Судья Вулси любил подниматься к себе в библиотеку на холме за летним домом, попыхивая трубкой или сигарой. В 1933 году он задержался в Питершеме, штат Массачусетс, – оживленный летний сезон завершился, листья начали желтеть. В свободное время Вулси играл с женой в теннис (надевая по этому случаю галстук[1818]), а во время обеденных перерывов по окрестным полянам бродили, собирая чернику, юристы. Библиотека судьи на холме служила еще и залом суда – в дальнем конце просторного помещения стояли судейская скамья и столы для сотрудников.
В жаркое время года Вулси уезжал за пределы Манхэттена и проводил заседания федерального суда в Питершеме, где прения сопровождались пением птиц, а его судейский молоточек, вырезанный из корпуса военного корабля Constitution, выполнял разве что декоративную функцию. Раньше эта библиотека была ратушей города Прескотта[1819]. Вулси перевез здание в Питершем, поставил на высокой точке за домом, отделал панелями в колониальном стиле. Когда он не вел заседания и не выносил решений, то отдыхал в мягком кресле у камина. Широкие половицы поскрипывали под его тяжелыми шагами, а потом он устало опускался на сиденье.
Не исключено, что судье Вулси хотелось выпить. Он уже десять лет не прикасался к крепким напиткам, поскольку считал лицемерием отправлять людей за решетку за торговлю спиртным и одновременно его употреблять. С тех пор как ввели сухой закон, в его манхэттенской квартире стояла, искушая, бутылка шерри столетней выдержки[1820], но даже оказавшийся в каталажке бутлегер не упрекнул бы судью за выпитый стаканчик, если бы знал, что пришлось пережить ему в этом году. Вулси провел дело о мошенничестве – некая корпорация обманула сотни католических священников на три миллиона долларов, которые якобы собиралась вложить в голливудское звуковое кино высоконравственного содержания. Это дело оказалось самым длинным в истории американского уголовного судопроизводства[1821]. Показания 98 свидетелей вылились в 15 тысяч страниц. Суд начался еще до Рождества 1932 года и закончился только после четвертого июля, и когда он закончился, судья Вулси сказал присяжным, что им впору создавать собственную ассоциацию выпускников[1822].
В Питершем он приехал осенью 1933 года якобы на каникулы и планировал посвятить несколько недель досугу, одновременно готовясь к слушаниям касательно «Улисса». Вулси уже привык вести дела о непристойности и считал, что будет занятно применить закон к книге, которую якобы признали современной классикой. Он сидел в библиотеке, положив ногу на ногу и опустив открытый роман на старомодные никербокеры – испытывая сразу несколько приятных ощущений. Но это он еще просто не знал, во что ввязался. Впоследствии судья признается: за чтением «Улисса» он провел «едва ли не самых тяжелых два месяца своей жизни»[1823]. За несколько недель он с трудом продрался через первые несколько глав[1824] – и отложил слушание еще на месяц. Моррис Эрнст прислал ему пакет дополнительных материалов, чтобы помочь разобраться в тексте, в том числе «Ключ к "Улиссу" Джеймса Джойса» Пола Джордана Смита и «Джеймс Джойс: первые сорок лет» Герберта Гормана. Эрнст хотел добавить к ним «"Улисса" Джеймса Джойса» Стюарта Гилберта, но эта книга у судьи Вулси уже имелась[1825].
Библиотека Вулси насчитывала тысячи книг. Целые стены были заставлены томами по юриспруденции: «Основы патентного права», «Правоприменение в судоходстве», «Закон о нечестной конкуренции и товарных знаках», но при этом он запоем читал романы и стихи[1826]. Браунинга и Теннисона, Теккерея и Филдинга. У него имелось лимитированное издание «Одиссеи» Гомера с автографами переводчика и иллюстратора. Он скупал все первоиздания Сэмюэля Джонсона, какие мог найти[1827], и очень любил романы Энтони Троллопа. «Финеаса Финна». «Пленника темноты». «Можно ли ее простить?» Судья намеревался прочитать их все[1828].
Вулси вообще был разносторонним собирателем. Коллекционировал колониальную мебель и посуду из оловянного сплава, старинные часы и географические карты, трубки и табачные смеси[1829]. Наполняя свою жизнь атрибутами культуры, он прежде всего старался не уронить чести своего имени – так иной пихает бумагу в дедушкины туфли, чтобы в них прогуляться. Предок Джона, Манро Вулси, прибыл в Новый Свет, а точнее – в Новый Амстердам[1830] в 1623 году и держал пивную на Ист-Ривер[1831]. Члены его семьи с 1705 года учились в Йеле[1832][1833], сам судья тоже не стал исключением. Он был потомком одного из основателей Йеля, президентов университета, а также Джонатана Эдвардса, проповедника, который напоминал грешникам об их порочности[1834]. «Господь, что держит вас над адской бездной, подобно тому, как держат над огнем паука или иное мерзопакостное насекомое, проникнут к вам отвращением»[1835].
После того как в газетах напечатали, что Вулси будет вести дело «Улисса», ему стали все чаще приходить письма. Один читатель писал, что «Улисс» «разодрал ему душу». Другой называл книгу Джойса «самой ценной вещью в [своей] жизни»[1836]. С точки зрения закона судья мог все это игнорировать – и письма, и книги про «Улисса», и отзывы, приклеенные к обложке конфискованного экземпляра. Более того, никто его не обязывал читать роман, за исключением тех пассажей, которые прокурор пометил как непристойные. Судьям не возбранялось ограничиться лишь оценкой подсудных фрагментов текста, и мало кто из них давал себе труд читать книги полностью. Судили по отрывкам не из-за лени. Это логическим образом вытекало из официального определения непристойности. Правило Хиклина было сформулировано так, чтобы оберегать от скверны людей, наиболее подверженных тлетворному влиянию текста, а даже либеральный Лернед Хэнд отмечал: «Речь идет о тех, кто скорее всего станет читать только соответствующие фрагменты, без учета их окружения и места в книге в целом»[1837]. Судьи и присяжные читали книги так, как читают их дети.
Впрочем, судьи и присяжные и без всякого правила Хиклина подходили к тексту предвзято в силу того, что обвинение считало его непристойным. Сама суть непристойности такова, что она подталкивает к дробному прочтению. Непристойность оскорбительна. Она воспринимается как отдельный неприятный момент, как нечто вырванное из общего контекста книги – и мы, оскорбившись, уже не видим модулирующего ее контекста. Слова «пизда» или «ебать» рельефно выделяются на странице. Оскорбленные читатели не задумываются об их месте в общем замысле нарратива и об их роли в развитии характера персонажей. Они сосредоточиваются на самих словах. Судьи, ведущие дела о непристойности, – самые «внимательные» специалисты по «внимательному» чтению.
Вулси поставил себе цель прочитать «Улисса» от корки до корки. Начиналась книга как любая другая: «Сановитый, жирный Бык Маллиган возник из лестничного проема, неся в руках чашку с пеной, на которой накрест лежали зеркальце и бритва»[1838]. Англичанин пришел в гости к двум ирландцам в заброшенную сторожевую башню на берегу с видом на Ирландское море. Подходящая экспозиция. В первой главе имелся живой диалог и некоторое количество умствований. На месте кавычек стояли тире, но к этому легко привыкнуть. А вот потом сюжет начал ускользать. Вместо авторского голоса, который должен описывать персонажей и сообщать дополнительные сведения о прошлом, действие двигалось вперед через разрозненные впечатления, которые перемежались сведениями о городе Дублине, – тут вам и уличные афиши, и слепец с тростью, и голодные чайки у реки. Ничто ни от чего не отделялось. Кавычек начинало не хватать.
Сотни персонажей – они приходят и уходят. На кого читателю обращать внимание? Что важно? Что нет? На похороны является незнакомец в макинтоше, его имени никто не знает. Какие-то праздные разговоры, мудреные теории о Гамлете, непонятные политические диспуты. Большинство читателей сдаются странице этак на восьмидесятой, однако если войти в текст и смириться с тем, что знаешь не все, становится легче. Действие одной главы происходит в редакции газеты, там сплошные заголовки. В другой главе пародируются десятки писателей, в том числе Сэмюэль Джонсон – это Вулси наверняка понравилось. Потом разворачивается странная драма в борделе. Сколько существует способов рассказать одну и ту же историю? Целая глава – поток вопросов и ответов, которыми обмениваются два бестелесных наблюдателя, они будто бы ведут расследование или дознание. Леопольд Блум и Стивен Дедал заходят посреди ночи в крошечный дворик за домом Блума.
Что сделал каждый из них у врат выхождения?
Блум поставил подсвечник на пол. Стивен надел шляпу на голову.
Для какого создания служили врата выхождения вратами вхождения?
Для кошки.
Какое зрелище представилось им, когда они, впереди хозяин, а следом гость, явились в безмолвии, двоякотемные, из тьмы тропинки на задах дома в полумрак сада?
Звезд небодрево, усеяно влажными ночной бирюзы плодами[1839].
Это не Троллоп. Добравшись до последней главы, судья увидел сплошной блок текста. Голос Молли Блум полностью лишен знаков препинания. Мысли, конечно, текучи, но отсутствие запятых и абзацев производило обратный эффект. Судья Вулси в результате читал медленно и застревал на словах, которые в противном случае просто бы проскочил. Текст вынуждает читателя представлять себе форму фраз Молли, самому придумывать паузы и вдохи, произносить – пусть одними губами – ее слова.
…да когда я зажгла лампу должно быть он 3 или 4 раза спустил этой своей здоровенной красной дубиной я думала вот-вот у него жила или как ее там зовут лопнет а кстати нос почему-то у него не такой уж большой я с себя всё сняла шторы были плотно задернуты спрашивается зачем столько часов наряжалась причесывалась душилась а у него как толстенный стержень или железный лом и все время стоит должно быть ел устрицы я думаю несколько дюжин устриц и он очень был в голосе нет мне никогда в жизни еще не приходилось ни с кем у кого был бы такого размера чувствуешь что тебя заполняет всю наверно потом он съел целого барана и что это нас создали на такой манер с какой-то дырищей посредине как Жеребец засаживает в тебя им ведь от нас только этого одного и надо и вид при этом у них какой-то решительный злой не выдержала прикрыла глаза а все-таки живчиков в нем не так чтоб ужасно много когда я заставила его вынуть и кончить на меня думаю раз такой здоровый пусть лучше так вдруг потом не все вымоется как следует ну и последний раз уж позволила в меня кончить…[1840]
Непристойность возникала там, где не ждешь, и тут же пропадала. Приходилось приостанавливаться – вдруг я что не так понял, – возвращаться, читать заново. Судья гордился тем, что понимает чувства и желания женщин. Именно поэтому он считал «Супружескую любовь» важной книгой для состоящих в браке. Но хотя он и читал доктора Стоупс, чувства женщины сохраняли для него довольно абстрактную ценность – то был скорее вопрос справедливости: нужно же об этом думать, если хочешь здоровые семейные отношения. Мысли Молли Блум совсем не были абстрактными, да и о здоровых супружеских отношениях речь не шла.
…надену лучшие панталоны нижнюю юбку и дам ему как следует на все посмотреть так чтоб у него встал пускай знает раз он сам этого хотел что его жену ебли да и отъебли досыта как надо только не он 5 или 6 раз подряд на простыне след от семени а я даже не стану трудиться выводить утюгом это должно его убедить если не веришь пощупай мой живот или остается только чтоб я его заставила стать тут посреди и заправить того в меня тянет рассказать ему все до малейшей крохи и заставить чтоб он сам себе сделал у меня на глазах он это заслужил его одного вина если я прелюбодейка…[1841]
По полям повсюду расставлены, точно мишени, черные кресты[1842]. Подобные пассажи составляли лишь малую часть текста, но с каждым, кто дочитал и осмыслил «Улисса» – а именно это и собирался сделать Вулси, – оставался ее голос. Отмеченные фрагменты судья перечитал несколько раз[1843]. Что ж тогда непристойно, если не это? Он сознавал, что отдельные пассажи в «Улиссе» искусны и даже блистательны. Есть невнятные и даже скучные. Он знал, как судить многие тексты – «Супружескую любовь» (невиновна) или «Фанни Хилл» (виновна), а тут сплошная загадка. Книга по большей части никак не связана с сексом, но там, где связана, – туши свет, он такого еще не видел в печати.
Судья Вулси просмотрел представленные ему книги и рецензии, прикрепленные к обложке «Улисса». Он дал себе слово разобраться тщательно и потому, что был неравнодушен к литературе, и потому, что не хотел, чтобы его одурачили. Впоследствии он отметил: было бы кошмаром выяснить из какого-нибудь журналистского расследования[1844], что Джеймс Джойс все-таки порнограф, а «Улисс» – обычная похабщина, замаскированная под непрозрачную прозу. Вулси пошел на риск и бросил все – свое имя, свои суждения – на защиту книги, которая могла оказаться тайной порнографией, потому что альтернативой было запретить гениальный роман в стране, которая гордилась тем, что борется за свободу. А прискорбных последствий могло быть сразу два: опороченное имя предков и позор для грядущих поколений. Тут бы выпить что-то покрепче, чем шерри.
Двадцать пятого ноября 1933 года в малом овальном зале суда на шестом этаже Коллегии адвокатов на Сорок четвертой улице яблоку было негде упасть[1845]. Судья Вулси специально назначил слушание на субботнее утро, чтобы избежать скопления публики, но просчитался. Но хотя бы утром выходного дня можно было никуда не торопиться. Вулси уже которую неделю проводил слушания в Коллегии адвокатов – в отличие от других судей, обычными залами суда он был сильно недоволен, а это удобное помещение было ему по вкусу[1846]. Седовласый судебный пристав, афроамериканец (по совместительству шофер Вулси[1847]), встретил его у входа, он направился к судейской скамье, шум в зале начал стихать. Из-под воротника черной мантии виднелось золотое кольцо, стягивавшее шейный платок[1848]. Свидетелей вызывать не предполагалось, стороны должны были по очереди представлять свою аргументацию. Судья сел и бросил взгляд на документы по делу «США против книги под названием "Улисс"».
Сэм Коулман, пребывавший в несвойственном ему волнении, подошел к Эрнсту прямо перед тем, как в зале объявили тишину.
– Государство это дело не выиграет, – заявил Коулман.
– Почему?
– Чтобы выиграть, нужно произносить вслух неприличные слова, которые употребляет Джойс. Чтобы шокировать судью и чтобы он запретил книгу. Но я этого сделать не смогу.
– Почему?
– Потому что в зале присутствует дама.
Эрнст развернулся и возле первого ряда скамей, среди репортеров, увидел свою жену Мэгги. Она взяла в школе выходной, чтобы выслушать, как муж ее будет озвучивать аргументы, которые подбирал несколько месяцев. Эрнст сказал Коулмену, чтобы тот не переживал за чувства его жены. Она каждый день вынуждена лицезреть «англосаксонские» выражения, которые ее ученицы пишут на стенах в школьном туалете. Более того, Мэгги помогала ему прояснить этимологию слов, которые Коулман теперь стесняется произносить в ее присутствии[1849].
Когда заседание началось, судья Вулси сразу же обозначил свое скептическое отношение к «Улиссу».
– Представьте себе, что монолог Молли Блум прочитала девушка восемнадцати – двадцати лет, – обратился он к Эрнсту. – Скажется ли это на ее нравственности?
– Вряд ли следует руководствоваться этим критерием, – ответил Эрнст. – Закон ведь не требует, чтобы литературу для взрослых превращали в кашку для младенцев[1850].
Аргументация Эрнста строилась на пренебрежении правилом Хиклина. Он хотел добиться такого определения непристойности, которое защитило бы Молли Блум от воображаемых юных читателей, а не наоборот. Для этого он извлек из забвения определение, данное Лернедом Хэндом в 1913 году: слово «непристойный» должно обозначать «актуальную критическую точку в компромиссе между откровенностью и постыдностью – ту, в которой общество находится в текущий момент»[1851]. Судья Хэнд, по словам Эрнста, обозначил непристойность как «изменчивый стандарт» – то есть представление, которое в обществе постоянно пересматривают. Допустим, в 1922 году «Улисс» считался непристойным – это не мешало ему обрести законность в 1933-м. В конце концов, отметил Эрнст, признаки изменения стандартов видны повсюду. Женщины когда-то ходили на пляж в длинных юбках и с длинными рукавами. Двадцать лет назад они начали обнажать колени – а что до так называемых «костюмов для загара»[1852] 1930-х годов, нет нужды объяснять членам суда, что они мало что оставляют на волю воображения.
На случай, если Вулси не понравятся эти изменчивые стандарты, Эрнст припомнил еще и неизменные принципы. Заявление судьи Хэнда, что «истина и красота слишком ценны для общества», чтобы приносить их в жертву неискушенным читателям, наводит на мысль, что государство заинтересовано в распространении достойной художественной литературы. Если «Улисс» действительно является тем, чем его признало министерство финансов, – если это современная классика, если речь в нем идет об истине и красоте, – тогда он достоин защиты на рынке идей. Эрнст не решился апеллировать к Первой поправке, но суть его аргументации была созвучна аргументации Оливера Уэнделла Холмса: книги, ведущие общество к истине, необходимы.
Впрочем, довольно было бы и того, чтобы Вулси просто признал: литература не может быть непристойной. Эрнст процитировал определение «классики» из Словаря Уэбстера для колледжей и сделал вывод, что непристойность, способная оказывать вредоносное и тлетворное воздействие, не может одновременно обладать «признанным совершенством»[1853]. Судью поставили перед выбором.
Судья Вулси терпеливо все слушал.
– Мистер Коулман, – обратился он к прокурору, – в чем, по-вашему, состоит непристойность?
– Я бы сказал, что вещь является непристойной, если в ней используется грубый язык и если она оказывает соответствующее воздействие на среднестатистического читателя[1854].
Непристойность можно измерять общественными стандартами, а не детской податливостью, если Моррису Эрнсту так будет угодно. Строго говоря, Коулман сам подкинул Эрнсту аргумент – он похвалил «Улисса». Назвал его стиль «новаторским и замечательным»[1855]. В «Улиссе» предложена «новая система подачи человеческой сущности»[1856]. Книга Джойса столь же научна, сколь и поэтична. «Мы знаем, что это энциклопедия, – было сказано в записке по делу, представленной стороной обвинения, – подробная и структурированная, излагающая суть двух состояний, физического и духовного, внешнего и внутреннего. Мы отдаем себе отчет в том, что это глубинное исследование психологии, что даже самые малозначительные персонажи книги вписаны в ее пространное полотно с неопровержимой отчетливостью». Обвинение высказалось в пользу «Улисса» даже красноречивее, чем защита.
Сэм Коулман не был идиотом. Он знал, что аргументация Эрнста всецело зависит от установления литературных достоинств книги Джойса. Знал, что Эрнст и Линди приволокут в суд целые охапки отзывов от профессоров, клириков, библиотекарей и писателей со всей стране. Они положат рядом похвалы «Улиссу» от парижских торговцев искусством («почти безупречно»), известных писателей («волшебно и гениально») и библиотекарш из Техаса («изумительно») и Северной Дакоты («изысканная классика»[1857]). Он знал, что Эрнст скомпонует стандарт «для всей книги» из какого-то неведомого судебного прецедента. Знал он и то, что Эрнст обязательно воспользуется своими безусловно хитроумными тактическими ходами – от предъявления конфискованного экземпляра, набитого хвалебными рецензиями, до признания книги «классикой» со стороны министерства финансов США. В разделе III, параграфе А записки Эрнста по делу торжественно цитировался хвалебный отзыв министра финансов: «Федеральное правительство официально отдало дань величию "Улисса"»[1858]. Эрнст превзошел самого себя, судья Вулси наверняка склонится в его сторону. Так что сторона обвинения не стала оспаривать литературных достоинств «Улисса» и просто согласилась.
– Никто не решится опровергать ценность этой книги для литературы[1859], – сказал Коулман.
Однако, выразив восхищение «Улиссом», он перешел к анализу использованных в нем непечатных слов – разумеется, не произнося их напрямую, ведь в зале присутствовала дама. Даже самый либеральный судья никогда бы не признал, что художественное мастерство писателя служит оправданием потокам непотребства. Так что обвинению оставалось лишь указать на то, что судья Вулси знал и так: «Улисс» куда непотребнее всего, что когда-либо было признано дозволенным в американском суде.
Сэм Коулман и его помощник Николас Атлас просмотрели все книги, с которых за последнее время были сняты обвинения в непристойности, и выяснили, что по колоритности им далеко до высказываний Молли Блум. Ни «Мадмуазель де Мопен», ни «Возвращение Казановы» не содержали столь откровенных слов. «Женщина» тоже. Там, как обнаружили юристы, «попадаются слова, оскорбляющие общественный вкус»[1860], но по существующим стандартам они не являются непристойными. В «Женщине и кукле» нет ни одного неприличного слова. «Плоть» Клемента Вуда[1861] оказалась самой непристойной из всех рассмотренных книг, но и там не нашлось неприличных слов. В «Улиссе» же полно непристойностей, а также «бесчисленных богохульств»[1862]. Ни в одной книге нет того, что есть в «Улиссе».
Может, непристойность и является «изменчивым стандартом», если Моррис Эрнст и судья Вулси на этом настаивают. Коулман, в свою очередь, должен заявить, что национальные стандарты – и скандальные костюмы для загара тут ни при чем – изменились не настолько, чтобы в их рамках можно было легализовать мысли Молли Блум. Текст не преминул подкинуть подкрепления его аргументов: «зад я сожму как следует и скажу какие-нибудь похабные выражения понюхай задницу или полижи говно или любую дурь что взбредет в голову»[1863]. Отвечая на ранее заданный судьей вопрос, Коулман сказал: «Не думаю, что непристойность следует сводить к возбуждению сексуальных чувств»[1864]. Книгу можно запретить на основании того, что она написана грубым или омерзительным языком[1865], и если судья еще раз обратится к Оксфордскому словарю английского языка, он обнаружит, что словарь считает точно так же. Дело против «Улисса» основано не на отдельных непристойностях. Коулман согласен с тем, что книгу можно назвать современной классикой, цельным произведением искусства, обладающим единым замыслом, которое надлежит оценивать в его полноте, так что аргументацию Эрнста следует развернуть в обратную сторону. По словам Коулмана, «Улисса» надлежало запретить именно потому, что в нем все хитроумно взаимосвязано: он одновременно является и непристойностью, и шедевром[1866].
У Эрнста стратегия обвинителей вызывала одновременно и раздражение, и азарт. Коулман ушел от сути дела с помощью той же аргументации, которую год назад излагал по телефону. Да, он отказался произносить непотребные слова в присутствии дамы, но позиция его оказалась сильнее, чем рассчитывал Эрнст, – возможно, потому, что Коулмана возмутил его гамбит с министерством финансов. Прокуратура в последние месяцы как могла затягивала разбирательство[1867] – Эрнсту пришлось лично звонить Вулси[1868], чтобы тот назначил дату. И вот Random House оказался в суде, Эрнст должен был ответить на аргументацию обвинения, касающуюся «откровенных слов», и он не стал ходить вокруг да около.
– Ваша честь, что касается слова fuck (ебать), в одном этимологическом словаре указано на его возможное происхождение от слова «сажать, засадить» – в таком значении его использовали применительно к земледелию: крестьянин «засаживал» зерно в землю[1869].
Эрнст пытался демистифицировать слово, произнося его вслух, и сделать менее угрожающим, прояснив его историю (пусть и в форме ложного толкования). Он добавил, что ему это слово даже нравится. Да, он употребляет его с осмотрительностью – и готов признать, что друзьями с его помощью не обзаведешься, – но это односложное слово отличается мощью и честностью.
– Оно, ваше честь, куда органичнее, чем все эвфемизмы, которые постоянно используются во всех современных романах для обозначения того же самого явления[1870].
– Например, мистер Эрнст?[1871]
– Ну… «Они спали вместе». Это означает то же самое.
Вулси ход его мысли показался забавным.
– Далеко не всегда, адвокат![1872]
Эрнст почти час излагал судье Вулси свои аргументы[1873], по большей части подчеркивая достоинства Джойса. Джойс, по его словам, «вел монашеский образ жизни» вдали от поклонников и репортеров, подобно «суровому греческому богу»[1874]. Текст его безупречно структурирован. Мало того что каждая глава отличается уникальной стилистикой и соответствует песне из «Одиссеи» Гомера, но в каждой еще и представлен свой цвет, свой символ и свой телесный орган. Роман не взывает к низменным инстинктам – первая эротическая сцена встречается далеко не в самом начале, а к этому моменту любой читатель, который ищет одного только похабства, уже бросит чтение. В целом «Улисс» не имеет никакого сходства с порнографией. Название ни на что такое не намекает. Книга слишком длинная. В ней нет ни единой иллюстрации. Да и Random House не занимается порнографией[1875] – там вышли произведения Натаниэля Готорна, Эмили Бронте и Роберта Фроста. Эрнст этим не ограничился – он представил карту Соединенных Штатов, где красной булавкой были обозначены города, в которых нашелся библиотекарь, заинтересованный в приобретении «Улисса». «Сообщество», уже принявшее «Улисса», – это весь американский народ. Вся эта аргументация в конечном итоге строилась на описании ощущений. Порнографию невозможно не опознать, но это не порнография.
А ведь «Улисс» еще и озадачивал. Сколько там непонятных слов на каждое неприличное? Эрнст и Линди составили список из десятков загадочных слов, использованных в книге. «Квадриремы. Энтелехия. Обоеполый. Соэксединоверцы». По их сведениям, среди них тоже попадались непристойные – и в этом-то и состояла вся суть. Может, это и неприличные слова, но это не имеет значения. Поскольку непристойность, по определению, должна оказывать тлетворное влияние. «А то, что тлетворным может быть только то, что понятно, – аксиома, – заявил Эрнст. – Самое непристойное высказывание на китайском никак не подействует на того, кто не владеет этим языком»[1876]. Для искушенных людей «Улисс» был высоким искусством, а для нравственно уязвимых – бессмыслицей. Чтобы озадачить судью Вулси, адвокаты цитировали непонятные фразы (в том числе «неотменимую модальность» Стивена[1877]). Будь Джон Куинн жив и услышь все это, он бы ими гордился.
Поначалу Вулси соглашался с Эрнстом: описал, что испытывал, когда читал «Улисса» в Питершеме. «Местами текст такой туманный и невнятный, что вообще трудно что-либо понять. Как будто идешь, а ноги не касаются земли»[1878]. Он откинулся на спинку стула и, воспользовавшись положением, закурил сигарету[1879], вставленную в длинный мундштук из слоновой кости[1880].
– Принять в этом деле решение непросто, – сказал он. – Мне кажется, любой вещи нужно дать возможность выйти на рынок. Я лично против цензуры. Знаю: стоит что-то запретить, тут же появляются бутлегеры. И все же…[1881]
Он сделал паузу, припоминая некоторые фрагменты, которые подчеркнул прокурор: «он сам этого хотел что его жену ебли да и отъебли досыта как надо только не он 5 или 6 раз подряд»[1882].
– Но есть этот монолог в последней главе. Насчет него я сомневаюсь.
Судье было интересно, насколько хорошо мистер Эрнст знает текст романа.
– А вы действительно прочитали книгу до конца? Нелегкая задача, верно?[1883]
Эрнст пытался ее прочитать десять лет назад, но справился лишь предыдущим летом, когда, готовясь к суду, вдруг испытал эпифанию касательно техники Джойса. Эрнст стал описывать роман не просто как поток сознания, а как двойной поток сознания, который и определяет наше мышление, хотя мы до конца этого не осознаем.
– Ваша честь, пока я приводил аргументы с целью выиграть дело, я думал, что полностью сосредоточился на обсуждаемой книге, но на самом деле, перечисляя вам свои доводы, я одновременно думал вон про то кольцо у вас на шейном платке, о том, что мантия у вас на плечах сидит не очень, а еще о портрете Джона Маршалла у вас за скамьей.
Судья усмехнулся и постучал пальцами по скамье перед собой.
– Меня тревожит последняя часть книги, и я слушал со всей доступной мне внимательностью, но должен признать, что, слушая, думал про вон тот стул из коллекции Хэпплуайта у вас за спиной[1884].
Эрнст улыбнулся.
– В этом, ваша честь, и состоит суть «Улисса»[1885].
Худосочный очкастый адвокат продолжил – он говорил о «странном образчике того, что происходит в человеческой голове»[1886], а Вулси задумался о том, что, возможно, именно эта спонтанность и придает книге особое очарование. Как очки в роговой оправе напоминали Леопольду Блуму об отце, который принял яд, когда Леопольд был еще маленьким[1887], так и изогнутая спинка хэпплуайтовского стула напоминала Вулси о матери – как та сидит у себя дома в Южной Каролине, а в окно видно ветхие лачуги сборщиков хлопка[1888]. Через несколько лет после того, как они уехали из этого дома, мать Джона Вулси сперва бросила его отца, а потом выпрыгнула из окна в Бруклине[1889].
По словам Вулси, было в «Улиссе» нечто, что заставляло его «тревожиться, нервничать, беспокоиться»[1890]. Даже сейчас некоторые фрагменты вызывали у него неожиданные чувства. Он не мог отвязаться от последних слов Молли Блум – последних слов романа.
Ах тот ужасный поток кипящий внизу Ах и море море алое как огонь и роскошные закаты и фиговые деревья в садах Аламеды да и все причудливые улочки и розовые желтые голубые домики аллеи роз и жасмин герань кактусы и Гибралтар где я была девушкой и Горным цветком да когда я приколола в волосы розу как делают андалузские девушки или алую мне приколоть да и как он целовал меня под Мавританской стеной и я подумала не все ли равно он или другой и тогда я сказала ему глазами чтобы он снова спросил да и тогда он спросил меня не хочу ли я да сказать да мой горный цветок и сначала я обвила его руками да и привлекла к себе так что он почувствовал мои груди их аромат да и сердце у него колотилось безумно и да я сказала да я хочу Да[1891].
Судья Вулси снова прервал адвоката.
– В романе есть фрагменты, отличающиеся трогательной литературной красотой, фрагменты сильные, достойные. Я вам вот что скажу, – продолжил он, – некоторые места в этой книге доводили меня едва ли не до исступления. Последняя часть, этот монолог – там, видимо, точно передано настроение подобной женщины. И меня вот что смущает. Я, кажется, там все понимаю[1892].
На тот момент, когда судья Вулси взялся оценивать легальность «Улисса», уже существовало несколько решений федеральных судов, решений разрозненных и малоизвестных, однако их можно было использовать как повод для вынесения мягкого приговора. Самым громким стало решение Лернеда Хэнда 1913 года, но за прошедшие с тех пор 20 лет не цитировалось ни одного мнения федеральных властей по этому поводу. Хэнду было просто пренебречь правилом Хиклина и высказаться в пользу истины и красоты – ставки были невелики. Ему не пришлось прикладывать свои стандарты к какой-то конкретной книге и во всяком случае не было нужды разбираться, достигнут ли в ночных размышлениях Молли Блум «компромисс между откровенностью и постыдностью», – Вулси наверняка казалось неуместным само понятие компромисса. В «Улиссе» отношения между откровенностью и постыдностью скорее напоминали боевые действия. Поскольку официальные власти признали литературные достоинства книги, одновременно заявив, что это не делает ее менее аморальной, Вулси предстояло положить на одну чашу весов литературные достоинства, а на другую – непристойность как порок и решить, какая перетянет. Он совершенно не собирался категорически легализовать непотребные выражения Молли. Если уж ему и придется объявить «Улисса» разрешенной в США книгой, ему нужно подтвердить трансцендентальные свойства романа: то, что непристойность в нем превращается в искусство.
После слушаний судья Вулси дошел до общественного клуба Сentury Association за углом, где всегда обедал по субботам[1893]. Возможно, выходя из Коллегии, он остро ощутил свое полное одиночество. В делах, в которых он разбирался лучше всего, – патенты, авторское и адмиралтейское право – всегда имелись надежные прецеденты. Дела о непристойности рассматривались уже много десятилетий, и все равно трудно было отделаться от мысли, что судье каждый раз приходится импровизировать. Ну откуда ему знать, вызывает книга сексуальные желания у обычного гражданина или нет? Что, проводить голосование?
Тут Вулси пришло в голову, что этот вопрос можно задать членам клуба, поэтому он обратился к двум представителям клубного литературного комитета[1894], издателю Чарльзу Мерриллу – младшему и бывшему преподавателю английского в Йеле[1895], а заодно и основателю The Saturday Review of Literature[1896] Генри Сейделу Кэнби[1897]. Да, это не «обычные» граждане, но будет хоть какая-то видимость объективности. Объективности Вулси хотел добиться по максимуму, поэтому по одному отвел их в сторонку – возможно, в альков читального зала клуба. «Улисс» Джеймса Джойса вызывает у вас сексуальные или развратные мысли? (Разумеется, он этот вопрос задавал исключительно как юрист.)
Кэнби не был сторонником литературного модернизма и входил в число немногочисленных известных американских критиков, которые все еще считали, что «пуританская цензура»[1898] – это хорошо. В 1920-е Кэнби писал, что «одержимость невоздержанным и извращенным сексом»[1899] лишает «Улисса» связности. В другой статье он отмечал: то, что Джойс сумел дописать книгу, – один из немногочисленных неоспоримых признаков его вменяемости. Впрочем, Кэнби, как и многие другие, успел поменять свое мнение о романе Джойса. И он, и Меррилл независимо друг от друга заявили, что «Улисс» далеко не первым делом воздействует на сексуальные чувства, скорее это роман «некоторым образом трагический», а также «проникновенный комментарий к внутренней жизни мужчин и женщин»[1900].
В восемь утра в День благодарения, за бритьем, судья Вулси все обдумывал дело «Улисса». В действиях его имелась толика тщеславия[1901]. Уподобившись манере Джойса, он написал полный текст решения, а потом принялся вносить в него бесконечные поправки[1902]. Когда начал набрасывать вердикт по делу «Улисса», речь уже шла о попытке основать собственную правовую традицию. Вулси не собирался цитировать данное судьей Хэндом определение непристойности (два судьи не ладили[1903]), а на ряд других решений ссылался лишь мимоходом. «Практика, которая легла в основу этого дела, – писал Вулси в обзоре, – базируется на моих выводах, вынесенных в деле "США против книги под названием "Контрацепция"». В решении Вулси касательно «Контрацепции» сказано, что справочник по контролю рождаемости доктора Стоупс «не подпадает под понятия о непристойности и безнравственности, изложенные мною в деле "США против непристойной книги под названием «Супружеская любовь»"». В этом и был весь Вулси.
Многочисленные часы в квартире судьи Вулси на Лексингтон-авеню (настенные хронометры и настоящие монументы высотой три метра из красного дерева) каждый час с непогрешимой точностью отбивали время. Ковры и драпировки – их в боковом дуплексе было много – смягчали бой часов, еще сильнее его приглушала дверь в ванную комнату[1904]. Взглянув в зеркало на лицо, покрытое мыльной пеной, Вулси увидел отражение чистого синего неба. Он часто вспоминал один скучный День благодарения в Нью-Гэмпшире, несколько десятилетий назад[1905]. В тот день он из-за дождя застрял в доме у приятеля, и после ужина они отправились обследовать чердак. Среди коробок, где между смятыми газетами лежало всякое старье, он обнаружил старинную поэтическую антологию. Стал ее перелистывать и наткнулся на одну строфу из стихотворения XVIII века[1906] – она так его зацепила, что он набросал парафраз: «Боюсь, сэр, вы можете счесть мои слова лишенными девичьей скромности, но законы природы предназначили нас для любви, пусть даже законы добродетели зачастую велят это скрывать».
Вулси представил себе, как героиня стихотворения борется с законами добродетели, придуманными отнюдь не ею, против обычаев, сила которых прежде всего проистекает из привычки. Для Вулси эти строки стали откровением касательно закона как такового, прозрением, которое он повторял себе многие годы, прозрением, сила которого заключалась, в частности, в том, что он выудил его с чердака: закон на деле не более чем набор правил, которым противостоят нетленные законы природы, и правила нужно менять, иначе они утратят силу. Возможно, менять правила могут одни только откровенные и нескромные женщины. Судья соскреб с лица отнюдь не девичью щетину и перевел взгляд с перемазанной пеной бритвы на синее небо. Целый калейдоскоп ощущений.
Судья Вулси поспешил за письменный стол, схватил перо и, не выпуская мыльной бритвы из левой руки, принялся писать решение[1907].
Джойс попытался – на мой взгляд, на диво успешно – показать, что ширма сознания, на которой постоянно сменяется калейдоскоп впечатлений, отображает в себе, подобно пластичному палимпсесту, не только то, что находится в фокусе внимания каждого человека, наблюдающего, что происходит вокруг него на самом деле, но еще и теневую зону с остатками былых впечатлений, как недавних, так и извлеченных через ассоциации из области подсознательного.
В основе этого решения лежала откровенность Джойса. Судья Вулси вгляделся в текст и представил себе Джеймса Джойса, подслеповатого художника[1908], которого природа понуждает говорить все, и все, включая сюда и благопристойность, суть лишь инструменты его замысла. Джойс подвергался гонениям и кривотолкам, писал Вулси, потому что «сохранял верность своему стилю»[1909] и «честно пытался сполна выразить то, о чем думают его персонажи», не заботясь о последствиях. Среди мыслей этих были и эротические, однако, отмечал Вулси, «нельзя забывать, что место действия – кельтский мир, а время действия – весна».
Вулси не только легализовал книгу Джойса. Он стал ее адвокатом. «"Улисс" – непревзойденный шедевр, если говорить о том, каких успехов удалось добиться в достижении столь сложной цели, как та, которую Джойс перед собой поставил». Вулси оценил весомость аргументации Сэма Коулмана – прежде чем полностью ее отвергнуть.
Многие части книги показались мне омерзительными, однако хотя в ней имеется, о чем я уже говорил выше, множество слов, которые принято считать похабными, я нигде не обнаружил в ней похабства ради похабства. Каждое слово этой книги вписывается, точно фрагмент мозаики, в детали картины, которую Джойс пытается сложить для своих читателей… и когда столь тонкий художник слова, каким, несомненно, является Джойс, пытается правдиво изобразить нижние слои среднего класса одного из городов Европы, так ли уж необходимо запрещать американским гражданам смотреть на эту картину на законных основаниях?
«А значит, – заключил Вулси, – "Улисс" может быть допущен в Соединенные Штаты».
Ключевая фраза содержится в заглавии решения: «Требование властей об изъятии и уничтожении отклонено» – и она далеко не полностью отражает то, сколь блистательно успешной оказалась аргументация Эрнста. Теперь законодательная защита литературных достоинств не просто была возможной. Она стала обязательной.
Журнал Time провозгласил решение Вулси «историческим в силу его авторитетности, красноречивости, влияния на будущее американского книгоиздания». Когда книгу опубликовали, портрет Джойса появился на обложке журнала, писатель был изображен с повязкой на глазу[1910].
Те, кто наблюдает за небом над Америкой, не заметили вчера ни кометы, ни иных небесных знамений. Из окон на Манхэттене, на Бродвее не сыпались конфетти, на ступенях городской ратуши не толпились представители комитетов. <…> Но множество граждан, пристально следящих за изменениями действительности, знают, что вчерашний день стал очередной вехой в истории литературы. На этой неделе многострадальный путешественник, всемирно знаменитый, но долго остававшийся изгоем, наконец-то благополучно достиг американских берегов. Имя его «Улисс»[1911].
В Париже у Джойса не умолкал телефон – поступали очередные новости. «Итак, половина англоговорящего мира капитулировала, – высказался Джойс. – За ней последует и вторая»[1912]. Он принимал поздравительные звонки, вот только Лючия по ходу дела перерезала провода[1913].
В 10:15 утра 7 декабря 1933 года, всего через несколько минут после официального оглашения судебного решения, Дональд Клопфер позвонил Эрнсту Райхелю и сказал: «Приступайте»[1914]. Судья Вулси еще не дочитал книгу у себя в Питершеме, а Random House уже поручил Райхелю продумать художественное оформление нового издания «Улисса», чтобы запустить книгу в производство сразу после ее легализации. Райхель, доктор искусствоведения[1915], все придумал лично – корешок, переплетную крышку, суперобложку, внутреннее оформление, – сумев добиться полного единства. На протяжении двух месяцев он перебирал шрифты и форматы и наконец сделал пробный макет с гарнитурой «Баскервиль».
Именно этого Random House и хотел: четкости, аккуратности и подчеркнуто современного вида. «Сановитый жирный Бык Маллиган» начинался с величественной С, занимавшей целую полосу. Через пять минут после звонка из Random House Райхель и его сотрудники приступили к печати первых глав. Они включили в книгу полный текст решения Вулси, чтобы, если власти выдвинут новое обвинение, похвалу судьи можно было использовать в качестве доказательства невиновности. В изданиях Random House это решение оставалось на протяжении многих десятков лет и наверняка оказалось самым широко известным за всю историю США[1916].
«Улисс» был переплетен и доставлен издателю через пять недель. В Random House запланировали первый тираж в 10 000 экземпляров[1917], но на момент его прибытия (25 января 1934 года) предпродажи превысили 12 000 – «феноменальная по нашим временам цифра для книги по 3,5 доллара»[1918], как заметил Серф, – они полагали, что продадут столько лишь за много месяцев. К апрелю было продано 33 000 экземпляров[1919], и Серф лично поехал в Париж, чтобы вручить Джойсу чек на 7500 долларов[1920]. За три месяца экземпляров разошлось больше, чем за предыдущие 12 лет. В 1950 году это была пятая по тиражности книга «Современной библиотеки»[1921]. Не обошлось и без недоразумения. Random House отдал в типографию Райхеля не последнее издание Shakespeare and Company. Это было издание Сэмюэля Рота[1922]. В первом легальном тираже «Улисса» в США вышел текст, изуродованный литературным пиратом.