К книге
Самая опасная книга: Как «Улисс» Джойса навсегда изменил литературуЧасть III. 18 Библия отверженных
63%
Часть III. 18 Библия отверженных
22

Морис Дарантьер, хозяин одной из дижонских типографий, был пережитком прошлого. Его древние станки стояли в небольшой увитой плющом печатной мастерской[1211], которая вряд ли сильно изменилась с тех пор, как хозяином здесь был его отец[1212]. По воскресеньям Дарантьер штопал носки, сидя в старинном кресле, а его соратник по работе и сосед по дому готовил обед, который растягивался до ужина с выпечкой, кофе и ликером[1213]. Осенью 1921 года Дарантьер частенько пропускал трапезы из-за работы[1214]. Сильвия Бич предупредила его, что печатать «Улисса» будет непросто, и все равно он оказался к этому не готов. Печатники уже много десятков лет пользовались линотипией, отливая разом целые строки текста, но в «Импримери Дарантьер» наборщики часами поштучно вытаскивали литеры из огромной кассы. «Улисса» собирали вручную, буква за буквой.

Машинопись, полученную из Парижа, похоже, печатали второпях. Некоторые строки повторялись, другие убегали за пределы страницы, попадались нечитаемые – машинистка пробила одни слова поверх других[1215]. Не разобрав текст, наборщики оставляли пустое место – и это было только начало. В июне 1921 года Дарантьер начал отправлять Джойсу гранки первых эпизодов. Гранки представляли собой большие листы, на каждом из которых помещалось по восемь страниц будущей книги, с широкими полями для правки. Гранки не были разбиты на страницы, их проще было править, чем постраничную корректуру, которая появлялась на следующей стадии. Печатники привыкли к тому, что в гранках приходится делать исправления, но Джойс испещрял все листы стрелками и вставками, новыми дополнениями и предложениями. Джойс не просто вычитывал текст. Он продолжал дописывать. Дарантьер раз за разом напоминал Сильвии Бич, что добавления Джойса будут дорого стоить, потому что отнимают много времени[1216]. Если писатель решил вставить фразу, для этого нужно сдвигать несколько строк или страниц. Одна-единственная вставка приводила к обвальным изменениям.

Дарантьер посылал все новые гранки, так и не переходя к корректурным оттискам, то есть правка одного листа гранок выливалась в цикл из трех-четырех повторений – Бич велела Дарантьеру отправлять Джойсу столько гранок, сколько попросит[1217]. Джойс еще больше усложнял процесс, требуя, чтобы ему одновременно присылали несколько оттисков и делая на каждом разные вставки. Наборщики стали заранее оставлять свободное место между строками и в конце абзацев, чтобы поправки заполняли пустоту, а не перетекали на следующую страницу, добавляя работы[1218].

Потом Дарантьер начал слать корректурные оттиски, в которые авторы обычно вносят мелкие поправки – пропущенную запятую, переставленные буквы. Когда Джойс прислал их обратно, Дарантьер ужаснулся «le très grand nombre de corrections[1219]»[1220], которыми были исписаны все страницы. Джойс и тут продолжал творить. Правка гранок одного эпизода требовала правки корректурных оттисков более ранних эпизодов – процесс набора «Улисса» превратился в попытку отлить в застывшей форме движущийся объект. Была еще одна причина, почему бесконечные правки самого великого эксперимента во всей истории литературы давались маленькой типографии с таким трудом. Наборщики, складывавшие из литер «Улисса», не владели английским[1221].

Затея делалась все дороже, и это тревожило Дарантьера. Поначалу он согласился отсрочить оплату до получения денег с подписок. Такое великодушие отчасти объяснялось его дружбой с Адриенной Монье, отчасти необычной биографией книги – долгие годы работы, суд в Нью-Йорке, протесты печатников, разъяренные мужья. Сложная предыстория книги интриговала Дарантьера почти так же сильно, как и одержимость ею этой американки. Но вот становиться участником творческого процесса он был не готов.

Дарантьер запросил в декабре пять тысяч франков[1222] – это превышало обычную месячную выручку Shakespeare and Company, однако с помощью мисс Уивер Бич смогла внести эти деньги[1223]. Каждую страницу «Улисса» Джойс вычитал в четырех гранках и пяти корректурных оттисках[1224]. Почти треть романа[1225], в том числе почти половину «Пенелопы», он написал на гранках и корректурных оттисках[1226], и к концу года только правка обошлась почти в четыре тысячи франков[1227]. В своем нынешнем виде «Улисс» существует лишь потому, что Сильвия Бич была готова потакать Джойсу. Она не просто опубликовала книгу. Она дала ей пространство для роста.

Нора жаловалась друзьям по поводу этих правок. «Экий его фанатизм одолел, конца-края не видно»[1228]. Джойс выдвигал все более непомерные требования. Например, он желал обложку со сплошной синей заливкой и белыми буквами, причем синий должен был быть в цвет греческого флага. Дарантьеру, чтобы точно подобрать оттенок, пришлось съездить в Германию[1229]. Последнюю корректуру Джойс прислал только 31 января 1922 года[1230]. Дарантьеру, чтобы выполнить данное Сильвии Бич обещание, нужно было выправить и отпечатать часть последних эпизодов менее чем за два дня. И когда самый неподъемный заказ, выпавший на долю его типографии, уже был почти доделан, Дарантьер получил телеграмму из Парижа[1231]. Месье Джойс желает добавить еще одно слово.

Утром 2 февраля 1922 года Сильвия Бич приехала на Лионский вокзал, где ждала прибытия экспресса Дижон – Париж[1232]. Когда открылись двери, она увидела, что между встрепанными со сна пассажирами пробирается кондуктор с увесистым свертком. Чуть позже, когда Джойс открыл двери своей квартиры, перед ним возникла гордая собой Сильвия Бич, которая держала в руках подарок ему на день рождения – первые два экземпляра «Улисса».

Один экземпляр Бич поставила в витрине Shakespeare and Company. Новости, подстегнутые газетными заметками о предстоящей публикации, распространились за одну ночь: «Улисс» Джеймса Джойса наконец-то вышел в свет. На следующее утро перед витриной с увесистым томом собралась целая толпа[1233]. Книга выглядела впечатляюще: 732 страницы, корешок в шесть сантиметров, вес полтора килограмма. Зевакам оставалось лишь догадываться, что там в последних главах за сцены: о них ходило столько слухов. Едва магазин открылся, толпа ринулась внутрь – разбирать свои долгожданные экземпляры. Но «Улисс» еще не отпечатан, урезонивала Бич: пока готовы только два экземпляра; после этого каждый стал требовать себе экземпляр с витрины. Напор нарастал, Бич испугалась, что книжный блок выдерут из обложки и растащат на куски, поэтому схватила книгу и спрятала в задней комнате.

В феврале и марте из Дижона понемногу доставляли тираж, Джойс подписал сто премиальных экземпляров, помогал Бич и ее коллегам заворачивать посылки и надписывать адреса. Он хотел, чтобы читателям из Ирландии книгу отправили как можно скорее – прежде чем представители власти заметят ее существование, – потому что, писал он Бич, в Дублине существует ханжеский Надзорный комитет, а также новый главный почтмейстер, «и никто не знает, что будет завтра»[1234]. От спешки он размазывал клей по ярлыкам, столу, полу и собственной шевелюре[1235].

Пятого марта 1922 года, в воскресенье, в лондонском Observer появилась первая рецензия на «Улисса». «Мистер Джеймс Джойс – гений», – объявил Сислей Хаддлстон. Книга – «самая порочная во всей истории литературы, если судить по общепринятым меркам[1236]. При этом она прекрасна в своей непристойности, и душу от нее раздирает жалость». Потом полтора месяца молчания (Джойс решил, что его бойкотируют) – и рецензия вышла в The Nation and Athenaeum, где стремление Джойса к свободе было названо подвигом Геракла, хотя автор рецензии увидел в тексте и некоторые недостатки. Улисс – «безжалостное самобичевание, отрывание от себя кусков, творение полубезумного гения», – писал Дж. Миддлтон Мерри[1237]. Да, Джойс тонко чувствует мирскую и духовную красоту, но эта книга – перебор. «Мистер Джойс совершил сверхчеловеческое усилие, чтобы опорожнить в нее все свое сознание». В «Улиссе» изложены все мысли, какие могут прийти в голову человеку. Роман буквально трещит по швам. Содержание раздирает форму. После сдержанного стиля «Дублинцев» и «Портрета» Джойс стал «жертвой собственной анархии».

В рецензии Арнольда Беннетта, вышедшей на следующей неделе, Джойс назван «бесподобно оригинальным. Он не видит жизнь во всей ее цельности, но видит ее насквозь»[1238]. В литературе нет ничего подобного последней главе. «Улисс» – не порнография, подчеркивал Беннетт, но при этом он «непотребнее, непристойнее, физиологичнее и безнравственнее, чем большинство якобы порнографических книг». Начал складываться консенсус: Беннетт согласился с тем, что «Улисс» – гениальная книга, написанная автором, не способным держать в узде собственный талант. Вот если бы Джойсу удалось обуздать собственное дарование, «он мог бы войти в число величайших романистов всех времен», сетовал Беннетт.

Рецензии были лучше некуда. Через неделю после отзыва первого критика Бич получила почти 300 новых заказов, из них 136 за один день. К концу марта двенадцатидолларовое издание было распродано[1239], остальные разошлись еще за два месяца[1240]. Парижские книжные магазины – они дружно возмущались ценами, установленными Сильвией Бич, – отчаянно пытались заполучить сколько-то экземпляров, но было уже поздно: труднодоступность романа только укрепила его статус легенды. Может, у вас и не было собственного экземпляра «Улисса», зато вы знали кого-то, у кого он был, возможно, читали его частично, а может, просто видели на верхней полке чужого книжного шкафа – этакая лазурная птица в древесной кроне – даже это было поводом для разговора с друзьями за бокалом вина. Джеймс Джойс стал новейшей литературной знаменитостью Парижа. Он перестал обедать в привычных ресторанах, потому что там на него таращились[1241].

Ответный удар не заставил себя долго ждать. Лондонская Sporting Times вышла с заголовком во всю первую полосу: «СКАНДАЛ С "УЛИССОМ"». Даже Д. Г. Лоуренс, которому еще предстояло написать собственный непечатно-непристойный роман, «Любовник леди Чаттерли», сказал, что последняя глава – это «самое грязное, непристойное и непотребное, что когда-либо выходило из-под пера»[1242]. Журналисты желали знать, что об этом думает отец мисс Бич (она у него не спрашивала)[1243]. В одной газете «Улисс» назвали «делом рук извращенца»[1244]. В другой – поток сознания Молли Блум аттестовали как пример «дьявольского ясновидения, черной магии»[1245]. Еще в одной «Улисс» обозвали «самой безумной, грязной, отвратительной книгой нашего и любого другого времени – графоманской, бессвязной, немыслимо непристойной – книгой, которая могла родиться только в лечебнице для душевнобольных преступников»[1246]. Вообще лечебница для душевнобольных будет упомянута во многих рецензиях на Джойса.

Для тех, кого «Улисс» оскорбил сильнее всего, этот скандальный текст не был просто выпадом безумца-одиночки. В мае пользовавшийся широкой известностью издатель лондонской Sunday Express Джеймс Дуглас[1247] написал рецензию, которую явно пытался сделать как можно уничижительнее:

Со всей ответственностью заявляю, что это самая беззастенчиво непристойная книга в древней и современной литературе. <…> Все стоки из канализационных труб порока вливаются в поток неописуемых мыслей, образов и порнографических слов. Грязные непотребства приправлены отвратительным и вопиющим кощунством, направленным против христианства и против имени Христа, – кощунством, которое прежде ассоциировалось лишь с самыми разнузданными оргиями сатанистов и с Черной мессой[1248].

Дуглас утверждал: по его сведениям, «Улисс» «уже стал Библией изгнанных и отверженных в этой и в любой другой цивилизованной стране», зато этих книга просто завораживает.

Особую опасность для Джойса представляло то, что так называемые литераторы из уважаемых журналов объявили его гением. «Наши критики пытаются оправдать его анархизм», – писал Дуглас. Они, мол, отказались от всякой социальной ответственности, швырнув читателей в пасть «гиен и оборотней литературы». Для людей вроде Дугласа издание «Улисса» стало квинтэссенцией борьбы между двумя полюсами западной цивилизации, борьбы, в которой сатанинская анархия вступила в схватку с цивилизующим влиянием Бога.

Нам предстоит сделать выбор между последователями дьявола и Бога, между сатанизмом и христианством, между требованиями морали и анархией в искусстве. Отношение к художнику должно быть таким же, как к любому другому правонарушителю, пытающемуся попрать законы христианства. Началась битва, которую нужно довести до победного конца: не можем мы вверить душу Европы в руки полиции и почтовой службы.

В своей совокупности возмутительные пассажи «Улисса» представляли собой грех, никак не сводившийся к одному лишь слову «непристойность», – им вообще сложно было подобрать название. Двое критиков ничтоже сумняшеся обозвали роман Джойса «литературным большевизмом»[1249], а несколько читателей – возможно, полагаясь на интуицию – сочли его анархизмом. В редакторской колонке лондонской Daily Express Джойс был описан так: «человек с бомбой, который отправит все, что осталось от Европы, на небо. <…> Его намерения – если у него вообще есть какие-то намерения по переустройству общества – абсолютно анархические»[1250]. Эдмунд Госс, во время войны оказывавший Джойсу финансовую помощь, после «Улисса» записал ирландского писателя в экстремисты. По его мнению, «Улисс» представлял собой «анархистское произведение, позорное в смысле вкуса, стиля и всего остального»[1251].

Ирландия отреагировала не лучше. В Dublin Review роман обозвали «дьявольской дичью»[1252], призвали правительство уничтожить книгу и попросить Ватикан включить ее в Index Expurgatorius[1253], чтобы даже прочтение «Улисса» приравнивалось ко греху против Святого Духа, а это единственный грех, на который не распространяется милость Господня. Один ирландский дипломат в отставке заявил в Quarterly Review, что после «Улисса» все писатели-ирландцы возненавидят английский язык. Кроме того, он предсказал, что некоторые из этих писателей обязательно замыслят литературный эквивалент взрыва в тюрьме Клеркенвелл (самого знакового теракта фениев в Викторианскую эпоху) и разнесут «на совесть охраняемую, на совесть построенную классическую тюрьму английской литературы»[1254]. Вот только террористы эти опоздали, поскольку с публикацией «Улисса», по его словам, «бомба уже взорвалась».

Даже родные Джойса не оказали ему поддержки. Получив в подарок экземпляр, его тетушка Жозефина спрятала его и сказала дочерям, что читать такое невозможно. Потом книгу передарила, чтобы она не марала ей дом[1255]. Стэнни, много лет не видевшийся со старшим братом, предсказал, что «Цирцея» войдет в историю литературы как самое жуткое, что в ней было (он, похоже, еще не читал «Пенелопу»), и посоветовал брату вернуться к написанию стихов. «Как по мне, тебе надо бы хоть как-то восстановить самоуважение после этой последней инспекции ночных горшков»[1256].

Самой болезненной реакцией оказалось равнодушие Норы. Чтобы подчеркнуть ее роль, Джойс преподнес ей на торжественном приеме экземпляр № 1000 с автографом. Она тут же предложила выставить его на продажу[1257]. В ноябре Джойс сокрушался, что она прочитала всего 27 страниц, «считая обложку»[1258]. Когда вышло исправленное издание, он сам разрезал для нее страницы, в надежде, что хоть так заставит ее раскрыть книгу[1259]. Потом она все-таки прочитала последнюю главу и выдала достопамятный образец критики творчества своего мужа: «Он вроде как гений, но какие же у него мыслишки-то грязные, а?»[1260]

Самыми значимыми стали отклики других писателей. Уильям Фолкнер – его роман «Шум и ярость» в определенном смысле стал американским вариантом стилистики Джойса – советовал: «К "Улиссу" Джойса нужно подходить так, как малограмотный баптистский проповедник подходит к Ветхому Завету: с верой»[1261]. С ним согласился Ф. Скотт Фицджеральд. При знакомстве с Сильвией Бич он подарил ей экземпляр «Великого Гэтсби» и нарисовал на переднем форзаце картинку, где он стоит на коленях рядом с Джойсом, представленным в виде огромных очков под нимбом[1262]. Увидевшись наконец с Джойсом в 1928 году, Фицджеральд попросил его подписать экземпляр «Улисса», а в доказательство своего восхищения пообещал выпрыгнуть в окно, если Джойс его попросит. «Какой-то этот молодой человек чокнутый, – высказался Джойс. – Как бы он себя не покалечил»[1263].

Джуна Барнс была потрясена «Улиссом». «Больше я не напишу ни строчки, – заявила она. – Какой смысл, после всего этого?»[1264] Похоже, эпоха романов завершилась. Эзра Паунд считал, что завершилась эпоха цивилизации. Когда около полуночи в конце октября 1921 года Джойс закончил работу над черновыми вариантами двух последних глав, Паунд написал в The Little Review, что «христианская эпоха точно ЗАКОНЧИЛАСЬ». Смену эпох он отметил тем, что переиначил юлианский календарь. Год первый P. S. U. (Post Scriptum Ulysses[1265]) начинался первого ноября, который теперь назывался Гефестом. Декабрь стал Зевсом, январь – Гермесом и так далее – счет времени теперь вели не римские политики, а греческие боги[1266]. Паунд велел Маргарет Андерсон перепечатывать календарь в каждом осеннем номере начиная с 1922 года[1267].

Своей масштабностью «Улисс» заставил Паунда задуматься над собственной жизнью. С зимы 1914 года, когда Йейтс впервые упомянул имя Джеймса Джойса как собрата-имажиста, тот написал эпохальный роман – роман, который, по словам Паунда, «вскрыл нарыв европейского мышления»[1268], – а Паунд едва взялся за свою поэму «Кантос»[1269]. Да, он был человеком бескорыстным, но другим писателям помогал еще и потому, что это позволяло отлынивать от творчества. И тогда Паунд решил инсценировать собственную смерть[1270]. Андерсон и Хип получили письмо, якобы написанное женой Паунда: в нем сообщалось, что он покинул наш бренный мир. К письму прилагалась фотография его посмертной маски и просьба напечатать снимок в журнале. Паунд отправил письмо в Страстную пятницу, намекая тем самым на собственное второе пришествие. Он хотел, чтобы эпоха Post Scriptum Ulysses стала эпохой Паунда.

О новой эпохе говорил и Томас Стернз Элиот. Он написал в The Dial, что «Улисс» – это «шаг к тому, чтобы сделать современный мир пригодным для искусства» (и никак не наоборот), потому что искусство придает «форму и значение безграничной панораме бессмысленности и анархии, каковой является современная история»[1271]. Если другим «Улисс» казался непонятным, то Элиот увидел в нем новый способ осмысления. Повествовательный метод устарел, и Джойс заместил его «мистическим».

Вирджиния Вулф изумлялась тому, как восторженно Элиот отзывался о романе у нее в гостях, – никогда она его таким не видела. «Как можно продолжать и дальше писать, взлетев на такие высоты в последней главе?»[1272] – вопрошал он. Элиот много лет пытался убедить ее в гениальности «Улисса». «Он уничтожил весь девятнадцатый век, – провозглашал Элиот. – Джойсу ничего не осталось для следующей книги. Он показал тщету всех английских стилей»[1273]. И хотя «Улисс» придавал своего рода связность современной жизни, Элиот считал, что он не только освобождает, но и обескураживает. Он писал: это «книга, которой мы все многим обязаны и от которой никому из нас не уйти»[1274].

Вирджиния Вулф реагировала куда сдержаннее. Четыре года прошло с тех пор, как она отказалась издавать первые главы «Улисса» по просьбе Гарриет Уивер, и скепсис ее никуда не делся. Тем не менее ближе к концу лета 1922 года она решила составить собственное мнение. Отложила второй том Пруста и начала читать экземпляр «Улисса», приобретенный за весьма значительную сумму в четыре фунта. В августе, добравшись до двухсотой страницы, записала в дневнике, что поначалу была «заинтригована, порадована, очарована», а потом «озадачена, замучена, раздражена и расстроена – тошнотворно, будто старшеклассник расковыривает прыщи». Причем отвращение не сводилась к эстетическому неприятию или физиологическому шоку. Оно носило личный характер. «Мне эта книга показалась безграмотной, низкородной: книга рабочего-самоучки, а мы все знаем, какие они неприятные, какие эгоистичные, навязчивые, грубые, крикливые и в итоге отвратительные»[1275]. Как будто мистер Джойс, плохо представляя себе правила этикета между писателями и читателями, сел за стол и начал есть руками[1276]. Вирджинии Вулф было его жалко[1277].

Эксперимент Джойса пошел не по плану. «Как будто бы мириады крошечных пуль саднят и терзают, но ни одна не ранит смертельно, прямо в лицо»[1278], – писала Вулф частным образом. И все же нечто медленно просачивалось из «Улисса» ей в разум, и будто бы тысячи неумолимых частиц складывались в целое, когда она спала. Вулф поймала себя на том, что много думает об «Улиссе», хотя сама считала, что выбросила его из головы. Кэтрин Мэнсфилд сформулировала это так: «Как будто мозг потом еще долго дрожит»[1279]. Йейтс читал «Улисса» в The Little Review в 1918 году, и первая его мысль была такова: «Безумная книга!» Позже он признался другу: «Я допустил ужасную ошибку. Возможно, ее автор – гений»[1280]. Карл Юнг, известный швейцарский психолог, столь же резко изменил свое мнение. В первый раз прочитав фрагменты «Улисса», он счел Джойса шизофреником[1281], а вернувшись к чтению много лет спустя, воскликнул, что это – алхимическая лаборатория, в которой «дистиллируется новое универсальное сознание»[1282].

Менялось и мнение Вирджинии Вулф. Через день после того, как она дочитала «Улисса», Леонард показал ей рецензию, в которой книга была названа бурлеском на темы «Одиссеи», переплетением внутренних монологов трех радикально различающихся персонажей. «Нужно перечитать некоторые главы»[1283], – написала она в дневнике. Кто знает, может, современная литература – не смертельная рана в лицо. Кто знает, может, все дело в этих крошечных пулях. Вулф, собственно, так и высказалась, когда читала Джойса несколькими годами раньше: в мозг как бы вторгается «беспрерывный поток бесчисленных атомов», которые впиваются в него «с остротой стали»[1284]. Видимо, к 1922 году, когда она прочла «Улисса» целиком, стальных атомов стало столько, что их уже было не соединить в одно целое. Если в мозг вам хлещет поток атомов, вы волей-неволей перестаете видеть принцип, способный вобрать в себя хоть ваш разум, хоть современную литературу.

Вулф, подобно Элиоту и Паунду, постепенно продиралась сквозь все ветвления «Улисса». Через несколько месяцев она вернулась к работе над рассказом, который писала, пока читала Джойса, и рассказ стал разрастаться в роман. Она поняла, что может ставить перед собой более честолюбивые цели, что ей по силам работать с «дешевкой»-реальностью и «основными вещами» жизни, даже если эти вещи невозможно приукрасить[1285]. Два года спустя, в 1924-м, она закончила книгу, в которой описан внутренний мир трех персонажей, а действие происходит в Лондоне на протяжении одного дня. Она хотела назвать ее «Часы». В результате остановилась на «Миссис Дэллоуэй». Крошечные пули Джойса попали ей в кровоток и сразили ее изнутри.

Спустя почти столетие отклики на «Улисса» кажутся преувеличениями – типа хайпа друзей-единомышленников и хейта от журналистов, которым важно, чтобы их газета продавалась. Сейчас «Улисс» воспринимается скорее эксцентричным, чем эпохальным, и трудно себе представить, как роман Джойса (да и любой роман) мог произвести революцию. Но дело в том, что все революции задним числом не кажутся чем-то особенным. Они так основательно меняют наши представления, что новизна превращается в банальность. Мы забываем, как выглядел старый мир, забываем даже то, что все могло пойти совсем иначе. Однако новизна никуда не девается. Чтобы понять, насколько радикально Джойс отвергал все условности, нелишне вспомнить, насколько суровыми они были. Молли Блум лежит ночью без сна и думает, хорошо бы ее «ебли да и отъебли досыта»[1286] и чтобы сделал это Буян Бойлан. Десятью годами ранее Джойс не мог опубликовать «Дублинцев», в частности, потому, что там имелось слово bloody.

В мире Pre Scriptum Ulysses[1287] на печатное слово налагались многочисленные ограничения, которые теперь кажутся нам занятными лишь потому, что нам больше не приходится с ними жить. Именно через печать идеи попадали в кровоток культуры, и литературные запреты ставились для того, чтобы культура не впитывала опасных тем и понятий. Поскольку запреты были достаточно расплывчатыми (цензура никогда не сводилась к списку неподобающих слов), их влияние на культуру было катастрофически масштабным. Воспоминания об издателях вроде Генри Визетелли, который сидел в тюрьме за выпуск Эмиля Золя, и сама мысль о том, что цензоры ополчатся на авторов еще по ходу работы, способны были задушить книги прежде, чем они станут книгами.

Революционность «Улисса» заключается в том, что его автор не просто призывал к некоторому расширению свободы. Он требовал полной свободы. Отвергал любое молчание. Угрозы рассерженного рядового в Ночном Городе («Отверну гаду его паскудную вшивую трепаную башку!»[1288]), воображаемые требования Молли («полижи говно»[1289]) и вызывающее описание Мертвого моря в мыслях Блума («седая запавшая пизда планеты»[1290]) – это заявления о том, что нет отныне неудобосказуемых представлений, нет ограничений на выражение своих мыслей. Вот почему слово «ебать» на печатной странице было не просто школярским озорством. «Он говорит все – все, – изумлялся Арнольд Беннетт. – Все шифры разбиты вдребезги»[1291]. После «Улисса» не осталось невозможного.

Но скабрезные слова стали лишь частью освободительного разбивания шифров («Миссис Дэллоуэй» уже не было нужды писать так же непотребно, как и «Улисса»). Роман разбивает концептуальные коды. Все дело в том, что, помимо свободы от молчания, «Улисс» предлагает свободу от того, что можно назвать тиранией стиля: от манер, условностей и форм, которые правят текстами, даже если мы этого не понимаем. Роман как художественная форма давно боролся с тиранией стиля, но «Улисс» устранил нарративные элементы, которые раньше считались неустранимыми. Представление о том, что через все повествование вас ведет единственный нарратор, было повержено. Четкие границы между мысленным и внешним были повержены. Кавычки упразднены. Разбивка на предложения упразднена. Вместо стиля звучат заемные голоса и произвольные тональности, все – текучие, и все, как сказал Элиот Вирджинии Вулф, обращают стиль в «тщету».

Но так и что же? Конец стиля выглядел не слишком страшно на фоне бомб фениев и краха цивилизации, и все же критики постоянно пытались отразить в своих сравнениях явственное безрассудство этого романа. Обратить стиль в тщету вроде как значило порушить все основы. В октябре 1922 года, читая лекцию в Королевском литературном обществе, поэт по имени Альфред Нойес завел уже ставшую привычной диатрибу по поводу беспрецедентной непристойности «Улисса». Сильнее всего Нойеса разгневало то, что явление Джойса якобы знаменовало собой разложение всех основополагающих ценностей Соединенного Королевства. Литературные критики отвергают все лучшее в английской литературной традиции ради каких-то буйнопомешанных, называющих себя модернистами. Как будто цивилизация решила забыть о собственном существовании.

Забвение английских ценностей Нойес не приравнивал к утрате прошлого. Для него это забвение было равноценно утрате чувства реальности. «Полное отсутствие понимания того, что в литературе существуют реальность, стандарты и прочные основы, производит смертоносный эффект», – изрек он в Королевском обществе. Литературная критика, не имеющая под собой почвы, привносит «элементы хаоса» в умы молодого поколения[1292].

Тут Нойес был прав. Именно через нарративы мы и осмысляем внешний мир. Претворяем существование в события, соединяем их в цепочки причин и следствий. Химик, сравнивающий контрольные и переменные величины, и ребенок, обжегшийся о горячую плиту, оба постигают мир через нарратив. Романы важны, поскольку они преобразуют базовые концепты в художественную форму. Красивый сюжет убеждает нас в том, что непонятные нам события облечены смыслом – именно поэтому «Улисс» и казался инструментом хаоса, бомбой анархистов. Взорвать правила повествования значило взорвать существующий порядок вещей. Но Джойс, похоже, не следовал за реальностью. Он, судя по всему, просто от нее отмахнулся.

У того, кто стал модернистом – и поверил в то, что порядка вещей более не существует, – менялся образ мысли. Томас Стернз Элиот, защищая «Улисса», отвергал основную посылку его критиков. В эпоху мировой войны жизнь более не подчиняется традиционным правилам повествования, при этом «Улисс» показал, что повествование не единственный способ создания порядка. Бытие многослойно. Мир – не последовательность, он эпифания. Главное не традиция, главное – цивилизация. Хаос современной жизни требовал нового концептуального метода осмысления мира, создания жизни, где есть место искусству. «Улисс» нам все это даровал.

Предыдущая главаГлава 22 из 35Следующая глава