Круг модернистов был достаточно узок и формировался благодаря случайным событиям: старая книга попала в руки нового читателя, издатель-энтузиаст посетил незабываемую лекцию. Одним из малозначительных событий, сведших вместе индивидуалистов от культуры и от политики – и повлекших за собой публикацию первых страниц «Улисса», – стал личный отклик на оскорбительную журнальную статью. В 1915 году Эзра Паунд получил письмо от возмущенного подписчика The New Age, который оказался одним из крупнейших нью-йоркских коллекционеров. Джон Куинн был адвокатом по финансовым вопросам, имел связи на Уолл-стрит, в Таммани-Холл и Вашингтоне. В 36 лет он открыл собственную юридическую фирму и трудился не покладая рук. Диктовал письма и меморандумы стенографистам, сидевшим вокруг его рабочего стола в конторе на Нассо-стрит, а в конце дня один из помощников тащил кожаный портфель, набитый непросмотренными документами, в квартиру Куинна с видом на Центральный парк – это была его работа на вечер. Утром приходил еще один стенографист и писал под диктовку, пока Куинн одевался и брился[427].
Плоды своей деятельности Джон Куинн вкладывал в модернизм. Бесценный досуг тратил на коллекционирование картин и рукописей, за которые порой платил цену выше рыночной[428]. В 1912 году помог официально объединиться группе нью-йоркских художников-неформалов, которые откололись от замшелой Национальной академии дизайна, помог им найти место для самой амбициозной художественной выставки за несколько десятилетий[429]. Выставка проходила в недавно построенном здании арсенала 69-го полка Нью-Йоркской национальной гвардии (Куинну очень импонировало то, что полк этот был известен как «боевые ирландцы»). Огромное внутреннее помещение разбили на 18 залов, завесили перегородки мешковиной и втиснули внутрь максимальное количество работ. Рядом с работами признанных мастеров, такими как Моне и Ренуар, повесили произведения радикальных новаторов – Кандинского, Матисса, Мунка, Дюшана, а также двух молодых художников, именовавших себя кубистами: Брака и Пикассо.
Джон Куинн предоставил для этой выставки, получившей название Арсенальной, наибольшее число картин[430]. Экспонировалось 77 работ из его коллекции, в том числе полотно Гогена, автопортрет Ван Гога и один из портретов жены Сезанна. На открытии Куинн объявил выставку «эпохальным событием в истории американского искусства… самой полной экспозицией в мире за последние четверть века»[431]. Надо сказать, это было преуменьшением[432]. На выставке постимпрессионистов, которая всколыхнула Лондон в 1910 году, было представлено менее 250 работ 25 художников[433]. Арсенальная же выставка включала в себя около 1300 работ более чем 300 авторов[434], и одного ее масштаба было достаточно, чтобы произвести фурор. В первый же вечер экспозицию посетили четыре тысячи человек, а к концу турне в Бостон и Чикаго (там сожгли Матисса и Бранкузи – вернее, их чучела) свидетелями монументального обзора общепризнанного и экспериментального искусства стали 300 000 зрителей[435].
Тедди Рузвельт, приятель Джона Куинна, усмотрел в этом начинании «налет слабоумия» – его пугало проникновение в Америку «европейских экстремистов»[436]. Тем не менее Арсенальная выставка показала, что художественный мир Нью-Йорка наконец-то достиг совершеннолетия, а также бесповоротно изменила американский рынок произведений искусства. До 1913 года вкусы Куинна были достаточно консервативны, но после выставки он воспылал энтузиазмом к более дерзким работам, а аппетиты его оказались столь масштабными, что рябь пошла по всему рынку. Услышав, что Куинн с утра пораньше отправился за покупками, один коллекционер из Чикаго примчался в Нью-Йорк и потратил почти столько же[437]. В 1914 году Куинн скупил больше произведений, чем любой другой американец[438], и перебрался в более просторную квартиру у западной стороны Центрального парка, только чтобы все их там сложить (развесить было попросту невозможно).
И вот, прочитав в 1915 году статью Эзры Паунда, в которой высмеивались американские коллекционеры, покупавшие устаревшие картины и рукописи, Куинн подумал, что Паунд имеет в виду конкретно его, и решил отстоять свою честь покровителя «живых» художников[439], написав Паунду письмо. «Если существует в этой стране более "живой" коллекционер подлинного современного искусства, я, человек со скромными средствами, очень бы хотел с ним познакомиться»[440]. Он, по собственным словам, помогал художникам, как никто другой. Выступал в Конгрессе, добивался благосклонности политиков, проводил кампанию в прессе с целью отменить заградительные пошлины на ввоз художественных ценностей – более того, сам написал закон о новых тарифах[441]. Раньше американские коллекционеры платили пошлину в 15%, теперь же, покупая работы напрямую у художников, они могли ввозить их бесплатно.
Эзра Паунд быстро сообразил, с каким человеком имеет дело. Куинн не просто был неравнодушен к искусству, у него имелись необходимые средства и связи для создания новых произведений. В ответном письме Паунд принес Куинну свои извинения. «Если бы было больше таких, как вы, наш ренессанс бы не приостановился»[442], – написал он, словом «наш» включив Куинна в число своих. После пары писем Паунд заговорил конкретнее. Если бы он, Паунд, стал издателем литературного журнала, где публикуют тексты, от которых отказались все остальные, на какую поддержку мог бы он рассчитывать в Нью-Йорке? «Существуют ли там какие, чтоб их, дамские сборища, где комитетствуют и пытаются что-то продавать?» В Лондоне военного времени ему пытаются заткнуть рот, единственный выход – полный финансовый и редакторский контроль над собственным изданием. Разумеется, Паунд не был заинтересован в помощи дамских комитетов. Он искал мецената и воздействовал на Джона Куинна продуманными комплиментами и попытками раззадорить: «Я не хочу массового признания, я в нем не нуждаюсь, мне нужно, скажем, тысяча или две новых подписчиков. Есть ли кто в Нью-Йорке (за исключением некоего Дж. К.), кто не полный трусссс?»[443]
Лондона было недостаточно. Без «официального органа» в Нью-Йорке ренессанс Паунда свелся бы к очередному мелкомасштабному эксперименту, занятной сноске в хронике развития западной культуры, он же хотел оставить неизгладимый след в мировых центрах силы. Паунд представлял себе журнал, который собрал бы разрозненных писателей в одном месте и регулярно знакомил бы с их творчеством избранную аудиторию – «остальные просто бараны»[444], считал Паунд. Этот журнал не станет дополнением к вортицизму. Он станет самим вортицизмом. Паунд писал Куинну, что они опубликуют все произведения Джеймса Джойса, все романы Д. Г. Лоуренса, рассказы Уиндема Льюиса и стихи «молодого парнишки по имени Элиот… Я в некотором роде его открыл»[445]. Паунд заверял Куинна, что «Джойс, пожалуй, самый значительный прозаик моего поколения»[446]. Вряд ли Куинн читал Джойса, поскольку имя его было известно только в узком кругу читателей The Egoist – он был крайне значимым прозаиком, о котором никто не слышал, – но Куинн вспомнил, что слышал разговор Йейтса и Джорджа Расселла о молодом человеке по фамилии Джойс, когда приезжал в Дублин в 1904 году[447], – и то, что они тогда высказали, произвело сильное впечатление на состоятельного американца.
Паунд стал придумывать название журнала[448]. «Альянс». «Водоворот». «Молот». План будущего издания он отправил Куинну, чтобы тот показал его потенциальным спонсорам, там, в частности, имелся список будущих авторов (преимущественно мужчин). «Мне кажется, читающие американцы уже по горло сыты гинекократией, пора завести журнал для мужчин»[449], – делится он своими мыслями с Куинном. Журналы давно уже пользовались репутацией женского царства[450] – и содержание, и реклама были обращены к прекрасному полу, и Паунд решил вторгнуться в эту область.
Паунд сообщил Куинну, что надо сделать официальное заявление: «Женщинам запрещается писать для этого журнала». Разумеется, у них с первого же момента появятся заклятые враги. «НО! – Паунд ожесточенно стучал по клавишам пишущей машинки. – В большинстве бед американских журналов (а до того и в загнивании средневековой литературы) повинны (и были повинны) женщины»[451] – женщины обоих полов, подчеркивал он. Их журнал – вне зависимости от названия – будет бороться с феминизацией культуры. Закончив письмо, Паунд сообразил, что даже отправлять его – и то опасно, и прибавил крупными буквами внизу страницы:
ЕСЛИ ЭТОТ ДОКУМЕНТ
ПОПАДЕТ ИЗ ваших РУК
В РУКИ МОИХ ВРАГОВ,
Я УМРУ ОТ ГОЛОДА
ИЛИ БУДУ ПОВЕШЕН СРАЗУ.
Куинн, видимо, правильно оценил ситуацию. Как раз подобными выходками Эзра Паунд испортил отношения со многими лондонцами, однако за хамством явно стояло предложение дружбы. Юный бунтарь продемонстрировал Куинну свою уязвимость.
Сексизм был одной из граней элитарности Паунда, а элитарность не только придавала ему наглости, но и способствовала безграничной обязательности. В мире, где царит посредственность, на людей, наделенных особым талантом, возложена особая ответственность. Паунд считал, что будущее цивилизации зависит от авангарда культуры, который ведет баранов вперед. Искусство высоких стандартов – это не роскошь и не развлечение, отгороженное от повседневных дел под названием «жизнь». Оно и есть то самое дело жизни. По сути, Первая мировая война началась из-за плохой литературы. Паунд писал в The Egoist, что воинственность Германии – это результат «полного отсутствия приличной прозы на немецком языке»[452]. «Ясность и здравость мысли проистекает из ясной прозы. <…> Народу, не способному ясно писать, нельзя доверять ни правление, ни даже мышление». Бомбы и пули над Европой были следствием плохих стихов и романов.
С элитарностью Паунда имелась одна проблема – деньги. Прожить за счет тех немногочисленных подписчиков, которые рисовались в воображении Паунда, было невозможно, поэтому он решил отказаться от рыночной модели и завести себе покровителя в духе итальянского Возрождения: художники будут зарабатывать не на потворстве баранам, а на воспитании аристократов вкуса[453]. По его мнению, подобной аристократии срочно был нужен не скованный условностями журнал, покровителям которого не было бы дела до продаж, популярности и хороших манер. Паунд постепенно переиначивал понятия Куинна о покровительстве. Он хотел, чтобы Куинн бросил покупать картины и рукописи маститых или умерших творцов и начал поддерживать молодежь. Тогда он перестанет быть просто наблюдателем и приобретателем собственности вроде Изабеллы Стюарт Гарднер. Если на деньги мецената приобретаются время и пища, то меценат, по мнению Паунда, «встает на один уровень с художником, он встраивает искусство в мир. Он творит»[454]. Паунд затягивал Куинна в этот водоворот.
В 1916 году Куинн начал собирать с инвесторов взносы для журнала Паунда, подчеркнув, что редакторы должны пользоваться «полной свободой»[455]. Куинн лично выплатил Паунду сто фунтов за год работы в The Egoist, упомянув, что, если понадобится больше, тому стоит только сказать. Начало вышло недурное. В апреле 1916-го Паунд, ничего не сказав Джойсу, попросил Куинна прислать тому денег. Джойс бежал с семьей в Цюрих, где у него не было ни учеников, ни дохода, и находился в отчаянном положении. «Он десять лет преподавал в Триесте, – писал Паунд Куинну, – чтобы писать так, как считает нужным, не прислушиваться к редакторам и сохранять независимость. С места его согнала война, он болен, страдает от глазного ревматизма или чего-то в этом роде – временно ослеп или настолько лишился зрения, что не может выполнять почти никакую работу»[456]. Художники уже много лет донимали Куинна подобными просьбами, а тут еще Эзра Паунд начал ходатайствовать за своих друзей.
Но Куинн уже разделял амбиции Паунда. К лету 1916 года он был готов открыть редакции журнала в Лондоне и Нью-Йорке. Хотел, чтобы каждый номер состоял из 96–128 страниц, что существенно больше, чем 30 или 40, о которых мечтал Паунд. Куинн полагал, что себестоимость каждого номера должна составлять 50 центов вместо 35. Он подсчитал общие затраты (около 6880 долларов в год), мысленно прошерстил список потенциальных благотворителей и стал искать единомышленников. «Нам бы немножко дикости и немножко свирепства»[457], – описал он это другу.
Но планы эти не сбылись. Паунд не смог управлять изданием журнала – ему не хватало терпения, коммерческой и деловой хватки: оказалось, что для завоевания мира недостаточно топора и державы. Разумеется, проще было взять уже существующий журнал, чем начинать с нуля. В ноябре 1916 года Паунд просмотрел несколько номеров The Little Review – мисс Андерсон добросовестно прислала ему подборку. Паунд в ответ написал, что журнал ее «вроде как на подъеме», но по-прежнему «довольно непоследователен и неразборчив»[458]. Она опубликовала его послание. Журнал делался все лучше. В нем печатались ошеломляющие материалы об анархизме и тюремные письма Эммы Гольдман, при этом в номере за июнь–июль 16 страниц было посвящено имажизму – чему предшествовало 45 страниц почтенной литературы. А вот в номере за август 1916 года было всего 25 страниц, и внимание Паунда привлекла редакционная статья Андерсон «Настоящий журнал»:
Терпеть не могу компромиссы и все же иду на них в каждом номере, помещая материалы, которые «так, ничего», «не лишены интереса» или «важные». Больше такого не будет. Если окажется, что для сентябрьского номера у меня есть всего одна прекрасная вещь, журнал все равно выйдет, просто все остальные страницы останутся пустыми.
Давайте же с нами, вы, все![459]
Паунд открыл сентябрьский номер и увидел, что Андерсон выполнила свое обещание. Первая половина страниц осталась пустой. Тут-то ему и пришло в голову, что единственный человек, который хоть что-то в чем-то соображает, – это женщина.
У Эзры Паунда появился способ познакомить американцев с произведениями Джойса, но для начала эти произведения нужно было поправить. Увидев пустые страницы The Little Review, он тут же написал Маргарет Андерсон и спросил, может ли чем-то ей помочь. Опирались они на одно и то же: эксперимент, свободу мысли и индивидуализм[460]. Издательница The Little Review была прямолинейна, бескомпромиссна и готова принять помощь Паунда. У нее образовалось две тысячи подписчиков – ему именно столько и требовалось[461]. The Little Review отчаянно нуждался в деньгах и новых материалах, а у Паунда имелись Джон Куинн и бесспорное молодое дарование. Андерсон была явно готова прислушаться к его советам, а их у Паунда было сколько угодно. Иными словами, они прекрасно дополняли друг друга.
Во втором письме к Андерсон Паунд сообщает: он хочет, чтобы The Little Review стал его «официальным органом»[462] в США. Он так и сыплет вопросами[463]. Сколько слов в номере она готова ему выделить? С какой периодичностью будет выходить журнал? Сколько нужно денег? Его неназванный гарант готов предложить 150 фунтов в год на гонорары, расходы и жалованье Андерсон и Хип (10 долларов в неделю)[464], а еще он хочет, чтобы всех его авторов напечатали сразу же. «БУММ! Одновременное появление всей новой когорты на страницах The Little Review»[465]. В тот же день Паунд написал Куинну. На следующий день снова. Через три дня еще раз. Он не скрывал, что до сих пор The Little Review публиковал лишь авторов с проблесками таланта, но редколлегия полна энтузиазма, и этого достаточно[466]. У Куинна возникли сомнения. Он заподозрил мисс Андерсон в принадлежности к этим тошнотворным «кривлякам с Вашингтон-сквер»[467], а тот факт, что редакция Андерсон и Хип находилась в подвальчике на Четырнадцатой улице (да еще и без телефона) только усугубил его подозрения. «Мне необходимо прояснить, насколько эта дама разборчива и получится ли с нею работать; невротичка она или нет; приличного ли она вида, принимает ли ванну»[468], – писал он Паунду.
Маргарет Андерсон и Джейн Хип переехали в Нью-Йорк в 1917 году. Жили в четырехкомнатной квартире над конторой гробовщика и истребителя грызунов на Шестнадцатой улице[469]. В одной из комнат находился литературный салон The Little Review – там собирались поэты, художники и анархисты, обменивались мыслями и воодушевляли друг друга. Стены были оклеены длинными полотнами золотых китайских обоев. Старинная мебель красного дерева и темно-лиловый пол поглощали свет, отражавшийся от мерцающих стен, к потолку был подвешен на цепях большой синий диван. Поэт Уильям Карлос Уильямс сильно робел в такой обстановке.
Андерсон и Хип с самого начала верили, что журнал соберет вокруг себя единомышленников, и это произошло. В квартире у них появился восемнадцатилетний Харт Крейн со своими ранними стихами[470]. Крейн стал заниматься рекламой журнала, продал одно объявление за два месяца и уволился[471]. После этого снял две комнаты над редакцией, чтобы оставаться в орбите. Особенно к журналу тянуло молодых писателей. Однажды в дверь постучала молодая женщина и попросила совета.
– Что нужно сделать, чтобы стать хорошим писателем? – спросила она у Андерсон.
Начинающая авторесса писала душераздирающие рассказы о трагедиях в шахтах и других бедах пролетариата.
– Первым делом отбросьте наше национальное представление о том, что гений – это способность много трудиться. Гению вообще не нужно трудиться, чтобы достичь того, что другие пытаются добиться непомерными усилиями, но так и не добиваются, – пояснила ей издательница.
Молодая женщина, озадаченная, но не дрогнувшая, стояла на своем:
– И все-таки, что мне делать?[472]
Мисс Андерсон смерила ее взглядом.
– Для начала подкрасьте губы. Станете красивее – получите впечатления, о которых стоит писать.
Эзра Паунд вступил в должность иностранного редактора The Little Review в мае 1917 года – и не стал терять времени. За лето в журнале появилось 14 стихотворений Йейтса, в том числе «Дикие лебеди в Куле». Рядом – произведения Элиота и Уиндема Льюиса. Джеймс Джойс прислал письмо из Цюриха и пообещал дать новые тексты, как только поправится (чем болен, он не уточнял)[473]. Андерсон и Хип увеличили формат журнала и уплотнили верстку – и все равно в некоторых номерах оказывалось больше 60 страниц. Они отыскали самую дешевую типографию в Нью-Йорке, принадлежавшую эмигранту-сербу по фамилии Попович[474], и по воскресеньям в канун выхода очередного номера бежали к нему на Двадцать третью улицу помогать с набором, выправлять гранки и готовить листы для фальцовки.
Настроение у издателей было оптимистичное. В конце 1917 года они подняли цену в связи с войной[475] и планировали удвоить число подписчиков, одновременно отказавшись от любых политических аффилиаций. В августовском номере за 1917 год Андерсон мельком упоминает «простые и прелестные, но не слишком интересные затеи анархистов. Я от них давно отказалась»[476]. Для ее подписчиков это стало новостью, но The Little Review и не чурался того, чтобы отпугивать читателей. На титульном листе теперь был начертан новый девиз: «Никаких компромиссов общественному вкусу».
Маргарет Андерсон впервые почувствовала себя примерно так же, как когда произносила речи перед родными в надежде изменить мир. «Я хочу впитать абсолютно все»[477], – писала она Паунду. Он ответил: «Я не смогу спать, пока мы не прокатимся катком по Century, имея журнал с тем же числом страниц»[478].
Внутреннее противоречие всех модернистских журналов состояло в том, что, хотя они и упивались свободой за счет своих малых размеров, а также независимостью и от склонных к конфликтам рекламодателей, и от сдерживающего воздействия большой читательской аудитории, на самом деле все они хотели стать крупными журналами, причем в индустрии вроде как имелись все возможности для агрессивных визионеров. В конце XIX века журналы резко снижали цену, чтобы увеличить тиражи. В Штатах ежемесячники, которые прежде стоили от 25 до 35 центов, подешевели вполовину. Доходы от рекламы перекрывали потери от продаж, поскольку бизнес готов был платить больше за доступ к читателям, число которых возросло до сотен тысяч.
Реклама в прессе, которой практически не существовало до Гражданской войны, превратилась к началу Первой мировой в миллиардную индустрию[479]. С 1890 по 1905 год общий тираж журналов в США утроился. В начале ХХ века выходило 3,5 тысячи разных периодических изданий общим тиражом в 65 миллионов – примерно по штуке на каждого грамотного американца[480]. С ростом журналов росли и компании, которые давали в них рекламу. Снижение цены, рост рекламной прибыли и расширение аудитории подстегивали друг друга. Именно в печатной индустрии и родилась массовая культура.
Модернистские журналы пытались копировать массовую модель масштабных рекламных кампаний – плакатов, писем потенциальным подписчикам, лозунгов и рекламных трюков (палатка Андерсон на озере Мичиган стала в том числе и инструментом саморекламы). Гарриет Уивер наняла для рекламы The Egoist двух «сэндвичей» – они ходили по улицам с плакатами на плечах и продавали номера журнала[481]. Но экспериментальным журналам было далеко до Cosmopolitan и МсClure (оба выходили тиражами в сотни тысяч экземпляров). С 1916-го и до самого своего закрытия The Egoist продавался тиражом примерно в 200 экземпляров, а рекламодатели месяцами не удостаивали его внимания, как и The Little Review[482]. Модернистские журналы были лишними деталями в двигателе массовой культуры. Им приходилось рассчитывать только на филантропов.
В мае 1917 года Джон Куинн пригласил Андерсон и Хип на ужин к себе в пентхаус рядом с Центральным парком. Слуга-француз провел их по длинному высокому коридору, где к стенам тесно лепились шесть или семь тысяч книг[483], гостиные с видом на парк были от пола до потолка увешаны картинами. «Амазонка» Мане, которую Куинн только что приобрел за четыре тысячи долларов, занимала самое козырное место[484], но вряд ли надолго. Квартира напоминала музей-переросток. Во всех углах и нишах неопрятными рядами стояли картины[485]. Они же были навалены в спальнях, кладовках, под кроватями. Андерсон опознала автопортрет Ван Гога и портрет жены Сезанна – она их видела на Арсенальной выставке. Строго говоря, именно переживания, связанные с Арсенальной выставкой, – чувство, что в мире американского искусства происходит нечто небывалое, – и подтолкнули ее к созданию The Little Review[486]. И вот четыре года спустя она ужинает с тремя главными фигурами этой выставки: в тот вечер гостями Джона Куинна были также Уолт Кун и Артур Дэвис, ее организаторы.
Крутой нрав Куинна пришелся Андерсон и Хип вполне по душе[487], при этом он предпочитал обличительные речи диалогу, а об искусстве высказывался достаточно лапидарно. «Картинки», которыми он восхищался, были в основном «с перчиком» и «с радием»[488]. Он был из тех, кто коллекцию свою хранит пачками, точно купюры[489]. Куинн, в свою очередь, отметил, что мисс Андерсон хороша собой. Ее роскошные волосы и лучистые голубые глаза его очаровали. Она была ухоженной и в теле – «чертовски привлекательная молодая женщина, – писал он потом Паунду, – я мало видел таких красивых»[490]. Мисс Хип же оказалась ширококостной и с мужеподобной стрижкой – «типичная кривляка с Вашингтон-сквер»[491]. Куинн просмотрел несколько номеров The Little Review, обнаружил там шквал опечаток, восторженные статейки про посредственных художников, безвкусные откровения о финансовых трудностях. Для экономии один номер отпечатали на оберточной бумаге[492], а редакцию дамы превратили в книжный магазинчик, куда, как Куинн сообщил Паунду, желающие могли «зайти выпить чаю»[493].
Куинн хотел отдать часть журнала Куну и Дэвису под художественную критику и репродукции – но все связанное с искусством было территорией Джейн, которая не собиралась ни от чего отказываться. Когда Куинн сказал Андерсон, чтобы она таки «продолжала» работу, он не услышал ни слова благодарности[494]. Он предупредил Паунда касательно мисс Андерсон: «На эту своевольную даму, похоже, нужна твердая рука»[495].
Паунд пытался режиссировать их отношения через Атлантику. Про Куинна он сказал Андерсон, что тот, может, и не умеет изысканно говорить об искусстве, однако от природы наделен хорошим вкусом. Кроме того, «он выразил свое одобрение» и отметил, что Андерсон «очень умна»[496]. Он просил ее почаще наносить ему визиты и «по возможности его ублажать. Он едва ли не лучшее, что есть в Америке»[497]. Такие же примирительные письма он слал и Куинну. Она – «дивная душа», писал он, а недостаток почтительности объясняется тем, что «при вашей встрече она плохо себе представляла, кто вы такой»[498]. Это было ложью, но во спасение. Впервые за свою литературную карьеру Эзра Паунд оказался в роли миротворца.
Несмотря на все сомнения, Куинн помог с рекламой, которую дали его друзья-издатели[499]. Предложил, если будет худо с деньгами, оплачивать аренду, а еще написал Андерсон: «Я, разумеется, буду рад, как специалист, дать вам любые советы, связанные с цензурой». Слухи о связи Куинна с The Little Review дошли до Митчелла Кеннерли, издателя, которого Куинн защищал от обвинений в непристойном поведении. Кеннерли задал ему вопрос:
– А вы согласитесь защищать The Little Review, если он попадет под удар?[500]
Куинн даже не задумался:
– Разумеется.