Начало было положено через несколько дней после приезда в США в конце мая 1941 года. Вооружившись пишущей машинкой и читательским билетом Нью-Йоркской публичной библиотеки, Арендт принялась за научную работу. Она ничего не писала вот уже восемь лет, сообщила она в первом сохранившемся письме Вальдемару Гуриану в декабре 1941 года[255]. Русский еврей Гуриан появился на свет в 1902 году в Санкт-Петербурге, в возрасте тринадцати лет вместе с матерью принял в Берлине католичество, в девятнадцать лет защитил диссертацию под руководством философа Макса Шелера. Он был невероятно продуктивным публицистом и выполнил одинаково основательные исследования и об истории идей во Франции XVIII–XIX веков, и о большевизме. В 1934 году, после так называемого “путча Рёма”, Гуриан эмигрировал в Швейцарию и сразу активно занялся протестными публикациями. Наибольшую известность получили его работы в еженедельнике Deutsche Briefe, одним из издателей которого он был. На страницах этого издания публиковались в том числе анонимные статьи очень хорошо информированных авторов из Третьего рейха, к которым относилась среди прочих обучавшаяся в Гейдельберге близкая подруга и многолетняя возлюбленная Гуриана Клара Менк. С 1937 года Гуриан преподавал в США в католическом Университете Нотр-Дам и с этой позиции смог быстро продвинуть свой журнал The Review of Politics. Однако Арендт познакомилась с Гурианом не благодаря “Клариссиме” Менк, а в Берлине в начале тридцатых годов.
Политолог Ганс Моргентау, покинувший Германию еще в 1932 году, написал по случаю смерти своей близкой подруги Арендт: если бы она оставила после себя лишь эссе о Гуриане, то о ней уже можно было бы говорить как о значительном авторе. В некрологе, посвященном ушедшему в 1954 году другу, ей удалось исключительно хорошо показать, как личность и творчество вырастают из опыта. В этом биографическом этюде Арендт очень сильно приблизилась к герою: она вспоминает огромного человека с очень крупной головой, его детскость, саморасточительность, ненасытность во всех отношениях, неумеренность во многом. Одновременно она воспользовалась возможностью и связала обращение Гуриана с ней, с другими людьми, с миром вещей и его мышление, которое было удивительно современным, хоть и не слишком новаторским и либеральным лишь для проформы. Однако это взгляд со стороны. Этот текст качественно отличается от многих аналогичных попыток Арендт сменой перспективы: она связывает всеобщее с героем эссе, но не ограничивается лишь его личной характеристикой или определением позиции. Арендт облекает в слова тот опыт, который она сама пережила с Гурианом, и использует его для концентрированной рефлексии.
Истинное величие, даже в произведениях искусства, в которых борьба между величием гения и еще большим величием человека протекает всего острее, возникает лишь тогда, когда за осязаемым и постижимым творением мы чувствуем существо, остающееся более великим и более таинственным, так как само произведение указывает на стоящую за ним личность, чья сущность не может быть ни исчерпана, ни полностью раскрыта ничем из того, что она способна сделать.
Это характерно человеческое свойство величия – уровень, интенсивность, глубина, страстность самого существования – было знакомо ему в поразительной степени. Сам обладая им как самой естественной в мире вещью, он глазом знатока распознавал его и в других – причем совершенно независимо от их положения или достижений[256].
Впоследствии этот текст станет автопортретом Арендт:
Для него провокация – он ли провоцировал, его ли провоцировали – была, в сущности, средством вывести на свет те реальные и существенные конфликты, которые мы – в приличном обществе – так усердно стараемся замять, прикрыть бессмысленной вежливостью, той псевдо-чуткостью, которую мы называем “тактичным отношением к чужим чувствам”. Он ликовал, когда ему удавалось взломать барьеры так называемого приличного общества, потому что эти барьеры он считал барьерами между душами людей. Источником этого ликования были невинность и мужество – невинность тем более обаятельная, что проявлялась в человеке, который обладал невероятным пониманием путей мира сего и которому поэтому требовалось все его мужество, чтобы сохранить изначальную невинность живой и невредимой. Он был очень мужественным человеком[257].
Если заменить здесь “Гуриана” на “Арендт”, то получим точное описание того, какой она представлялась ее многочисленным знакомым и друзьям после приезда в США. Они знали, что Арендт может быть очень мужественной, что провокация была для нее средством познания, но не являлась постоянной мерой. Поиск правды причиняет боль, ведь он происходит с опорой на собственный опыт. Мышление, понимаемое Арендт как “бытие вдвоем” (Zu-zweit-Sein), было при всем восторге от него в первую очередь процессом болезненным.
Гуриан был не единственным, к кому Арендт обратилась в 1941 году и кто будет иметь едва ли измеримое значение для ее дальнейшей жизни. При посредничестве Исмара Эльбогена, раввина и бывшего профессора литургии в берлинской Высшей школе иудаики, одного из редакторов вышедшей в 1932 году статьи Арендт об истории еврейской эмансипации, она познакомилась с историком Сало Уиттмайером Бароном. Родившийся в 1895 году в тогда еще австрийско-венгерском, ныне польском, Тарнуве, получивший в Вене степени доктора права и политических наук, рукоположенный в сан раввина в тамошней семинарии в 1920 году, живущий с 1927 года в США, Барон был с 1930 года профессором истории в Колумбийском университете и из всех еврейских ученых своего поколения имел самые обширные международные связи.
Уже 28 октября 1941 года Арендт написала первое письмо Барону: представилась ученицей Гуссерля, Хайдеггера и Ясперса и указала на свои работы по “историческим и еврейским проблемам”. Потом перешла к изложению своего намерения: “В последние годы, которые я провела в Париже, я занималась главным образом сбором материалов по истории современного европейского антисемитизма и их интерпретацией”. Это заявление, конечно же, заинтересовало Барона, и в начале ноября он встретился с Арендт. Дальнейшие письма Арендт к Гуриану позволяют лучше понять историю создания “Истоков тоталитаризма”. Можно сказать, что в них она раскрывается с точки зрения теории политики, в то время как общение с Бароном касается сначала историко-социологического аспекта, а затем и конкретных действий.
К тому же Арендт быстро поняла, что академические круги, в которых она вращалась, находились под сильным европейским влиянием, более того – под влиянием немецким. Без рекомендаций ты был никто. А наличие большого количества высокоодаренных, прекрасно образованных и зачастую очень опытных ученых-эмигрантов заставляло вооружаться как можно лучше, вступая в борьбу за немногие свободные места в университетах и колледжах. Поэтому перед Бароном за Арендт поручился не только Эльбоген, но и Гуриан, а также еще один ее друг, обычно находящийся в тени, с которым ее роднило духовное происхождение от Хайдеггера и которому было суждено стать в Колумбийском университете одним из самых значительных исследователей Ренессанса в ХХ столетии, – Пауль Оскар Кристеллер.
Итак, Арендт считала, что вернулась к научной работе благодаря Гуриану. Все началось с рецензии, так сказать, с разминки, которая была связана, в том числе и тематически, с ее работами двадцатых годов: Арендт с удовольствием прочитала и обсудила биографию Фридриха Генца, написанную Полом Свитом. А вот статьи для The Review of Politics Гуриану пришлось ждать до 1944 года, так как Арендт полагала, что обязана публиковаться в еврейских журналах. Ей казалось естественным именно для них писать об антисемитизме, разрабатывая тему, которая, несмотря на немецкую завоевательную войну и войну на уничтожение, по‐прежнему весьма неохотно затрагивалась в академических и еврейских интеллектуальных кругах. К тому же эти публикации означали продолжение начатой во Франции работы: Арендт занималась тем же “еврейским вопросом”, но с другой стороны, перейдя от практики к теории. Обмен мнениями с Гурианом помог ей, во‐первых, осмыслить приобретенный во Франции опыт, а во‐вторых, понять свое отношение к национал-социализму и его идеям. Они обсуждали режим Виши, успехи писателя Луи-Фердинанда Селина и усталость французов от войн.
В ранних американских текстах Арендт изучала своеобразие разных форм антисемитизма. Проистекал ли немецкий антисемитизм из христианского антииудаизма? Какое значение имело то, что иезуиты стали единственным орденом, который ввел “арийский параграф”? Что скрывалось за обещанием равноправия, если с ним были связаны определенные условия? Какова была реакция еврейского сообщества, которое привыкло, что привилегированные (“придворные евреи”) обладали иными правами, чем так называемые нормальные евреи? И как отреагировали во Франции на дело Дрейфуса, показавшее хрупкость отношений между французскими евреями и неевреями? Рассматривая немецкую проблематику, Арендт могла опираться на свои размышления периода парижской эмиграции, причем теперь она стремилась выстраивать типологии и таким образом придать большую остроту понятиям “пария” и “парвеню”, которые были для нее двумя полюсами еврейского существования в эпоху эмансипации и расцвета модерна в XIX веке.
В этот период снова стал важным контакт с Сало Бароном. Этот историк уже в 1942 году увидел, что Арендт открыла в историческом анализе пространство возможностей для политической теории, и предложил ей написать статью для основанного им журнала Jewish Social Studies. Так собранный в Париже материал по делу Дрейфуса был использован для анализа, который привлек внимание сразу после публикации в июле 1942 года. Тремя месяцами позже статью “От дела Дрейфуса к современной Франции” (From the Dreyfus Affair to France Today) упомянул в New York Post журналист Сэмюэл Графтон: по его мнению, в этой работе показана связь между мерами правительства Виши против французских евреев и делом Дрейфуса, что помогает лучше понять современную ситуацию. Графтон был одним из самых первых читателей Арендт в США и регулярно ссылался на ее публикации в своих многочисленных статьях.
Уже в 1942 году по инициативе Совета по еврейским общественным наукам (Conference on Jewish Social Studies)[258] вышел посвященный антисемитизму сборник, который четыре года спустя был дополнен упомянутыми выше размышлениями Арендт о деле Дрейфуса и “Антисемитизмом в современной Германии” (Antisemitism in Modern Germany) Гуриана.
Благодаря этим публикациям и проработанным в Париже размышлениям обозначились первые контуры книги о современном антисемитизме.
Следующая публикация Арендт в Jewish Social Studies также привлекла к себе внимание. Молодой социолог Даниел Белл писал своему другу Дуайту Макдоналду 19 июля 1944 года:
Отправляю Вам отдельным письмом примечательную статью Ханны Арендт, опубликованную в Jewish Social Studies под названием “Еврей как пария”[259]. В ней разбираются усилия евреев по поиску своего места в мире, как они проявлялись в трудах Гейне, Лазара, Чаплина (разумеется, в его движениях, действиях) и Кафки. Это очень хорошо сделано. Возможно, Вы могли бы попросить эту Ханну Арендт (она сионистка и автор исследований по еврейской истории) написать несколько статей для Politics[260].
Сочинение о деле Дрейфуса, открывшее Арендт двери в американские академические, а затем и в более широкие круги, станет затем в английском и немецком изданиях “Истоков тоталитаризма” последней главой первой части, которая получила название “Антисемитизм”.
В феврале 1942 года в размышления Арендт добавилась еще одна тема, которая больше ее не отпустит: современное национальное государство и его попытка демократизировать “массы” (Арендт).
Мое единственное возражение против Вашего анализа[261] – Вы выплескиваете вместе с водой ребенка; то есть не видите, что в эти смутные времена 1917–1920 гг. все же были попытки, в которых, возможно, содержались позитивные для будущего тенденции. И прежде всего – Макс Вебер их, кстати, тоже очень положительно оценил – советы рабочих и солдат в Германии и, возможно, тот же принцип советов в начале русской революции[262].
Прошло двадцать лет, прежде чем Арендт решила обосновать этот тезис – в большой книге “О революции”, которая вышла в 1963 году на английском, а двумя годами позже в переводе автора и в значительно расширенном виде вызвала ажиотаж в Германии. И так было постоянно: Арендт “искала”, то есть строила ассоциации, позволяла давать себе импульсы, опробовала идеи в переписке, а еще чаще – и это стало проблемой для многих ее позднейших интерпретаторов, но не было таковой для ее современников – она просто что‐то утверждала. При этом не всегда понятно, сколько “содержания” скрывалось в зачастую догматических, не терпящих возражений высказываниях, но все же по большей части они были – хоть и не всегда удачными – призывами выдвинуть контраргументы. Это справедливо и для приведенной выше цитаты: высказывания ничем не подкреплены и как бы обращаются к собеседнику: “Что ты по этому поводу думаешь? Ты со мной согласен?” Если реакции не было, Арендт нередко сама принималась формулировать идею.
Так, анализ марксизма, предложенный Гурианом, послужил для Арендт толчком к развитию тезиса, из которого сформируется третья часть “Истоков” об обоих видах тоталитаризма – национал-социализме и коммунизме/большевизме. Уже в феврале 1942 года, то есть за девять лет до публикации американской версии книги, в одном из писем Арендт значится:
Я считаю тотальную политизацию полной деполитизацией человека, ведь тот утрачивает сознание, присущее гражданину (citoyen): дело (affaire) одного есть дело всех. Как раз‐таки совершенно изолированный индивидуум, который точно знает: всем все равно (nobody cares), является индивидуумом массы, который полагается на деспотизм в урегулировании его личных дел и не интересуется никакими общественными вопросами – ведь Гитлеру или Сталину виднее. В гигантских организациях тоталитарных государств человек находится в экономической безопасности и избавлен от любой ответственности[263].
Здесь Арендт наиболее лаконично и точно описала образ действий человека в тоталитарных режимах. Отсюда произрастают ее размышления о “толпе” и “ответственности”, ее своевольно-оригинальные рассуждения об экономике, которая в марксистcкой трактовке урезается до так называемого социального вопроса и, согласно Арендт, теряет свое врожденно политическое значение. Утверждение предполагаемого примата экономики означало упрощение структуры общества, нивелировку того, что Арендт понимала как изначально существующее право действовать иначе. Непредсказуемость человеческого поведения была для нее данностью, в ней заключался потенциал свободы. В радикальном отказе от этой непредсказуемости состояло то новое, что было привнесено тоталитарными системами. Отбор, разумеется, имел свою цену – нужно было платить тем, кто будет совместно вести необходимую борьбу со всеми прочими. Также было важно поддерживать довольство тем, что провозглашаемое вождями “сотрудничество” верхов и низов организовано иерархично, а игра, в которой сочетались возможность продвижения наверх и утверждение, что каждый хорош на своем месте, должна была казаться правдоподобной. Таким образом, основу подобного понимания экономики составляло не общее благосостояние как цель, а представление о балансе как результате перманентного насилия, направленного и вовнутрь, и вовне; в таком случае избранность позволяла преодолевать исторические и экономические унижения и преобразовывать их в идеологию завоевания мира. Используя понятия “ариец” и “пролетарий”, идеологии вели людей на борьбу. Экономика ставилась на службу идеологии.
Так создавалась своеобразная элита нижних слоев, разделяющая с классическими элитами идеологическую цель и ее практическое воплощение, – толпа. Арендт привлекает здесь социологическую категорию, которая уже в 1602 году была очень точно охарактеризована как “все время колеблющаяся и готовая произвести любое изменение” и при этом постоянно прибегающая к насилию[264]. Не следует понимать силу и применяющий ее “силовой аппарат” застывшими с точки зрения компоновки и реализации. Национал-социалисты неслучайно говорили о себе как о “движении”. Это обозначение отражало то, что почти схоластически точно выверенные определения отношений и задаваемые ими границы мышления и действия ломаются, когда идеология в истинном смысле слова приходит в движение в толпе. “Движение, поддерживаемое в вечном движении”, как позже сформулирует Арендт в “Истоках тоталитаризма”, помнит о сохранении двух вещей: оно должно всегда оставаться видимым для “черни” как часть ее идентичности, причем до самой “верхушки” вплоть до “вождя”, и одновременно подавать эту динамику как программу, в которой каждого могут поднять до самой “верхушки”. За этим стоял, согласно Арендт, опыт, связанный с распадом национального государства и традиционного классового общества. Все тоталитарные движения были в высшей степени коварными: преступники и жертвы обрабатывались таким образом, что идея ответственности теряла смысл. Властители упраздняли противоположность между правдой и ложью, действия принципиально измерялись тем, были ли они полезны соответствующей идеологии. Одни убивали, потому что это служило высшей цели, других убивали, потому что они родились евреями или не были коммунистами. При этом во всех этих воззваниях к высшей цели не было ничего псевдорелигиозного, никакой трансцендентности или метафизики, нет, все делалось людьми, и именно из‐за этого сила порождала нечто принципиальное, “нечто, вызывающее тревогу”. Временный союз толпы и элиты не был случайным, он был создан намеренно. Гитлер “даже теоретически” объявил ничтожным “различение между мышлением и действием, с одной стороны, и между правителями и управляемыми”. “Единый немецкий народ”, к созданию которого следовало стремиться, был обязан подчиняться только ему – фюрер и был законом.
Арендт и Гуриан сходились во взгляде на этот вопрос. Для концепции будущей книги это означало следующее: чтобы сбалансировать анализ, между современным антисемитизмом и антисемитизмом эпохи модерна нужно будет добавить промежуточное звено, которое позволит показать и объяснить пути развития и обособления этого феномена, приведшие – не забываем, что шел 1942 год, – к тоталитарным системам. В свою очередь, это связующее звено, видимо, претерпело определенные изменения, никоим образом не связанные с двойственностью модерна, нашедшей отражение в антисемитизме, который представлял собой в двойном смысле слова маргинальную, а потому решаемую проблему. Для Арендт таким звеном стала история экспансивно-насильственного империализма, существенно повлиявшего на динамику антисемитизма.
Тексты Арендт, подобные процитированному выше, показывают, как она подпитывалась от обмена мыслями и была готова принимать чужие аргументы для разрешения собственных вопросов. У Гуриана она училась сразу во многих отношениях. Прежде всего, ей пригодились его глубокие знания в области марксистской/коммунистической/большевистской литературы[265]. Кроме того, нужным оказался его интерес к движению Сопротивления внутри католической церкви в Третьем рейхе. Причем по этому поводу Арендт совершенно справедливо заметила, что отсутствие католического протеста против решения “расового вопроса” представляло собой нарушение собственного “учения о таинствах”. И наконец, большую пользу принесли изобретательные вопросы Гуриана.
А вот рассматривать “расовый антисемитизм” – который был для Арендт центральным понятием национал-социализма и, соответственно, новшеством по сравнению с предшествующими формами – она имела полное право, его она должна была анализировать. Христиане пусть сами разбираются, какую лепту они внесли в антисемитизм. От этого она их избавить не могла, в том числе и потому, что антисемитизм, с которым ей пришлось столкнуться напрямую, требовал еврейского ответа. Но его не получить, если рассматривать христианский антисемитизм, который, учитывая развитие событий после 1933 года, представлялся Арендт лишь внешним фактором. Подобное разделение “компетенций” нуждалось в специальном разъяснении, и это оказалось для Арендт настолько важным, что она высказалась от первого лица: она, мол, не считает себя знатоком людей, и сейчас нет ничего более важного, чем “борьба с нацистами”, а потому не следует “критиковать мир”, это ей “не подобает”, а вот “еврейское дело” является для нее “веским”, то есть центральным. Если попытаться определить “дух” или “сущность” или, выражаясь менее пафосно, этическое ядро того, о чем она размышляла и писала, можно сказать, что оно заключалось в следующем: всё обдуманное и сказанное должно выдержать проверку со стороны других евреев. При этом за обдуманное и сказанное нужно отвечать перед лицом и живых, и убитых. Не только личный опыт, но и тот факт, что абсолютно все евреи, вне зависимости от того, что их обычно разделяло, подлежали уничтожению в войне, которую Германия вела в Европе, не позволял Арендт отмежевываться от еврейской общности, когда она обращалась вовне. Можно называть это сионизмом или как угодно еще, важна была связанная с этой точкой зрения позиция. Необходимы были дискуссии, поскольку предстояло ответить на вопрос, что есть истина, даже если поиски ответа будут проходить в споре, в борьбе. Именно на такой позиции Арендт стояла с начала эмиграции, и именно она привела ее к работе в Молодежной алие.
Нужно помнить о причинах такой решительности Арендт в 1942 году, так как после 1945 года в ее трудах можно увидеть расширение внимания, вызванное тем, что Холокост и постепенно увеличивающееся знание о нем открывали “бездну”, как Арендт зачастую обозначала уничтожение евреев, то, что “не должно было случиться”, как она иносказательно это описывала.
Однако в 1942 году до конца войны было далеко. В “беседах” с Гурианом Арендт пыталась собрать дальнейшие элементы для своего анализа антисемитизма, который еще только предстояло написать. При этом в ее поле зрения все больше попадали феномены империализма, национал-социализма и коммунизма/большевизма – Арендт находилась в поиске контекстов и акторов, которые могли бы пролить свет на длительные исторические процессы.
Таким образом, после Дрейфуса внимание Арендт привлекла еще одна историческая фигура – Бенджамин Дизраэли. Происходящий из семьи евреев-сефардов, крещенный в 1817 году в англиканскую веру, Дизраэли сделал блестящую карьеру и дважды занимал пост премьер-министра Великобритании: в 1868 году и с 1874 по 1880 год. Чем же он заинтересовал Арендт? В апреле 1942 года она писала об этом Гуриану:
В настоящий момент я с очень смешанными чувствами занимаюсь Дизраэли. Он был одним из первых государственных деятелей с ярко выраженной расовой идеологией, настоящим империалистом. При этом он стал единственным из наших парвеню, кто достиг своего положения не пóтом, а шармом, кто сидел в счастливых санях и вознесся в них, словно в сказке, к императрице Индии и преподнес ей первоцвет в качестве голубого цветка романтизма. Для меня он особенно важен, потому что его понятие расы – это смешение всего: здесь и империализм, и chosen people[266] (евреи, разумеется), и тщеславный буржуа, который ради недостижимой голубой крови выдумывает вздор про древнейшую расу[267].
Отыскивая такого рода “смешение всего”, Арендт отбирала мнимо или действительно “великих” личностей. Однако не само их воспеваемое всемогущество, определявшее все государственные действия, было для нее главным. Она стремилась понять, из чего составлялось это так называемое всемогущество, какие факторы оказывали на него влияние, какие мотивы определяли его действия и какими причинами они объяснялись.
После Дизраэли Арендт по той же причине заинтересовалась религиозным философом и публицистом Василием Васильевичем Розановым, “зависть” которого к “избранному народу” стала навязчивой идеей и который, что для Арендт было решающим, довел эту одержимость – желание доказать превосходство, а значит, и опасность еврейского народа – до уровня “физического”: “Это и есть настоящая основа всего расового антисемитизма”, – писала она Гуриану 26 апреля 1942 года. Структурное сходство с Розановым Арендт обнаружила у Гитлера: тот, “например, всерьез верил в Протоколы сионских мудрецов и пытался их копировать”. Более того – именно такие мнимо рациональные попытки понять сущность еврейского народа отличают современный расовый антисемитизм от его старого варианта, когда, согласно Арендт, доказательством “еврейского мирового господства” служили главным образом доводы о близости “евреев” к деньгам.
Вскоре добавился еще один центральный мотив будущей книги, а именно: объяснение “старого” антисемитизма с точки зрения науки. В качестве представителя был выбран Вернер Зомбарт. Ставший в двадцать семь лет профессором в Бреслауском университете, в 1918 году при посредничестве теолога и философа Эрнста Трёльча перешедший на службу в Берлинский университет, Зомбарт был очень образованным компилятором, строящим социологические типологии на основе невероятного объема исторического материала, который он по‐новому систематизировал и пересказывал располагающим к себе стилем в легких для понимания текстах. Все его работы были амбивалентными: его монументальная, охватывающая 2400 страниц история современного капитализма полна критики культуры, он анализировал Маркса и потому считался социалистом, за исследование “Евреи и хозяйственная жизнь”[268] его обвиняли как в “филосемитизме”, так и в “антисемитизме”[269]. В то же время Зомбарт принимал участие в работе общественных объединений, которые боролись против современного антисемитизма.
Арендт полагала “нелепой” конструкцию, выстроенную вокруг “еврея-ростовщика” и его мнимого влияния на экономику, равно как и идеи, отсылающие к Максу Веберу. Зомбарт был ей важен как представитель тех ученых, кто пытался проверить устоявшиеся предубеждения средствами науки, стремился вычленить в них разумное ядро, но при этом работал недостаточно аккуратно и понятия не имел о специфике распространения предрассудков – Зомбарт ни в малейшей степени не разбирался в исторических связях между “евреями” и “экономикой”. Однако он привлек внимание к этой теме, и ее стали воспринимать, видимо с одобрения сверху, как проблему, которая нуждается в серьезном рассмотрении.
В дальнейшем вопрос о новшествах тоталитарных режимов поднимался все снова и снова еще и потому, что Арендт начала систематизировать свои воззрения и регулярно выносить их в форме статей на суд общественности. Например, ее интересовали теперь полиция и секретные службы, в гитлеровских представлениях о национал-социализме она обнаружила нечто, не предусмотренное античным учением о формах государства согласно Платону и Аристотелю. “На самом деле Гитлер стремится к деспотии, азиатской деспотии”. Арендт могла предполагать, что Гуриану была известна формулировка “азиатская деспотия”: ее использовали Карл Маркс и Фридрих Энгельс для характеристики царской России. Но, судя по всему, он не отреагировал на эту фразу, и мысль не получила дальнейшего развития. Но у Арендт осталось убеждение, что новшества, которые принес с собой тоталитаризм, можно обнаружить, изучая его формирование и развитие исключительно в Германии и Советском Союзе.
Скорее всего, Арендт и Гуриан сходились и во мнении о том, что рассмотрение тоталитаризма как некоего нового явления невозможно без изложения истории насилия. Однако, в отличие от своего собеседника, Арендт не ограничивалась только научными источниками. Гуриан был готов обнаружить следы идеологии разве что в текстах Достоевского, для Арендт же художественная литература всегда была источником познания. Литературе, очевидно, было присуще такое качество, которым историческая наука как таковая обладать не могла, а именно: потенциал предвосхищать, придумывать персонажей, которые опережали свою эпоху и ее возможности.
Арендт никогда не придерживалась догматических взглядов по вопросу, должны ли философия, литература, история или социология выступать только в их “чистом виде”. На этом настаивали в первую очередь философы: для них философия должна была всегда оставаться только Первой философией; иным познавательным интересам следовало либо проистекать из этого якобы естественного притязания, либо в лучшем случае быть чем‐то “иным”, не относящимся к философии. Арендт считала эту точку зрения, которой придерживались в равной мере и Хайдеггер, и Ясперс, устаревшей. Ведь с такой исходной позиции философия была лишена возможности говорить о себе, оказывалась заперта в предписанной самой себе безмерности. А для Арендт философия в процессе ее политизации стала частью целого, столь же важной, сколь и спорной, меняющей свое значение в ходе истории. В начале 1940‐х годов речь о противопоставлении политики и философии пока еще не шла. Судя по всему, для Арендт было важнее понимание, что новое в тоталитаризме не может быть описано, осознано и проанализировано, если мышление останется запертым в границах отдельных научных дисциплин. История состоит из историй, однако не в состоянии предопределить свой собственный ход в будущем; следовательно, эту задачу должны взять на себя другие носители познания.
Потому Арендт прочитала опубликованную в 1899 году повесть Джозефа Конрада “Сердце тьмы” и обнаружила в ней то, о чем не подозревали герои повествования: что однажды они станут действующими лицами реальной истории. Уже в 1942 году она очень рекомендовала Гуриану это произведение. А весной 1943 года Арендт объяснила, почему этот текст был ей настолько важен:
Еще раз о “Сердце тьмы”. Я полагаю, что в лице этого Куртца на самом деле и, насколько мне известно, в первый и единственный раз был изображен “нацист”. А кроме того, это великолепное свидетельство того, во что может превратиться “белый человек” на “dark continent[270]”[271].
Эта цитата показывает, почему Арендт позже при характеристике расизма обратилась к этой повести, а не к историческим исследованиям: потому что литература способна предвосхитить те явления, которые в исторической реконструкции могут быть представлены лишь как необходимое следствие причин и поступков. То есть как то, чему не было альтернативы, и в конечном счете не существовало никакой человеческой свободы, никакой возможности действовать иначе. По мнению Арендт, Конрад создал в повести тип национал-социалиста; именно поэтому “Сердце тьмы” приводится в “Истоках тоталитаризма”. Но не только поэтому: “тон” Конрада, его позиция, акценты, весь набор аргументации и понятий – все это используется с целью показать, что персонажи не зависят от исторических процессов. Арендт идет в этом случае на огромный риск: ведь читателям, которые имеют возможность ознакомиться лишь с процитированными пассажами повести, она сама может показаться расисткой, так как при реконструкции процессов ее голоса словно бы и не слышно. Однако к такому мнению может прийти лишь тот, кто ошибочно принял сотни предшествующих страниц за объективную историческую прозу. В таком случае англоязычное издание “Истоков тоталитаризма”, а еще в большей степени немецкое, можно было бы счесть нацистской литературой, так как Арендт пространно и, как кажется, одобрительно цитирует труды национал-социалистов.
В августе 1943 года Арендт сообщила, что в запланированной книге завершена первая глава части об империализме. Вторую главу планировалось посвятить “всеобщему дурману колонизации Африки, начавшемуся в восьмидесятых годах”, в котором “идеология получает свое полное развитие”. Повесть Конрада и фигура Куртца должны были, согласно процитированным тезисам, объяснить “Scramble for Africa”[272].
С повестью Конрада также связано обсуждение Арендт и Гурианом книги еврейского томиста Мортимера Адлера “Как думать о войне и мире”[273] 1944 года. У Конрада речь идет о превосходстве белых над чернокожими, которое легло в основу всей истории. А вот в предложенном Адлером идеальном мире (Арендт подчеркнуто называет его “утопическим мессианством”) признаки “черный” и “белый” – это всего лишь “культурные различия”, которые можно преодолеть в рамках государственной общности. Точка зрения Арендт по этому вопросу однозначна: для объяснения и понимания расистски мотивированных историй насилия нельзя ни начинать с так называемых культурных различий, ни заканчивать ими.
Если начнем рассматривать “cultural differences”[274] как препятствие к утопическому всемирному миру, то закончим тем, причем, с моей точки зрения, неизбежно, что в людях как таковых будем видеть основное препятствие для такого мира. И это правомерно. Только превратив людей в рабов или ишаков, можно гарантировать им вечный мир на этой Земле. А это во всех отношениях противоречит “назначению человека”. Однако, с точки зрения политики, содержание войны или содержание мира не так уж важны. Правда, и это содержание в адлеровском понимании вещей будет, пожалуй, столь же поверхностным, как и в случае с “cultural differences”[275].
Здесь Арендт со всей ясностью отвергает типичный для той эпохи образ мыслей: противопоставлять унифицирующему тоталитаризму идею общемирового государства, правила которого породят мирную гомогенность и будут отвечать человеческой природе. Обращение к этой идее снимало груз вины как за Вторую мировую войну, так и за начинающуюся холодную. Это была даже не конкретно сформулированная утопия, а скорее нечто, чем можно было восторгаться, своего рода наивный универсализм. Решающим для размышлений Арендт в этот период является указание на произвольность “содержания” этой концепции. Многие интеллектуалы той эпохи, включая Мортимера Адлера, утверждали сингулярность Второй мировой войны и избегали таким образом разговора о присущем обеим тоталитарным системам ярко выраженном курсе на уничтожение, будь то истребление евреев и победа арийской расы или же установление “красного” столетия и строительство бесклассового общества, в котором враг этого общества больше не имел права на существование.
Однако не только стремление к “общемировому государству” являлось вполне понятной проблемой для Арендт. Не играя на руку сторонникам войны всех против всех, упрощенное объяснение конфликтных ситуаций наличием “культурных различий”– столь же безобидное, сколь и коварное – означало игнорирование действительности. В этом определении не находилось места территориальным претензиям, идеологически-расистским фантазиям превосходства, которые представляли для людей непосредственную угрозу. Понятие “культурные различия” не годилось ни в качестве субстанционального, ни в качестве функционального, Арендт не желала его принимать даже в роли собирательного понятия для описания эмпирических фактов, поскольку оно, например, в том виде, в каком его использует Адлер, тоже несет идеологическую нагрузку: как мнимая возможность преодоления “различий” в единой “культуре”.
Рассуждая о вышеназванных проблемах, Арендт в этот период особенно часто прибегала к одному выражению, которое она использовала на протяжении всей жизни. Это короткое выражение показывает – и здесь Арендт демонстрирует достойное восхищения постоянство, – что произошла смена точки зрения, ее экспликация, утверждена однозначность позиции говорящего, потому что принято в том числе категориальное решение: рассуждать “с точки зрения политики”. Что это означает в данном случае? Это значит, что преодоление войны при помощи утопии, то есть мира, имеет свою цену. Однако о цене не говорится, потому что ее упоминание означало бы признание, что мир не является абсолютной, свободной от всего преходящего ценностью. В области политики принимаются решения, которые уполномоченные и легализованные их населением государства приводят в исполнение через посредство своих институтов.
В письме Гуриану от 5 ноября 1943 года Арендт разъясняет:
Адлер понимает содержание общемирового государства как мир, я же понимаю его как рабство. Потому что мирное существование является не содержанием, а средством политики. Содержанием оно может быть при одном предположении: что битвы людей и народов – всего лишь глупые размолвки по пустякам. Этот пессимизм я не разделяю. Однако оптимизм, предполагающий, что вообще‐то все люди хотят одного и того же, только не знают об этом, а потому их следует “воспитать” – такова, естественно, точка зрения Адлера, – я разделяю еще меньше. Плохо то, что о политике пишут люди, не имеющие ни малейшего политического опыта. В противном случае Адлер знал бы, что в политике сталкиваешься с волей других людей, а не с какими‐то там неправильными или правильными аргументами[276].
В этих рассуждениях сформулирована теоретическая рамка “Истоков тоталитаризма”. Тоталитарные системы понимают это положение дел “политически”, в представленном здесь смысле. Антисемитизм и присоединяющийся к нему империализм, который породит новую форму расового антисемитизма/империализма, уже базируются на тех взглядах, которые Арендт формулирует с точки зрения республиканской демократки. Сфера политического – это сфера действующего человека, сфера действующего человека – это политика. Эта взаимосвязь не создается посредством существующего в теории учредительного акта и не нуждается в практике, чтобы прийти в мир. Она предшествует и теории, и практике и потому не может быть осмыслена при помощи классической политической философии, в иерархии которой жизнь созерцательная предстоит жизни деятельной. Перемена мест может дать иное понимание, но не сможет породить сферу политического. Политика появляется тогда, когда люди вступают в диалог, разрешают конфликты, любят друг друга или уничтожают. И тогда возникает вопрос: как понимается политика, какое место отводится этой антропологической константе, как о ней договариваются, после того как осознают естественность ее существования?
Столь же категорично Арендт не принимала бессодержательность абстрактного рассмотрения войны и возможного послевоенного общества из‐за педагогических интенций, заключенных в размышлениях Адлера. В них и в самом деле предлагалась своего рода воспитательная программа: универсализм, преодолевающий “культурные различия”, должен был сделать человека лучше. Подмена реальных конфликтов умозрительным отсутствием конфронтации, то есть, в понимании Арендт, отсутствием политики как таковой означала отказ от обращения к опыту при рассуждениях о condition humaine[277].
Политика нуждается в форме. В эпоху модерна в качестве такой формы утвердилось национальное государство, то есть правовая общность суверенов, знающая и защищающая свои границы, регулирующая принадлежность к себе путем законов и одновременно понимающая себя при взаимодействии с другими нациями как самостоятельную часть других сообществ. Такие воображаемые сообщества обладали особым сознанием и стремились подтвердить свою легитимность посредством показывающих их возникновение и укрепление историй, уходящих как можно дальше в глубь времен. Эти истории выполняли внутри государства функцию клея и воспроизводили важную часть национального самопонимания, используя такие элементы идеологии, как миф, образ врага и оживление старых конфликтов с соседними государствами.
Именно с этого момента начинались рассуждения Арендт в письмах к Гуриану. Она говорила о примате экспансивной внешней политики в национальных государствах XIX века. Имперские притязания на чужие регионы, возрождение идеи “естественной иерархии”, согласно которой одни народы и “расы” превосходили другие, не достигшие уровня “нации”, привели к новому пониманию национального государства. Арендт ясно видит последствия этого развития – специфическое смещение интересов национального государства. В момент, когда внутренняя власть упрочилась, а нации находятся в экономической конфронтации друг с другом, у них возникает стремление расширяться вовне. Однако они наталкиваются на установленные другими нациями границы. Установление границ нарушает равновесие на Европейском континенте и вызывает ответную реакцию. То, что стало ощущаться как проблема во время разорения Африки и уничтожения ее коренного населения, вполне может повториться на берегах Рейна.
В апреле-мае 1945 года национальное государство казалось Арендт конструкцией, едва ли годной для будущего, что видно по следующему замечанию в письме Гуриану: “Если Германия в обозримом будущем вообще будет играть хоть какую‐то роль на международной арене, то максимум потому, что по ее территории будет проходить разделительная линия между сферами большевистского и небольшевистского господства”[278]. И это лишь в том случае, “если мы сможем остановить русских на Эльбе или на Адриатике”. Раздел действительно случился, но это одно дело; здесь примечательно утверждение Арендт, сделанное на основе оценки конкретной исторической ситуации: что вновь созданное национальное немецкое государство станет пониматься из американской перспективы как часть большой общности – “Запада”, как страна, на чьей новой восточной границе разыграются события, которые потом окрестят холодной войной. Выводы из сказанного Арендт сделает позже и возведет их на уровень обобщения: национальное государство как модель изжило себя. Ведь этой конструкции, по ее мнению, неотъемлемо присущи восторг экспансии, проявившийся на протяжении истории, и доведенная до тоталитаризма потребность в уничтожении других.