Зал суда был набит до отказа – зрителей привлекла внешность Маргарет Андерсон, а репортеры жаждали материалов о «гринвичских издательницах»[1080]. Неделей раньше один из судей пригрозил еще одному издателю из Гринвич-Виллидж психиатрическим лечением в Бельвю[1081], и на этой неделе обещал разразиться еще более грандиозный скандал. Андерсон и Хип защищали книгу, которая, по слухам, совмещала в себе радикальный фрейдизм, непостижимое сумасшествие и то, что один из журналистов обозвал «ультрафиолетовой сексуальной романистикой»[1082]. Но Куинн решил твердо: никаких сцен не будет. Предупредил Андерсон и Хип, что от них нужны две вещи: сидеть с закрытым ртом и сливаться с «оконными наличниками»[1083]. Дамам с Вашингтон-сквер, которых издательницы намеревались привести в суд, предписывалось одеться скромно и со вкусом, а не как теткам, которые (по словам Куинна) ранее явились на предварительное слушание в таком виде, будто их доставили прямо из рейда по борделям. Андерсон согласилась последовать его совету, но тем сильнее она презирала все происходившее.
«Все встают, когда входят трое судей, – вспоминала она в The Little Review. – Чего это я буду вставать перед тремя мужиками, которые не способны понять моих самых простых высказываний?» Если она не возмущалась, ей тут же становилось скучно. «Можно немного поразвлечься, размышляя, сдвинутся ли они хоть на йоту от предписанного им скудоумия»[1084].
На скудоумном действе председательствовали старший судья внеочередных заседаний Фредерик Кернохан и двое его седовласых коллег – Джон Макинерни и Джозеф Мосс[1085]. Помощник окружного прокурора вызвал лишь одного свидетеля, Джона Самнера[1086]. От Самнера требовалось только прояснить причины изъятия тиража – расстроенная дочь, возмущенный отец, контрольная покупка в книжном на Восьмой улице, где журнал доступен любой молодой женщине, – а непристойность текстов Джойса самоочевидна.
Куинн про себя отметил, что этот суд – малоаппетитная разборка между ирландцами. Двое из трех судей были ирландского происхождения. Ирландец Корриган должен был вынести решение против Джеймса Джойса, тоже ирландца, а в самой гуще событий находился Джон Куинн, противостоявший заместителю окружного прокурора, который (так решил Куинн) на вид был «как стотридцатипроцентный ирландец-республиканец»[1087], защищавший достоинство своей родины от происков отщепенцев вроде Куинна или Джойса.
Куинн строил защиту на том, что Джойс – писатель, по значимости сопоставимый с Шекспиром, Данте, Филдингом и Блейком[1088]. Он сатирик, как Свифт и Оскар Уайльд, при этом в «Улиссе» меньше «аморального», чем в бродвейских спектаклях и витринах на Пятой авеню[1089]. Поначалу Куинн счел дело настолько безнадежным, что решил даже не вызывать свидетелей[1090], которые могли бы подтвердить литературные достоинства «Улисса», но ближе ко дню заседания желание победить (или смягчить приговор) все-таки взяло верх[1091] и он убедил судей выслушать экспертное заключение. Один свидетель, лектор-британец по имени Джон Каупер Поуис, заявил, что слияние диалога и нарратива, мысли и действия настолько затемняет стиль Джойса, что он не способен никого оскорбить или развратить – среднестатистического читателя текст попросту оттолкнет[1092]. По словам Поуиса, «Улисс» «не способен развратить юных девушек»[1093]. Он раньше преподавал в женской школе, так что знает, о чем говорит.
Когда на кафедру поднялся второй свидетель Куинна, судьи уже явно утомились слушать так называемых экспертов. Филип Мёллер был одним из основателей театральной гильдии Нью-Йорка, он спросил у судей, может ли использовать специальную терминологию при объяснении того, как Джойс пользуется психологией Фрейда[1094]. На деле сцена между Герти и Блумом на пляже представляет собой «обнажение подсознательного», а вся глава, по его мнению, «ни в коей мере не является афродизиаком».
– Что это такое! – прервал свидетеля судья Кернохан. – Это что такое?[1095]
Куинн попытался ему помочь:
– Позвольте объяснить, Ваша честь: слово «афродизиак» происходит от имени Афродиты, считающейся богиней красоты и любви…
– Это я понимаю, – рявкнул Кернохан, – но не понимаю, о чем говорит этот человек. С тем же успехом он мог бы говорить здесь по-русски.
Судьи продолжили процесс, не дослушав экспертов Куинна, и тут Андерсон и Хип пришло в голову, что «Улисс» попал в западню в чужой стране, где ни красота, ни мастерство ничего не значат. Один из судей заявил (явно без всякого стыда):
– Нам безразлично, кто такой Джеймс Джойс, даже если он написал лучшую книгу на свете[1096].
Тем не менее события развивались лучше, чем могло показаться. Уже то, что на заседание были допущены свидетели, стало победой. Обычно, когда разбирались дела о непристойности, суд игнорировал литературные достоинства произведения, однако Куинн процитировал малоизвестное решение судьи Лернеда Хэнда от 1913 года, на основании которого потребовал исключения. Хэнд был двоюродным братом судьи, вынесшего приговор The Little Review в 1917 году, но отнюдь не другом Энтони Комстока («Когда я захочу что-то от вас услышать, я вам об этом скажу!»[1097] – заявил он настырному крестоносцу прямо в зале суда), да и правило Хиклина было ему не по нраву. Хэнд с подозрением относился ко всякому крючкотворству, связанному с поиском скрытых намерений в книгах, особенно если речь шла о тех, «в чьи руки может попасть книга»[1098]. В 1913 году он писал: согласно правилу Хиклина, мы должны «свести все разговоры о сексе к уровню детской библиотеки»[1099]. Хэнд утверждал, что государство заинтересовано в защите ценных литературных произведений, а художникам нужно дать свободу изображать человеческую натуру во всей ее полноте, потому что «истина и красота слишком ценны для общества в целом, чтобы отправлять их на заклание». Правило Хиклина, которое втискивает современное общество в рамки викторианских ценностей, превратилось в инструмент безнравственности.
Лернед Хэнд предложил собственное определение непристойности – впервые за сорок с лишним лет федеральный судья поставил под вопрос общепринятые стандарты: «Разве слово "непристойный" не должно обозначать актуальную критическую точку в компромиссе между откровенностью и постыдностью, в которой общество находится в данный момент?» Значения слов «непристойный», «развратный» и «непотребный» не высечены в камне. Они непостоянны, очень зависят от места и из года в год изменяются в общественном сознании.
Вроде бы не такое уж существенное утверждение, но радикальное. Предположить, что содержание, развращающее читателя, меняется во времени, значило намекнуть, что естественное – неразвращенное – состояние человеческого разума тоже меняется. Если внимательно прочесть решение Лернеда Хэнда, станет ясно, что из него вытекает не только изменчивость понятия «непристойности». Из него вытекает изменчивость человеческой натуры. Но никто это решение внимательно не читал, и оно кануло в безвестность. В конце концов, речь шла лишь о предварительном решении по поводу попытки изворотливого адвоката уклониться от разбирательства в суде присяжных. Джон Куинн оказался единственным, кто внимательно изучил аргументацию Хэнда – и обстоятельно процитировал в своем меморандуме, – поскольку и сам был изворотливым адвокатом.
Заседание отложили на неделю, чтобы судьи могли прочитать The Little Review. На следующем заседании помощник окружного прокурора Форрестер вознамерился было огласить в зале суда некоторые оскорбительные отрывки, однако один из седовласых судей его остановил. В зале присутствовали дамы. Все обратили взоры к статной женщине в пальто со стоячим воротником – ясные глаза ее невозмутимо поблескивали под тяжелыми веками. За спиной у Маргарет Андерсон сгрудились ее соратницы, одетые с надлежащей скромностью. Куинн с улыбкой повернулся к судье. Внимательных женщин в первых рядах нет нужды защищать от скабрезностей из The Little Review, пояснил он, а дама, на которую смотрит судья, – это издательница журнала.
Судья отказался в это верить.
– Я убежден, что она не понимала смысла того, что публикует, – сказал он[1100]. – Я и сам не понимаю «Улисса», мне кажется, что Джойс слишком далеко зашел в своих экспериментах.
– Верно, – поддержал судья Макинерни, – по мне, какой-то бред сумасшедшего – вообще не понимаю, зачем это печатать.
Эти рассуждения окончательно вывели Андерсон из себя. Даже если бы судьи и способны были понять «Улисса», они все равно применяли к нему неприменимые стандарты. Это как если бы три синоптика обсуждали, как вы нынче одеты. Андерсон едва не крикнула судьям: «А дайте-ка я вам объясню, почему считаю этот роман литературным шедевром своего поколения и почему у вас нет никакого права мериться вашими скудными мозгами с моим развитым интеллектом». Джейн, которой совсем не хотелось садиться в тюрьму, пихала Андерсон локтем под ребра и шептала:
– Помолчи. Не надо им поддаваться[1101].
Куинна порадовало замешательство судей – на нем-то и строилась вся его аргументация[1102]. Если текст Джойса невнятен, он не может быть непристойным. «"Улисс" – это кубизм в литературе»[1103], – заявил Куинн, пытаясь выразить сочетание серьезности и труднодоступности, и в качестве иллюстрации прочитал фрагмент мыслей Блума:
Взорвалась с шумом шутиха, разбрызгивая трескучие искры. Трах-тарарах! И Сисси с Томми и Джеки побежали смотреть, следом Эди с коляской, а за ними и Герти, огибая скалу. Оглянется? Оглянись! Взгляни! Посмотрела. Словно почуяла. Миленькая, я видел твои. Все-все видел[1104].
Джойс озадачивает. В тексте даже отсутствует привычная пунктуация, что, предположил Куинн, является следствием плохого зрения Джойса[1105]. Окружного прокурора так разозлили эти намеки на скудоумие суда, что он, побагровев, разразился целой инвективой, – Куинн прервал его и указал прокурору:
– Вот мое лучшее доказательство[1106]! Вот свидетельство того, что «Улисс» не развращает и не внушает скабрезные мысли. Посмотрите на него! – Они посмотрели, почти против воли. – Он что, прочитав эту главу, бросится в объятия проститутки?[1107] У него проснулось эротическое желание? Да нет же. Он хочет кого-нибудь убить. Хочет отправить Джойса в тюрьму. Хочет посадить этих двух женщин за решетку. Хочет лишить меня звания адвоката. Он преисполнен ненависти, желчи, ярости и безжалостности. Но похоти? Во всем его теле не найдется ни капли похоти, ни грана страсти. <…> Он и есть мое лучшее доказательство в защиту «Улисса».
В заключение Куинн попытался завлечь обвинителей в логическую западню. Читатели либо поймут этот эпизод из романа, либо нет. Читателей, которые не поймут, текст не развратит по определению. А те немногие, кто поймет, либо восхитятся «экспериментальным, новаторским, революционным»[1108] стилем, либо почувствуют скуку или отвращение. В любом случае податливые молодые жительницы Нью-Йорка защищены от развращения собственной наивностью. Глава Джойса совершенно непроницаема для всех, кроме самых искушенных читателей – читателей, о которых штат Нью-Йорк может не беспокоиться.
– Это просто рассказ про дамское нижнее белье, – заметил Куинн[1109].
– Но внутри нижнего белья находится дама, – отозвался судья.
Куинн довел двух судей постарше именно до того состояния, до которого и хотел довести, – до смущения и покорности его авторитету, однако судья Кернохан был не из таковых. «Это осел без проблеска культуры, но он знает смысл слов», – писал Куинн впоследствии Джойсу.
После того как судьи посовещались, Кернохан объявил, что Маргарет Андерсон и Джейн Хип виновны в нарушении законодательства о непристойности штата Нью-Йорк. Чтобы уберечь их от тюрьмы, Куинн заявил, что «Навсикая» – самая вызывающая глава в книге[1110], и все же судьи никак не могли решить, насколько серьезно следует наказать издательниц. Один из них спросил у Самнера, были ли ранее какие-то претензии к этому журналу. Самнер взглянул на Маргарет Андерсон – ее полные губы были ярко накрашены. Поняв, сколь многое поставлено на кон, он галантно запихал другие запрещенные номера под стопку бумаг перед собой[1111].
– Никаких, – ответил он.
Может, потому, что дамы впервые оказались участницами судебного процесса, или потому, что судьи проявили жалость к их недомыслию, но судья Макинерни вынес, по его собственным словам, «очень мягкий» приговор. Андерсон и Хип предстояло провести десять дней в тюрьме или выплатить штраф в 100 долларов – каковых у них почти наверняка не было[1112]. По счастью, одна из сидевших в зале суда дам, состоятельная Джоанна Форчун из Чикаго, спасла Андерсон и Хип от заключения, заплатив за них штраф[1113].
Когда издательниц повели снимать отпечатки пальцев, вокруг них сгрудились репортеры и обитатели Гринвич-Виллидж. Какой-то молодой человек выкрикнул из толпы:
– Эта глава была противненькая[1114].
Джейн Хип выкрикнула в ответ:
– А противненькое – значит преступное?
Поскольку суд завершился, дамам не терпелось прервать молчание. Вопрос о непристойности «должны решать специалисты»[1115], заявила газетчикам Андерсон, а не шелудивые псы вроде Самнера. «Дайте художнику мораль – и он перестанет быть художником». А потом она выдала свое коронное: «The Little Review – единственный журнал, в котором художнику обеспечено достойное место под солнцем».
Андерсон решила, что раз уж в суде с ней обходятся как с нежным созданием, значит, пусть мужчины снимают отпечатки пальцев нежного создания, как оно того заслуживает. Осмотрела подушечку с чернилами[1116]. Потребовала еще полотенец – один из мужчин бросился их принести. Потребовала мыло получше – нашлось нечто подходящее. Попросила щеточку для ногтей – удалось решить и эту головоломную задачу. Мисс Маргарет Андерсон неохотно опустила ладони на подушечку, а стоявшие вокруг мужчины наперебой заверяли ее, что пятен от чернил не останется.
Тем не менее перспективы публикации «Улисса» в США оставались туманными, и Куинн испытывал неподдельные угрызения совести. Он написал Андерсон: «Думал про Джойса, что он нуждается в деньгах, что он за границей и не понимает здешней ситуации, а кроме того, видимо, нездоров. Вспомнил, как в наши годы, месяцы и дни тяжело живется серьезным писателям. <…> Я сделал все, что мог, но не преуспел»[1117]. Пошли слухи, что почтовая служба отправила арестованные номера The Little Review в Армию спасения, где падшим женщинам, проходившим курс исправления, было приказано разорвать их на части[1118].
Андерсон и Хип повезло. В ходе суда над The Little Review никто не заметил самой скандальной подробности в «Навсикае», темного места в самой середине эпизода: пока Герти Макдауэлл стоит, прислонившись к скале, Леопольд Блум мастурбирует. Судьи, репортеры, отец невинной девушки и Джон Самнер это пропустили[1119], что вполне понятно. Даже если специально искать столь маловероятную вещь, непотребную до невозможности, найти ее не так-то просто. Когда Герти пошла, хромая, прочь, Блум «расправил влажный подол рубашки» – вот только Паунд вычеркнул слово «влажный». Через несколько страниц сказано: «Ах милая все твои беленькие девичьи до самого верха я видел шлюха меня заставила люби липнет»[1120]. Паунд вычеркнул «я видел» и (из скромности) «люби липнет», так что в The Little Review оказался более пристойный, хотя и столь же бессвязный вариант: «Ах милая все твои беленькие девичьи до самого верха меня заставила люби»[1121]. Может, очень прозорливый читатель и связал бы между собой «тяжкое дыхание» Блума и «жгучую страсть на лице»[1122] несколькими страницами раньше, только его постоянно отвлекали синие подвязки и батистовые панталоны.
Андерсон и Хип, может, и знали правду, но промолчали[1123], а сам Куинн мог ничего и не заметить, если ему не растолковал Паунд. Джойс, сказал Паунд Куинну, не преминет упомянуть «все мыслимые телесные выделения»[1124]. Одним из немногих, кто не пропустил правду, был судья Корриган, причем еще на предварительном слушании. Он судил издательниц (хотя прекрасно знал Куинна) за, как он выразился, «эпизод, где мужик спускает в штаны»[1125] – что, безусловно, противозаконно. Когда Куинн посмеялся над Корриганом – у того, мол, грязное воображение, – он имел в виду, что судья с чистыми помыслами не разглядел бы эту подробность[1126] – и действительно, только развратный ум способен различить оргазм между взрывами шутих.
Кстати, после приговора «Навсикае» Джойс решил сделать картинку еще более внятной. Он вернул «люби липнет» и «влажный подол», а еще добавил, когда Герти откидывается назад: «И руки и лицо его были в возбуждении, и ее охватила дрожь»[1127]. Как и в случае со всеми поправками, Джойс прибегнул к перекалибровке: он хотел, чтобы все детали текста были скрыты ровно настолько, чтобы их можно было найти. Он горел детским желанием – пусть его ищут и обнаруживают в шкафу или за кушеткой. Читатели не находили в «Улиссе» параллелей к Гомеру – и Джойс составлял для них удобную табличку. Но если ключ грозил стать слишком очевидным, он запрещал издателям его печатать.
Вопрос, который Джойс задал Норе перед отъездом из Ирландии, остался с ним на всю жизнь: «Меня хоть кто-то понимает?» Монетки, которыми Бойлан позвякивает в кармане, фантазии Герти об иностранном имени Блума, сногсшибательная сигара – намек на ослепленных циклопов – и тяжелое дыхание Блума – это тайны, которые ждут, чтобы их раскрыли. Смыслы в «Улиссе» захватывающе коварны. Они раскрыты лишь частично и тем самым притягивают. «Улисс» настолько сложен, потому что Джойс был очень одинок. А кроме того, сентиментален, склонен к фантазиям и размышлениям – он заманивал читателей дразнящими фразами, которые дюйм за дюймом вписывал в текст. Если у Джойса и есть сходство с кем-то на описанном в романе морском берегу, то не с Леопольдом Блумом. Джойс – это Герти.