и на следующий день.
Так широко еще не освещалось ни одно дело о непристойности в истории США[1938]. Огастес и Лернед Хэнды сильно сетовали на то, что решение Вулси раззадорило клоунов из прессы. Как впоследствии говорил Лернед Хэнд, Вулси считал себя человеком «литературным», а «для судьи это крайне опасно». Хэнды хотели написать непритязательное решение, которое не растащишь на цитаты («чтобы лишний раз не рекламировать книгу»), но в таком деле без цитирования бы не обошлось. В предварительном меморандуме судьи пришли к единодушному мнению, что монолог Молли Блум является «эротическим». Лернед Хэнд даже заявил, что некоторые его части «способны вызвать сладострастные чувства» как у молодых людей, так и у нормальных взрослых[1939], – книга, похоже, не вписывалась даже в его собственное либеральное решение 1913 года. Судья Ментон решительно высказался против «Улисса». «Разве можно усомниться в том, что это непристойная книга, прочитав упомянутые страницы, которые слишком непотребны, чтобы добавлять их к этому документу в виде сноски?»[1940] – писал он. Ментон утверждал, что литература существует, чтобы «ободрять уставших, утешать опечаленных, воодушевлять павших духом, повышать интерес к миру и радость жизни». «Улисс» не преследует ни одной из благородных целей литературы. Шедевры, напомнил суду судья Ментон, не могут создаваться «людьми, у которых нет Учителя» (через несколько лет Ментона посадят за взятки).
Ментон высказывал сугубо личное мнение. Лернед и Огастес Хэнды объединили усилия, чтобы легализовать «Улисса» в США. Да, им не нравился стиль Вулси, но с сутью его высказываний они были согласны. «Я не могу утверждать, что в "Улиссе" представлено похабство ради похабства»[1941], – написал в предварительном меморандуме Огастес, и Лернед Хэнд с ним согласился, вот только чтобы прийти к этому мнению, им пришлось проигнорировать непристойные фрагменты текста. Лернед хотел положить конец процедуре рассмотрения отдельных отрывков. Он считал, что судьи должны исходить из соотношения между опасностью развращения читателей и свободой художественного высказывания, а это можно сделать, только рассмотрев весь текст в совокупности. Он был убежден, что Закон о непристойности должен строиться на «уместности» непотребства, а не на факте его наличия.
Суд второй инстанции признал части «Улисса» «грубыми, кощунственными и непристойными»[1942], но не только. «Эротические пассажи заглублены в текст настолько, что почти не оказывают никакого воздействия». Мнение Огастеса Хэнда, представленное суду, было, по сути, сдержанным повторением похвалы Вулси: Джойс «в своем роде великолепный мастер». Огастес Хэнд предрекал, что «"Улисс" не войдет в историю как значительный вклад в литературу», хотя и «станет своего рода классикой нашего времени». Роман Джойса был признан откровенным и мастеровитым. В нем показаны герои и героини, которые попеременно испытывают «озадаченность и тяжкие опасения, уныние и воодушевление, они то уродливы, то прекрасны, то неприятны, то нежны». Хэнды и Ментон сошлись в одном: читатель «Улисса» не испытывает душевного умиротворения, но перед ним проходит панорама человеческого «смятения, горя и деградации». Вот только если растление невинных умов под запретом, то горе и деградация – вещи совершенно законные.
В Лондоне генеральный прокурор (преемник сэра Арчибальда – Эдвард Аткинсон) прочитал решение суда второй инстанции и посвященную ему статью в New York Tribune. Его, по собственным словам, заинтересовали и аргументация, и «ее великолепная подача»[1943]. Мартин Конбой решил не подавать апелляцию в Верховный суд, после чего половина англоязычного мира наконец-то капитулировала. Вторая ничего не предпринимала до осени 1936 года – только тогда Скотленд-Ярд объявил министру внутренних дел, что некий джентльмен по имени Стивен Уинкворт получил от некоего лондонского книготорговца письмо, оповещавшее о предстоящем издании «Улисса» в Великобритании.
Уинкворт возмутился. Переправил рекламу комиссару лондонской полиции и теперь желал знать, «сможете ли вы доказать эффективность своего запрета». В печати стали появляться упоминания об этом издании, в таможню посыпались гневные письма. «Если я могу приобрести экземпляр этой книги в Лондоне, на каком основании мне заявляют, что она в этой стране запрещена? – вопрошал один из авторов. – Что-то здесь не так, вам не кажется?» Газетчики утверждали, что издатель, Джон Лейн, проконсультировался с министерством внутренних дел, вот только никаких официальных подтверждений этому не было. Новое издание стало неприятным сюрпризом, и замораживать ситуацию дальше власти уже не могли.
Заместитель министра внутренних дел Хендерсон посоветовался с прокурором Аткинсоном и попытался предсказать аргументацию защиты. Эпизод «Пенелопа» будет представлен как «Фрейд в романной форме», а дальше вслед за Моррисом Эрнстом они заявят, что правило Хиклина тут неприменимо, поскольку национальные читательские стандарты не должны диктоваться детьми[1944]. В пользу дорогого издания Джона Лейна наверняка будет высказано еще и то, что оно вряд ли попадет в руки читателям, которые легко поддаются тлетворному влиянию, и Хендерсон предупредил прокурора, что, «если это лимитированное издание выйдет беспрепятственно, за ним последует следующее, дешевле»[1945]. Власти должны либо смириться с широким распространением «Улисса», либо немедленно тащить издателя в суд.
Итак, 6 ноября 1936 года замминистра внутренних дел встретился с генпрокурором и генеральным атторнеем. Во время этого совещания генеральный атторней заявил, что правило Хиклина в данном случае действительно неприменимо. Непристойность нельзя рассматривать как стремление книги к развращению и растлению. Необходимо учитывать намерение автора и контекст – характер книги зависит от множества факторов. Принцип заключался в том, что никакого принципа не было. Поэтому чиновники решили «не предпринимать никаких дальнейших действий» в отношении «Улисса». Они также проинформировали таможню и почтовых служащих – чтобы те тоже ничего не предпринимали. Так закончилась пятнадцатилетняя битва между чиновниками и «Улиссом»: никто не роптал, все лишь пожимали плечами.
«Меня хоть кто-то понимает?» На этот вопрос, который Джеймс Джойс задал Норе Барнакл перед тем, как вместе с ней уехать из Ирландии, в старости оказалось отвечать сложнее. Осенним днем в 1930 году Джойс тихонько шел по Парижу, опираясь на своего помощника Поля Леона; на бульваре Распай какая-то девушка, набравшись храбрости, подошла к автору-ирландцу и поблагодарила его за его книги. Глаза у Джойса были в катастрофическом состоянии. На обоих вызрели катаракты. Хирург-швейцарец недавно проделал искусственное отверстие для попадания света в зрачок в его левом глазу, предстояли новые операции[1946]. Уже много месяцев Джойс толком не видел, что пишет[1947]. Он отвернулся от незнакомки и посмотрел в небо – свет солнца был едва различим, – потом на деревья на бульваре, на решетки вокруг стволов.
– Вы лучше восхищайтесь небом или вот этими бедолагами-деревьями, – посоветовал он[1948].
В ясности была своя красота.
Запоздалая победа «Улисса» поведала о нас больше, чем о самом Джойсе. Легализация романа стала поворотным моментом в истории культуры. Книга, которую еще несколько лет назад американское и британское правительства сжигали до последнего экземпляра, стала современной классикой, частью наследия западной цивилизации. Официальное одобрение «Улисса» как в форме решений высоких федеральных властей, так и за закрытыми дверями свидетельствовало о том, что культура 1910-х и 1920-х – культура экспериментов и радикализма, дадаизма и бунтарства, малотиражных журналов и контроля рождаемости – была не случайным отклонением. Она смогла пустить корни. Вернее, она показала, что укорененность – сама по себе вымысел.
Ибо, помимо того что «Улисс» столь стремительно превратился из контрабанды в классику, напрашивался и еще более тревожный вывод: никакая непристойность не является таковой по определению. Контекст способен изменить все. Санкционировав «Улисса», британские и американские власти превратились (в небольшой, но значимой степени) в мировоззренческих анархистов. Они приняли тот факт, что в культуре не бывает неизменных абстракций, вечных ценностей, неподвижных границ между «классикой» и «похабством», традицией и пороком. Не существует абсолютных авторитетов, единых представлений об обществе, монолитных понятий, стоящих выше людей. Дело в том, что самые сложные замыслы и самые опасные книги захлестывает поток подробностей, ошибок и исправлений, вставок в записных книжках, иссякающего зрения, бактерий в сосудах, кратких мгновений, когда люди, стоя в заднем дворике, смотрят сквозь ночь на вселенную, и вселенная эта – влажное звезд небодрево, а слово, ее сотрясающее, – «да».