К книге
Самая опасная книга: Как «Улисс» Джойса навсегда изменил литературуЧасть II. 12 Shakespeare and company
46%
Часть II. 12 Shakespeare and company
16

Свеча в руке у Сильвии Бич почти догорела – она уже много часов перебирала стопки книг[807]. К середине 1920-х Сильвия Бич стала (так выразился один писатель), «пожалуй, самой известной женщиной в Париже»[808], а началась ее карьера в темном подвале под книжным магазином Буаво и Шевийе. В Лондоне она набила стихами два чемодана, теперь постоянно прочесывала книжные лотки у Сены в поисках английских и американских изданий, но самые ценные находки достались ей здесь, в полумраке захламленного подвала месье Шевийе, откуда ей удалось спасти томики Твена, Остин, Уитмена и целую семейку Генри Джеймсов в добротных переплетах. Брошенные Киплинги и Дикинсон выглядывали из бумажного хлама – им удалось выжить.

Идея открыть собственный книжный магазин пришла ей в голову еще в Белграде. Зимой 1919 года Сильвия Бич брела по заснеженным улицам Белграда, только что пережившего Первую мировую войну. Столица Сербии находилась в центре Балкан, в самом запутанном переплетении этносов во всей Европе. Война, начавшаяся с убийства сербским националистом эрцгерцога в Сараеве, завершилась пять лет спустя, унеся жизни 700 тысяч сербов, по большей части гражданских. Погибла почти пятая часть сербского населения (в процентном отношении такого не было нигде), Белград все еще лежал в руинах. Выжившие и победившие бродили по окопам, собирая шрапнель и другие военные сувениры. Независимость пока отдавала новизной. Сербия веками находилась под властью то Османской, то Австрийской империи, и каждое завоевание оборачивалось разрушением Белграда. Дома более чем в два этажа были здесь редкостью.

Прибыв сюда с американским Красным Крестом, Сильвия Бич увидела у дороги трупы лошадей – трудно было сказать, они погибли, были убиты намеренно или умерли от голода[809]. В сербской экономике царил застой. Электричество отключили, водопровод не работал. Не было ни школ, ни заводов, ни аэропортов, ни мостов, а по дороге на рынок Сильвии приходилось огибать воронки от снарядов. Язык не давался, но она выучила три самые важные фразы: «пожалуйста», «сколько» и «слойки с кремом»[810].

Торговцы съезжались на рынок со всех Балкан[811]. Сербы, албанцы, македонцы, боснийцы надевали, собираясь в город, национальные костюмы, и белградский рынок украшали тюрбаны, платки, фески и каракулевые шапки. Цыганки в многослойных цветастых одеждах слонялись по городу, куря трубки[812]. Женщины несли на палке, уравновешенной на плече на манер коромысла, по две корзины с яйцами. Люди согревались напитком под названием «салеп» – его готовили из высушенных клубней орхидей и подогревали в жестяных котелках над углями. Больше купить было почти нечего.

Холли, сестра Бич, работала в Красном Кресте переводчицей, она устроила Сильвию на должность администратора. Сильвия раздавала пижамы, одеяла и сгущенное молоко истощенным сербам[813], стоявшим в снегу босиком, – она не могла понять, почему они не обулись[814]. Представители Красного Креста направляли колонны немецких и австрийских пленных в антипаразитарный центр – там прокаливали их поношенную форму и дочиста отмывали их самих[815]. Красный Крест открывал больницы и детские приюты, медсестры ходили по домам, составляли списки жителей, фиксируя состояние здоровья и самые насущные потребности[816]. Бич размножала бланки анкет на скрипучем мимеографе и заполняла их, когда медсестры возвращались с обхода[817].

Женщины в послевоенном Белграде много трудились и при этом едва ли могли что-то контролировать[818]. Поначалу Бич это печалило, потом стало злить. «Красный Крест сделал из меня настоящую феминистку, – писала она матери в Нью-Джерси. – Я же вижу, что всем заправляют мужчины, им достается все приятное»[819]. Женщины, по ее словам, «здесь на положении новобранцев: их гоняют туда-сюда, требуя беспрекословного подчинения». Выросшей в Принстоне и Париже сносить такое было непросто. Отец Бич был пресвитерианским пастором (более того, пастором президента Вудро Вильсона), последним из девяти поколений клириков в семье[820]. Сильвестр Бич слыл видным членом общины, сторонником суфражисток, твердо верившим в то, что его жена и три дочери имеют право сами распоряжаться своей жизнью. Вторая дочь поменяла имя Нэнси на Сильвию в честь отца[821].

В 1914 году Сильвия Бич окончательно обосновалась в Европе, а в 1917-м отправилась бесплатно работать по 12 часов в день на ферму в Турени, пока мужчины сражались в окопах[822]. Она гордилась своей формой цвета хаки[823], однако женщины, собиравшие рядом с ней виноград и вязавшие пшеничные снопы, не жаловали ее за короткую стрижку и брюки. Могло быть и хуже: в 1915 году в Испании крестьяне забросали их с сестрой Киприаной камнями, поскольку на них были бриджи для верховой езды[824]. Но именно гнетущие виды послевоенного Белграда отточили ее внутреннее зрение[825]. Низкие горы, окаймлявшие город[826], останавливали холодный ветер с Черного моря, который нес в город бури[827]. Между домами с плоскими кровлями скапливался снег[828], таял, потоки воды стекали по улицам к мутной Саве[829], которая делала изгиб ниже, стремясь навстречу бурому Дунаю.

Устрашающая красота послевоенного Белграда придала Сильвии Бич новую решимость. Она уже много лет мечтала открыть книжный магазин, который был бы не просто источником дохода и местом, где торгуют книгами. Перед ее мысленным взором возникало пристанище для литераторов[830], место, где читатели и книги найдут друг друга, где писатели отделятся от страниц и станут реальными людьми – откроют дверь и поздороваются со своими поклонниками. Накопленных ею денег было недостаточно, и пришлось обращаться за помощью к матери. «Уверена, ты одобришь мое желание вступить на интересное и полезное поприще, даже несмотря на колоссальные усилия, лишь бы не выполнять по чужой указке унылую работу – где искусство и идеи под запретом, а сама ты как белка в колесе»[831]. Мать отнеслась к ее затее скептически. Это же «тяжелая работа в помещении»[832], предупредила она дочь. Сильвия была мала ростом, и родители всегда считали, что у нее хрупкое здоровье.

Тем не менее по возвращении во Францию она отправила матери телеграмму: «Открываю книжный магазин в Париже. Прошу прислать денег»[833]. До этого она собиралась продавать книги в Лондоне[834], но после поездки в Англию поняла: арендная плата за помещения высока, а рынок и так насыщен. Кроме того, Сильвия Бич нашла подругу. В марте 1917 года, прежде чем уехать из Парижа на ферму, она побывала в «Доме друзей книги»[835]. Это было странное место: одновременно и книжный магазин, и библиотека с выдачей книг на дом. Она вошла – и перед ней возникло добродушное круглое лицо Адриенны Монье. Ее глаза, вспоминала Сильвия Бич, были живыми, как у Уильяма Блейка.

После войны Монье посоветовала Бич открыть в Париже магазин англоязычных книг – тогда у них у обеих будет по магазинчику на Левом берегу Сены. Адриенна будет продавать и выдавать на дом книги на французском, Сильвия – на английском. Монье обучит ее тонкостям парижской книготорговли, а без добрых советов ни в каком городе книжный магазин не вытянуть. К тому времени, когда Монье нашла свободное помещение – бывшую прачечную неподалеку от ее собственного магазина, – у Бич почти не осталось сомнений. Через несколько недель после получения ее умоляющей телеграммы мать, не вняв возражениям достопочтенного Бича, отправила ей три тысячи долларов[836].

Бич отправилась на блошиный рынок, приобрела стол и удобные старинные кресла – так и хотелось устроиться в них и почитать[837]. Прикупила рисунки Уильяма Блейка, портреты Оскара Уайльда и Уолта Уитмена[838]. Стены затянули бежевой мешковиной, на дощатом полу расстелили сербские ковры[839]. Львиную долю денег потратили на книги. Основные произведения модернистов Сильвия закупила в Лондоне, Киприана прислала книги из Нью-Йорка. Она обыскивала подвал магазина Буаво и Шевийе, чтобы сформировать костяк своего ассортимента – библиотеку из подержанных книг с выдачей на дом.

Магазин Адриенны Монье стал первой такой библиотекой во Франции, и ее успех убедил Бич в том, что и она не останется в Париже не у дел[840]. Курс франка постоянно падал, покупать иностранные книги стало очень дорого[841] – дело было еще до прихода на рынок мягкой обложки, – при этом спрос на англоязычные книги в Париже рос, и удовлетворять его можно было, выдавая книги на время. Оплатившим членство можно было брать неограниченное число книг, правда, только по одной за раз, и стоило это семь франков (примерно 50 центов) в месяц[842]. В целях экономии Бич жила тут же, в магазине. Поставила койку в комнатушке, к которой примыкала кухонька, и спала у зарешеченного окна, выходившего на ватерклозет во дворе. По ночам смотрела, как крысы «бегают по прутьям решетки, будто пальцы по струнам арфы»[843], но ее это не смущало. Зато у нее был собственный книжный магазин.

Однажды утром понедельника, в ноябре 1919 года, Бич повесила над дверью небольшую деревянную вывеску и открыла ставни магазина Shakespeare and Company[844]. Вывеска представляла собой доску с изображением поэта. Монье помогла с оповещением, и французские литераторы явились мгновенно, в их числе известные во Франции Андре Жид, Жорж Дюамель, Жюль Ромен и Валери Ларбо[845]. За ними последовали английские и американские литераторы. Эзра Паунд перебрался в Париж в 1920 году (Англия, по его словам, стала слишком законопослушной), немедленно явился в Shakespeare and Company, осмотрел помещение и спросил мисс Бич, не нужно ли ей чего починить[846]. Приложил свои умелые руки к портсигару из Сараева и колченогому стулу.

Сильвия Бич рассчитала время идеально. Первая мировая война создала поколение граждан мира. Молодые люди, ранее даже не помышлявшие об отъезде из родных краев, оказались в армиях союзников или их врагов и быстро оценили жизнь космополитов. Из-за бума в американской и британской экономике и падения курса франка Париж стал идеальным космополисом. С 1915 по 1920 год франк потерял почти две трети своей цены к доллару[847], Париж сделался доступным и в силу этого особенно притягательным. До войны Францию посещало около 15 тысяч американцев в год. В 1925 году американских туристов насчитывалось 400 тысяч, и многие из них остались[848]. В 1920 году в Париже постоянно проживало восемь тысяч американцев[849]. Три года спустя – 32 тысячи. От этого нашествия Париж стал меняться и будто американизироваться. Появились улицы с односторонним движением и электрические вывески, а вместе с ними и газеты на английском. Открывались американские церкви и продуктовые магазины[850], масонские ложи и баскетбольные клубы. На месте кабаре и кафешантанов возникали большие мюзик-холлы, где экспаты слушали джаз, потягивая разноцветные алкогольные смеси, которые называли коктейлями[851]: здесь можно было не бояться полицейских рейдов.

Shakespeare and Company превратил скопище англофонов в структурированное сообщество. Книжный магазин стал, по сути, центром общения, где монетизировалось далеко не все. Взносы за пользование библиотекой с трудом покрывали расходы, в 1921 году прибыль составила всего сто долларов[852]. Но значимость Shakespeare and Company не выражалась в деньгах. К концу года он стал местом, где писатели и читатели общались друг с другом, младшие и старшие обменивались мнениями, а Сильвия Бич знакомила писателей с редакторами и издателями. Любой, кто читал или писал книги, оказавшись в Париже – на неделю, месяц или десять лет, – знал, куда ему пойти. Shakespeare and Company стал литературным центром культурной столицы.

Культура не живет без привязки к месту. Она представляет собой не единый задник, а лоскутное одеяло локальных явлений. Культурам требуются центры, площадки, где художники могут объединяться с единомышленниками, где можно испытать взаимное притяжение или отторжение, где мероприятия устраиваются в зависимости от запланированных и незапланированных событий, где за один только день перед вами предстанут люди и их идеи из Японии, Москвы, Западной Африки и Дублина, – культурные центры существуют лишь потому, что к ним стекается вся периферия. У модернизма был главный локус – Париж: до войны Монмартр, а после того, как выросли цены, Левый берег, три с небольшим квадратных километра узких улочек и широких бульваров к югу от излучины реки Сены.

На Левом берегу имелись самые разнообразные кварталы, недорогие, но изобилующие многочисленными кафе. Особенно это касалось Монпарнаса, района на Левом берегу, где рабочие, иммигранты и политические беженцы существовали бок о бок с художниками и буржуа, а также со студентами из расположенного рядом Латинского квартала[853]. Живописцы вроде Шагала и Бранкузи выпивали вместе с мясниками в кафе «Данциг», поскольку главная художественная колония Монпарнаса находилась по соседству с бойней[854].

Кафе были не просто приметами культурной жизни Парижа. В XIX и начале ХХ века питейных заведений в Париже было больше, чем в любом другом городе мира, – по одному примерно на каждые 300 жителей[855]. В три раза больше на душу населения, чем в Нью-Йорке, в десять с лишним раз больше, чем в Лондоне. В силу многочисленности кафе в них легко было собраться небольшой компанией в полупустом зале, поговорить, построить планы, свободно подискутировать. Если дискуссии перетекали в споры, культура кафе приходила на помощь – всегда можно было перейти в соседнее, а доступ прямо с тротуара способствовал случайным знакомствам: в результате складывались группы, которые потом распадались или видоизменялись. Общение в кафе было ненавязчивым, но отнюдь не фривольным. Во Франции кафе процветали, в частности, потому, что в них можно было обходить строгие законы о собраниях, принятые в XIX веке[856]. Внешняя спонтанность народных волнений, от 1848 года до Парижской коммуны и 1919-го, была связана с тем, что рабочие самоорганизовывались в кафе, а не в профсоюзах. Кафе Левого берега были одновременно уютными и недолговечными, игривыми и серьезными, полупубличными, поскольку здесь можно было излагать свои идеи, и полуукромными, ибо скрывали посетителей от взора государства. Идеальные места для модернистов и для урбанистической книги вроде «Улисса».

Shakespeare and Company стал гибридным пространством, чем-то средним между открытым для всех кафе и закрытым литературным салоном – это вполне устраивало клиентов-англофонов, для которых культура кафе не была родной. В магазине Сильвии Бич английским и американским путешественникам впрыскивали дозу стабильности – кафе не могли этого предложить. Некоторые даже давали адрес магазина для почтовых отправлений (у некоторых писателей просто не было более постоянного обиталища), и Бич поставила ящик, разделенный на ячейки, чтобы сортировать корреспонденцию по алфавиту[857]. У представителей «потерянного поколения» появился собственный дом.

Однажды жарким воскресным полднем в июле 1920 года Адриенна Монье пригласила Сильвию Бич на ранний ужин в доме французского поэта по имени Андре Спир. Бич идти не хотела. Она очень любила стихи Спира, но лично его не знала, сам он ее не приглашал. Адриенна проявила настойчивость и, как всегда, одержала верх. Спир очень тепло поприветствовал гостью-американку, она тут же расслабилась, однако при входе он сразу отвел ее в сторону и прошептал слова, повергшие ее в ужас:

– Здесь ирландский писатель Джеймс Джойс[858].

Ужин, оказывается, давали в честь приезда Джойса, только что прибывшего в город, который станет его домом на следующие двадцать лет. Переезд был незапланированным. Перебраться в Париж Джойса уговорил Эзра Паунд, когда месяцем раньше они впервые встретились в Италии. Паунд усмотрел ранимую душу под «вздорной»[859] ирландской внешностью и уговорил Джойса переместиться поближе к центру модернизма. Время для переезда было самое подходящее. Джойс только что дописал четырнадцатый эпизод «Улисса», «Быки солнца», действие которого происходит в родильном заведении, – девятичастная структура служит параллелью между развитием английского языка и вынашиванием плода[860]. Джойс имитирует десятки стилей, от англосаксонского до среднеанглийского, елизаветинской прозы и Мильтона, Свифта, Диккенса и других, потом подмешивает к этому сленг ирландцев, кокни и бауэри[861]. Этот эпизод вылился для него в тысячу часов работы, а следующий, «Цирцея», обещал стать еще более сложным[862].

Паунд подготовил город к появлению Джойса. Разослал его книги и хвалебные газетные отклики влиятельным людям. Нашел переводчика «Портрета» на французский и бесплатную (по крайней мере, на первые несколько месяцев) меблированную квартиру с тремя спальнями. Последним штрихом стал церемонный литературный ужин, на котором Джойса должны были представить литературному сообществу. Бич увидела Паунда – он валялся поперек в кресле, в бархатной куртке и голубой рубашке с распахнутым воротом, увидела Дороти Паунд, его жену, которая беседовала со статной дамой с пышными каштановыми волосами[863]. Дороти представила мисс Бич Норе, и Бич отметила, что жена Джойса держится с определенным достоинством. Нора рада была собеседнице, с которой можно поговорить по-английски, а Бич – возможности исподволь приблизиться к Джойсу, как бы через отраженный от него свет.

Спир пригласил всех к столу и принялся накладывать в тарелки холодное мясо, рыбные и мясные пироги[864]. За столом по кругу передавали салаты и багеты, хозяин наполнял бокалы красным и белым вином. Не пил лишь один гость. После того как незнакомец в дурно сидящем костюме несколько раз отклонил предложение Спира, на него устремились взоры других гостей[865]. Джеймс Джойс перевернул свой бокал, демонстрируя твердость своих намерений[866]. Он никогда не употреблял спиртного раньше восьми вечера. Эзра Паунд в шутку составил бутылки перед тарелкой Джойса на случай, если тот передумает. Все смеялись, Джойс же покраснел от смущения.

После ужина, когда разговор зашел о литературе, он ускользнул, Бич направилась следом в небольшую библиотеку Спира. Увидела Джойса – он втиснулся в уголок между двумя книжными шкафами, откинув волосы со лба; она затрепетала.

– Это и есть великий Джеймс Джойс?[867]

Он поднял глаза от книги на миниатюрную американку с твердым подбородком. Протянул вялую ладонь и произнес без затей:

– Джеймс Джойс.

Мысли свои он выражал с просчитанной точностью, как будто обращался к людям, пока еще плохо владеющим английским. Ей пришлись по душе его мягкий голос и ирландский акцент. Он тянул и смягчал гласные, укорачивал и делал тверже согласные. Свой роман называл «Йули-из»[868]. Его кожа была светлая, с румянцем. Заостренная бородка, морщины на лбу. Она подумала, что в молодости он, видимо, был чрезвычайно хорош собой. Вот только правый глаз выглядел как-то странно, то ли увеличенный, то ли искаженный толстым стеклом очков. Впечатление было почти отталкивающее.

Услышав название Shakespeare and Company, Джойс улыбнулся, как улыбнулся и в ответ на «Сильвия Бич». Он все искал в Париже приметы того, что ему здесь повезет, имя и название его впечатлили. Она принялась рассказывать о своем магазине, он вытащил из кармана записную книжечку, поднял почти к самым глазам, чтобы записать адрес. Выглядело это душераздирающе. Потом Джойс подскочил, услышав собачий лай на другой стороне улицы. Бич подошла к окну и увидела, что песик Спира бегает за мячом.

– Его внутрь пустят? Он сви-ир-репый?[869]

Бич заверила мистера Джойса, что песик с виду совсем не свирепый и уж всяко не прибежит в библиотеку. Он объяснил, что в детстве собака укусила его в подбородок и с тех самых пор он их страшно боится. Великий Джеймс Джойс оказался застенчивым неврастеником со слабым зрением, который боялся собак. Просто очаровательный.

На следующий день Джойс явился в Shakespeare and Company в синем саржевом костюме и черной фетровой шляпе[870]. Изящная тросточка, царственная поза, которую слегка портили грязные парусиновые туфли. Сразу двинулся к фотографиям Оскара Уайльда и Уолта Уитмена, и, если в первые моменты Бич еще тревожилась о том, что он подумает о ее скромном магазинчике, все тревоги развеялись, когда он сел в кресло и объявил, что хочет пользоваться услугами библиотеки. У него есть деньги заплатить за месяц.

Сильвия Бич поняла, что Джойс – человек чувствительный и ранимый. В списке его страхов оказались океан, высота, лошади, механизмы, а на первом месте – гроза[871]. В детстве, заслышав раскаты грома, он прятался в буфете[872], и ненастья преследовали его всю жизнь. Бич запомнила, как он забивался в прихожую во время грозы[873] – считал, что в Париже их так много из-за многочисленных радиостанций[874]. Бич подначивала Джойса на разговоры о его невзгодах, и тут ему было о чем порассказать. Квартира, которую Паунд нашел для Джойса и его семьи, оказалась тесным помещением для слуг в Пасси[875], на пятом этаже[876]. Там стояла двуспальная кровать, но не было ни ванны, ни электричества. Джойс как раз искал взаймы письменный стол, белье, одеяла и денег[877]. Еще он, разумеется, писал «Улисса» и полагал, что, работая по ночам и напрягая глаза, сильнее прежнего портит зрение[878].

Джойс набросал на рекламной брошюрке магазина картинку, показывавшую, как происходит иридэктомия[879]. Изобразил два амебоподобных кружка, один в другом, добавил несколько черточек – ткань роговицы. Сильвия разглядывала рисунок, похожий на каракули восьмилетки (карандашом Джойс владел так себе). Он добавил пять линий, исходивших от глаза (символы боли? ресницы?), и глубоко вонзил грифель в бумагу, объясняя, как хирург-швейцарец сделал ему разрез от края радужки до края зрачка. Видимо, для пояснения он нарисовал глаз снова – те же круги, черточки и линии, на этот раз добавил жирную точку на роговице. Бич сохранила оба рисунка.

Джойс утверждал, что операцию в Цюрихе ему провели в неудачный момент. Нужно было дождаться, когда пройдет воспаление, – своей спешкой врач испортил ему глаз. Ему трудно писать? А диктовать он не пробовал? Исключено, ответил он. Ему нужен непосредственный контакт со словами, каждую букву он должен выводить собственной рукой. Нора ворчала – он, кроме своего писания, вообще ничего не видит[880]. Утром, едва проснувшись, он тут же тянулся к карандашу и бумаге, лежавшим на полу, и до конца дня погружался в роман. Уходил из дома, когда Нора собиралась подавать обед, потому что не следил за временем.

– Полюбуйтесь на него! – жаловалась она Бич. – Валяется в постели и все чего-то корябает![881]

Она бы предпочла, чтобы он был не писателем, а кем-то другим. Сильвия Бич не могла с ней согласиться.

Предыдущая главаГлава 16 из 35Следующая глава