К книге
Год Урожая 6Глава 2 Речь
9%
Глава 2 Речь
2

Восьмого сентября в правлении пахло яблоками.

Зинаида Фёдоровна с понедельника заносила на работу по два-три антоновских из своего сада в Старом Селе; раскладывала на подоконнике у бухгалтерского окна; до обеда они нагревались, и запах шёл через коридор, поверх обычного — керосина и сухой бумаги. К десяти утра в моём кабинете пахло осенью раньше, чем сама осень нас застала.

Я к окну не подходил. Сидел за столом, без пиджака, в свитере. Лампа горела с семи. Блокнот раскрыт на новой странице, без шапки, без даты; страница не из тех, которые я отмечаю числом. Эта страница уйдёт в репетицию и из репетиции выйдет в другую тетрадь, для Зинаиды Фёдоровны, в перепечатку под копирку. Дата на ней не нужна.

Над страницей заголовок мой, рукой, негромкий:

«Методика контроля и устойчивость хозяйства в трудный год».

Заголовок выбрал не я. Заголовок дал Дымов в августе, и Дымов же его подтвердил на прошлой неделе по селектору. Менять его я не собирался, хотя имел внутри две другие версии: «Шесть лет хозрасчёта в одном колхозе» и «Сеть и протокол». Обе сильнее. Обе для другого случая. Этот случай Дымовский.

Под заголовком структура. Один слой, как договорились с Артуром во вторник две недели назад. Открытое дно. Только конкретика. Без второго и без третьего.

Пять блоков:

1. *Где мы сейчас. Колхоз «Рассвет», шестой год хозрасчётного эксперимента. Базовые цифры на августе восемьдесят шестого. 2. Откуда пришли. Шесть лет назад — что было. Что изменилось по пунктам. 3. Как считаем. Методика — без слова «методика» в первой половине; через факты. 4. Сеть. Горизонтальный режим. Тополев, Медведев, Полынин, Ивлев. Пять хозяйств. 5. Что отвечаем за.* Один абзац, короткий. Закрытие.

Между третьим и четвёртым блоком пометка, маленькая, на полях:

Замеры. Без слова «Чернобыль». Через слово «коридор». Михалёва не называть.

Это моя единственная страховка по разделу, который сам Дымов не назвал, а я понимал, что назовёт его Москва мысленно, к четвёртой минуте моего выступления. У наблюдателей из Минсельхоза дома лежали те же газеты, что у меня; они знали, что в Курской области летом дозиметрия шла по особому списку колхозов; и они приехали посмотреть, как один из этих колхозов про дозиметрию умеет молчать в публичной речи. И именно ради этого, в самом неназываемом виде, они ехали.

«Коридор» — слово Михалёва. Он его произнёс двадцать восьмого июля, на четырнадцатом поле, когда стрелка успокоилась на восемнадцати. С того дня слово «коридор» стало у меня рабочим. В речь я его поставил один раз. На пятой минуте. Не больше.

Зинаида Фёдоровна зашла в кабинет в десять двадцать, с папкой.

Папка у неё серая, с тесёмками. Внутри таблица за шесть лет, отпечатанная на пишущей машинке «Москва» (моя, из правления); три графы, шесть строк. Я её составил в воскресенье вечером, отдал Зинаиде в понедельник утром, она забрала, перепечатала набело, принесла. Сейчас она положила папку передо мной, села на стул у окна, не на табурет, потому что сегодня разговор не короткий.

Шаль на плечах. Серая. Зинаида с зимы носила одну и ту же; я её знал по швам шестой год.

— Павел Васильевич, я по таблице. — Зинаида села, расправила шаль на плечах. — Не то чтобы крупное, но Вам в речь идёт, так что не смолчу. В третьем пункте цифра не та.

— Где именно.

Я подвинул папку.

Третий пункт. По молоку. Среднегодовой надой на одну голову за восемьдесят пятый год. У меня в наброске стояло четыре тысячи восемьсот литров. Округление от четырёх тысяч семисот девяноста пяти, как я считал в августе. Я округлял в большую сторону, для удобства речи.

Зинаида повернула голову, поверх очков.

— Четыре тысячи семьсот девяносто два. Не пять, как я Вам сказала в августе. Я пересчитала по двум кварталам, у меня была одна строка не сходилась — я её разобрала. Считаем семьсот девяносто два.

— Округляю до четырёх тысяч восьмисот.

— Округляйте до семисот девяноста. Не до восьмисот.

Я опустил руку над страницей. Подождал секунду.

Зинаида не торопила. У неё с цифрами было правило, которое я знал восьмой год: округление вверх не её работа. Округление вверх — моя работа, председательская, для речей и докладов. Её работа называть число, какое получилось. Между нами это деление мы установили зимой восемьдесят первого, и за эти годы ни разу не пересматривали.

— Семьсот девяносто, — сказал я. — Принимаю.

— И ещё, Павел Васильевич. По себестоимости центнера зерна. У Вас стоит три рубля десять копеек по восемьдесят пятому году.

— Три рубля десять.

— Три рубля восемь. Восемь, не десять.

— Откуда расхождение?

— Я пересчитала с учётом амортизации новой жатки, которую мы поставили на баланс в апреле. Жатку посчитала за весь восемьдесят пятый, а надо было — за восемь месяцев. У меня в первоначальном — двенадцать месяцев. Сейчас — за восемь. Три рубля восемь.

Я записал. Три и восемь.

— Зинаида Фёдоровна.

— Да.

— Сколько ещё таких поправок?

— Три. По кормовой свёкле, по выходу молочного жира в твороге за восемьдесят шестой, по подсобным хозяйствам.

— Дайте список.

Она пододвинула отдельный лист, четвертушку, исписанную её аккуратным почерком. Каждая поправка одна строка. Цифра сверху, цифра снизу, объяснение в двух словах.

Я смотрел минуту.

В этих трёх строках было всё, чем Зинаида Фёдоровна выживала тридцать лет в советской бухгалтерии: у неё в голове рождалась цифра, и под цифру она строила своё личное молчание. Если число выходило завышенное, она не возражала, переписывала в гроссбух, что просил председатель; но в её внутренней папке оставалась реальная цифра. И когда речь шла на трибуну, Зинаида приходила со своей внутренней папкой, не с гроссбухом.

Я ей этим был обязан.

— Принимаю все, — сказал я. — Внесу в речь. Перепечатайте набело к среде. Тогда я отдам Артуру для последней правки.

— К среде будет.

— Зинаида Фёдоровна.

— Да.

— По документам артели.

Она кивнула один раз. Понимала, о чём.

— Готовы. Все запятые на месте. Папка у меня в среднем ящике. Когда скажете, повезу в исполком сама. У меня сын в районе по средам после обеда, мне удобно.

— Не сейчас. После семинара. Не до.

— Не до, почему?

Она спросила без давления, размеренно. Я подумал минуту.

— Не хочу, чтобы кто-то в районе связал семинар с регистрацией. Семинар сам по себе. Регистрация отдельно. Между ними две недели тишины. В тишине у нас в районе все вопросы успокаиваются сами.

— Хорошо.

Она встала. У двери остановилась.

— Я слышала вчера в магазине: Семихин на той неделе был в районе.

— Был.

— У кого?

— У Сухорукова в гостях. Так по слухам.

— Сухоруков в ноябре на пенсию.

— На пенсию.

Зинаида постояла секунду на пороге.

— Павел Васильевич. Я Сухорукова знаю с пятьдесят восьмого. По бухгалтерии. У него по бухгалтерии никогда не было приписок ни на рубль. И к Семихину в гости он не из любви, я думаю.

— Я тоже не думаю, что из любви.

— Хорошо.

Она вышла. Я её слова про «не из любви» сами по себе отложил. Её первое явное упоминание Семихина при мне за год. Зинаида о людях вслух говорила редко; если говорила, слышали все, у кого были уши.

К половине двенадцатого я закрыл блокнот, надел пиджак (не парадный, рабочий, тот, в котором ездил на областное), и вышел.

Артур должен был ждать в правлении к двум; до двух у меня в графике стояло: ферма, силос, армянская линия Антонины. Я туда давно собирался зайти; всю прошлую неделю откладывал.

УАЗик довёз до фермы за четыре минуты. Дорога между правлением и фермой наша, не районная, поправленная летом восемьдесят пятого. Пыль на ней теперь поднималась реже, чем в восьмидесятом, в три раза примерно. Эту цифру я в речь не клал; она шла в речь по другому пункту, про инфраструктуру внутреннего пользования.

На ферме пахло не тем, чем на улице. Здесь стоял слоистый запах: коровник внизу, у двери; молочный цех посерёдке, через стенку; и от дальнего корпуса, где у нас с прошлого года переработка, сегодня шёл новый запах. Острый. Травяной. С нотой соли, не отдельной, а слитой с травой так плотно, что я её узнал только на втором вдохе.

Антонина в халате поверх ватника стояла у длинного стола с весами. У весов банка стеклянная, с прозрачной жидкостью; в банке сыр. Молочный, белый, плотный, в форме небольшого куба. Перед банкой вторая, такая же. И третья, поменьше, независимо.

Бэла рядом, в платке (тёмно-синем, не цветном; я раньше её в платке не видел). В руках тетрадка, грифель. Бэла записывала.

— Доброе, — сказал я.

— Доброе, Павел Васильевич, — отозвалась Антонина не оборачиваясь; голова — над столом, рука — над весами. — Сейчас. Минуту.

Бэла улыбнулась глазами; губ не двинула — у неё рука держала карандаш.

Я постоял у двери. Не вмешивался.

Антонина положила на весы кусок сыра — поменьше из третьей банки. Стрелка остановилась на ста сорока трёх. Бэла записала. Антонина сняла, положила другой — из первой банки, побольше. Триста двадцать восемь. Записала.

— Антонина Григорьевна.

— Павел Васильевич.

Я отметил про себя. Антонина в правлении и Антонина у силоса — одна и та же по обращению, шестой месяц подряд; на «Павел Васильевич» она перешла с июля и держала это сама. Я её на этом не поправлял и в обратную сторону не подталкивал.

— Линия пошла?

— Пошла. С пятницы.

— Сколько голов в день?

— Восемьдесят литров молока на партию. Партия — два дня. Из партии — двенадцать килограммов сыра.

— Бэла?

Бэла подняла голову. Грифель отложила.

— Павел Васильевич. По рецепту — соль десять процентов от веса свежей массы. Я Антонине Григорьевне в прошлый понедельник показала. Она попробовала на пяти литрах. Получилось. Сегодня — на восьмидесяти. Тоже получилось.

— Куда ушла первая партия?

— У меня дома, — сказала Антонина. — Лежит в погребе. Дозревать. Дней десять, будет готов.

— А вторая?

— Завтра в магазин номер два. Лизе. Пять килограммов. По цене мы с Лизой не договаривались. Я думала, Вы скажете.

Я подумал.

— По себестоимости рассчитайте. Зинаиду Фёдоровну попросите. Накиньте двадцать процентов на торговую наценку. Округлите вниз. Дайте Лизе с пометкой: «Армянский, по рецепту Бэлы Гургеновны».

— «Гургеновны»? — переспросила Бэла, глаза слегка прищурились.

— Гургеновны. По отчеству. Чтобы Лиза в случае вопросов говорила: «По рецепту Бэлы Гургеновны». Это короче и понятнее, чем «по семейному рецепту жены товарища Мкртчана».

Бэла улыбнулась — на этот раз и губами.

— Хорошо.

Антонина не реагировала. У Антонины «хорошо» в производственных вопросах не слово, а отсутствие возражений. Сейчас возражений не было.

— Антонина Григорьевна. — Я подошёл ближе к столу. — На семинаре двадцатого про армянскую линию я говорить не буду. Не потому что плохо. Потому что рано. Сначала первая партия в магазине, потом ноябрь, потом весна. К следующему семинару посмотрим. На этом Вас не упомяну.

— Я и не просила, — сказала Антонина. Спокойно. — Я тут стою с весами, на семинар не собираюсь.

— Я предупредил.

— Предупредил — спасибо. Я предупреждена.

Бэла за её плечом снова взяла грифель. Антонина повернулась к весам.

Я вышел.

Артур приехал в правление в час сорок пять, на пятнадцать минут раньше уговора. Зашёл без стука; кейс на ту же ножку стола, у которой стоял в августе. Снял плащ, лёгкий, осенний, светло-серый. Сел. У окна горела лампа; я её не выключал с утра.

— Ну, показывай свой текст, — сказал Артур, ещё не сев толком. — Я всю дорогу из Курска про него думал; интересно, послушал ты меня в августе или опять решил умнее всех быть.

— Послушал. Один слой. Садись, читай.

Я подвинул папку. Зинаидины поправки уже внёс, пятнадцать минут потратил перед его приездом. Артур открыл первую страницу. Читал не вслух.

В тишине было слышно, как Зинаида Фёдоровна в коридоре передвинула стул. Это её рабочий шум за тонкой стенкой. Дальше Семёныч в углу секретарской зашёл, тётя Вера ему наливала чай, был слышен тонкий звон ложки о стекло. Семёныч с понедельника после Чернобыля ходил в правление три раза в неделю вместо двух; кисета на стол по-прежнему не клал, и это я отмечал не первый месяц.

Артур читал девять минут.

Я не отвлекал. У Артура за двадцать лет в Москве выработался ритм чтения чужого черновика: первый проход целиком, без правок; второй проход по абзацам, с пометками на полях. Сейчас шёл первый. У меня было время поправить отчёт по горючему, который Лёха занёс утром.

Артур поднял голову.

— Открытое дно.

— Открытое дно.

— Хорошо.

Он перевернул страницу обратно, к первому блоку. Грифель в руке теперь работал. По абзацам.

Я смотрел.

В четвёртом блоке про сеть Артур остановился. Постукал грифелем по столу. Не быстро. Раз, два, три. У него был жест «не нравится, ищу замену».

— Дорохов.

— Слушаю.

— В предпоследнем абзаце длинно.

— Покажи.

Он повернул папку. Указал.

«Сеть из пяти хозяйств работает в горизонтальном режиме: методологическое сопровождение и контрольные замеры проходят через колхоз „Рассвет“ с июля восемьдесят шестого года, что позволяет каждому из участников опираться на единую систему мониторинга, не дублируя её на местах, и одновременно сохранять полную самостоятельность производственных решений в рамках своих хозяйств».

Я перечитал. Сорок шесть слов. Один абзац. Одно предложение.

— Дай мне три фразы, я тебе пять напишу.

— Артур.

— Пять — слишком много.

— Дай три.

Он подумал. Не быстро. У Артура «не быстро» равно четырём секундам; я их пересчитывал.

— Сеть, пять хозяйств. Через «Рассвет» контроль и замеры. Каждый у себя сам.

Я смотрел на эти три фразы.

Сорок шесть слов превратились в одиннадцать. Сорок шесть слов лишились всех вводных оборотов, всех «что позволяет», всех «в рамках». Остались фактом.

Я согласился.

— Беру.

— Дальше.

— Дальше.

Он перешёл к финалу. К пятому блоку. К моему закрывающему абзацу.

Я там написал: «Шесть лет работы — не итог, а основание. Основание у нас прочное. На прочном основании можно строить долго».

Артур читал. Потом на полях поставил вопросительный знак.

— Что?

— Длинно. И пафос.

— Артур. Это последняя фраза. Должно прозвучать.

— Должно прозвучать, да. Но не так. Это про «основание долго строить». Это на собрании ветеранов. Не на семинаре в Курске двадцатого сентября.

— Что предлагаешь?

— Не предложу. Это твоё. Я скажу, что мне слышится не. Слышится слишком хорошо для тебя. Ты так не говоришь даже в правлении в августе. Зачем ты так говоришь в зале на двести человек?

Я смотрел на свою же строчку.

Артур был прав. Я её написал утром, около восьми, под кофе и под желанием закрыть текст до полудня. Под утреннее желание она была хорошая. Под полдневный взгляд не моя.

— Уберу, — сказал я.

— Что вместо?

— Не знаю. К завтрашнему утру — будет.

— Поставь грифелем «закрытие — переписать».

Я поставил.

Артур закрыл папку. Положил руку на папку, сверху. У него был знак «работаю, не ухожу».

— Дорохов.

— Да.

— У меня к тебе вопрос. Не по тексту.

— Слушаю.

— Бэла на той неделе мне сказала: Антонина её зовёт «Бэла». Не «Бэла Гургеновна». И не «Бэла Артуровна». Просто «Бэла».

— Это нормально.

— Это нормально, я согласен. Я не про норму. Я про то, что Бэла теперь думает: она тут.

Я перевёл взгляд.

Артур не смотрел на меня. Смотрел в окно. За окном стояла одна из последних тёплых дневных пятниц августа… нет, не пятница. Понедельник. И не август. Сентябрь восьмого числа. У Артура лицо было спокойное, без улыбки; но глаза за стеклом, на дальней крыше, где у Кузьмичёвых вечером начинал подниматься первый дым.

— Артур.

— Да.

— Бэла Гургеновна на ферме сегодня записывала восемьдесят литров молока и сто сорок три грамма сыра. Тетрадка у неё школьная, в клеточку. Это записал я первый. Она с третьего сентября стоит у Антонининых весов.

— Я знаю.

— Тогда — что?

Он подумал.

— Спасибо.

Я не уточнил, за что.

Артур поднял кейс. Папку с речью оставил на моём столе.

— Я завтра не приду. У Бэлы в Курске плановая. Я с ней до вечера. Послезавтра приду. Утром.

— Послезавтра — среда.

— Среда.

— До среды.

Он вышел. Лампа на столе горела ровно.

Я просидел над папкой до пяти. Переписал три коротких фразы по сети, артуровские. Переписал четвёртый блок по молоку с зинаидиными цифрами: четыре тысячи семьсот девяносто, не восемьсот; три рубля восемь, не десять. К закрывающему абзацу не возвращался. Поставил его в график на утро вторника.

В пять — позвонил Дымов.

Я снял на втором гудке.

— Дорохов.

— Павел Васильевич. Дымов. Не отрываю?

— Слушаю.

— Уточнение по семинару. Гости из Москвы двое. Минсельхоз. Фамилии не для телефона. Третий, возможно, из Курского обкома: новый зам по сельскому хозяйству. Я Вам про его назначение говорил в августе. Сейчас уточняю: он на месте. Двенадцатого выходит первый рабочий день.

— Принято.

— Двенадцатого, пятница на этой неделе.

— Принято.

— Он будет на семинаре. Я думаю, Вам полезно знать заранее. Фамилия Тимофеев. Алексей Михайлович. До этого работал в обкоме другой области, Орловской. Андроповский выдвиженец, но не «жёсткий», как Стрельников. Скорее «считающий».

Я сделал короткую паузу. У Дымова в характеристиках людей каждое слово отдельное. «Считающий» это похвала. Это я отметил.

— Я приму к сведению.

— Павел Васильевич. И ещё. Алексей Михайлович перед семинаром, возможно, попросит у Вас встречу. Я думаю — попросит. Если попросит — Вы найдёте время?

— Найду.

— Хорошо.

Гудки. Я положил трубку. Открыл другой, не тот, что с речью. Перенёс на новую страницу:

Тимофеев. Алексей Михайлович. С 12 сентября — зам обкома по с/х. До этого — Орёл. Считающий.

Закрыл.

Тимофеев первая фамилия нового зама, и я её услышал из дымовских уст. У Дымова в обкоме у каждого свой канал; кто на каком, у меня в голове была карта, обновлённая по состоянию на конец августа. По этой карте Тимофеев пока не Дымовский, не Семихинский, не Стрельниковский. Свободный. И это означало, что у нас с ним первая встреча будет без посредников, на чистом столе.

«Считающий», у Дымова такое слово было в одной ситуации за весь год. Этого было достаточно, чтобы я отнёсся к Тимофееву серьёзно.

К шести в кабинете уже темнело. Я закрыл папку. Лампу не выключил, выключу позже. Прошёл в коридор. У двери секретарской сидел Семёныч; рядом на табурете пустой стакан с двумя оставшимися чаинками. Семёныч поднял голову.

— Палваслич. — Семёныч поднялся с табурета не сразу; колено у него к вечеру уставало. — Я к тебе по фуражу для Антонины, на вторник, — но это завтра обговорим, не на ночь глядя.

— На вторник так на вторник.

— А вот что на ночь глядя. Кузьмич просил передать. У него там, на четырнадцатом, берёза.

— Какая берёза?

— Та, что на дальней меже. Он её сегодня обошёл — он же её каждый раз обходит. Говорит: сохнет. С июня сохнет, он давно заметил, только молчал. А сегодня сказал — передай Палвасличу, пусть знает.

Я постоял секунду.

— Завтра с ним поговорю.

— Поговори. Он этого ждёт. — Семёныч надел шапку. — Ну, я пошёл. Тамара ужин держит.

Семёныч встал, пошёл к выходу. У него походка с лета стала тише, не от возраста, а от рабочего ритма; в августе он на ферме почти месяц сидел в углу при дойке, дожидаясь, когда Антонина или Бэла спросят про что-то ветеринарное, и за этот месяц он привык не шуметь подошвами.

Я остался один в коридоре. Лампа в кабинете за моей спиной всё ещё горела. Тётя Вера давно ушла. Светилось правление только у Зинаиды Фёдоровны — она тоже была на месте; у неё перепечатка под копирку.

«Берёза сохнет с июня». Это означало, что Кузьмич её увидел и понял раньше, чем сказал. У Кузьмича на четырнадцатом поле две берёзы: одна, которую он спилил в восьмидесятом году, и пенёк от неё. И вторая, на дальней меже, которая стояла с моей просьбы для тени тракторам. Эту вторую он каждый раз перед уходом с поля обходил.

Если она сохнет, это в речь не положено. Это положено в блокнот. В свою страницу.

Я вернулся в кабинет. Открыл свой рабочий, не речевой. Записал на новой странице:

Берёза. Дальняя межа. Сохнет с июня. Кузьмич знает.

Закрыл.

Домой я пришёл в семь.

Валентина на кухне, без сковороды. У плиты вместо ужина стояла кастрюля с супом, остывшим; на столе её стопка тетрадей. Сегодня шестой «Б», изложение по русскому. Красная ручка лежала колпачком к окну. Школа на сегодня закрыта.

— Картошку доедим завтра, — сказала Валентина, не оборачиваясь. — Сегодня — суп. Сел.

Я сел.

Суп был куриный. С лапшой. Запах домашний. Я съел не быстро. Не из голода, а из домашнего ритма, который у нас с Валентиной за двадцать четыре года стал отдельной формой разговора.

После супа — чай.

— Паш.

— М.

— Ты речь сегодня переписал?

— Большую часть.

— Прочитаешь?

Я подумал.

С Валентиной я свои публичные речи читал второй раз в жизни. Первый в восемьдесят третьем, перед январской церемонией ордена. Тогда она слушала. Потом сказала: «У тебя всё в речи есть. Кроме тебя. Перепиши».

Я перепишу, она знала это про меня. Я не публичный говорун; я не оратор. Я считающий председатель, и моя речь в основном цифры. Цифры читать вслух жене за столом было неловко. Но Валентина просила.

— Прочитаю. Только цифры пропускаю. Цифры тебе не для слуха.

— Цифры пропускай.

Я взял папку. Открыл.

Читал тихо, не на полный голос; так, как читают за столом на двоих. Открытое дно. Один слой. Где мы сейчас. Откуда пришли. Как считаем. Сеть. Закрытие пока пустое.

В четвёртом блоке Валентина подняла глаза.

— «Каждый — у себя сам».

— Артуровская.

— Хорошая.

Я согласился. Дочитал до пустого финала. Поставил папку на стол.

— Закрытие переписываю утром.

— Хорошо.

Сидели минуту.

Потом она положила руку на папку. Не на мою. На бумагу. Ладонью вниз.

— Паш.

— Да.

— Ты сегодня — другой.

Я не ответил.

Не от неготовности. От того, что её «другой» сегодня отличалось от утреннего вопроса в августе. В августе она спрашивала: «А если против тебя пойдут, что мы делаем?» — и этот вопрос звучал про будущее. Сегодня говорила «другой», и это звучало про сейчас.

Я молчал. У неё на это «другой» было два значения: «новый» и «не такой, как утром». Сейчас она имела в виду оба сразу.

— Это плохо?

— Это не плохо. Это наблюдение.

— Какое.

Она подумала.

— Ты пишешь речь — не для себя.

— Не для себя.

— Я раньше тебя такого не видела. Ты раньше всё писал — для себя. Орденскую речь в восемьдесят третьем — для себя. Доклад в восемьдесят первом — для себя. А сегодня — нет.

— Сегодня для двоих наблюдателей из Минсельхоза и для одного нового зама обкома по сельскому хозяйству.

— Я не про это.

— А про что.

Она опустила глаза в чашку.

— Я про то, что у тебя теперь есть аудитория, которой раньше не было. И ты её слышишь, даже когда сидишь у себя в кабинете один.

Я смотрел на её руку на папке. Тыльной стороной.

— Это плохо? — повторил я.

— Не плохо. Просто другое. Я тебе говорю, чтобы ты сам знал. Чтобы ты не думал, что ты всё ещё пишешь у себя в кабинете один.

Я молчал ещё секунду.

— Принял.

— Хорошо.

Она убрала руку. Подняла чашку. Допила чай.

В соседней комнате у Кати тихо листала страницы учебная тетрадь. У неё было географическое: карты, контуры. Сегодня речные системы Восточно-Европейской равнины. К завтрашнему уроку.

В окне за плечом Валентины стоял ровный сентябрьский вечер. Темнело раньше, чем в августе; и это было единственным, что в моём дне сегодня не было «уже не как раньше».

Папка на столе лежала закрытой. На полях четвёртого блока торчала артуровская пометка: три коротких чёрточки. На полях пятого пустота.

Я поднялся, унёс папку в кабинет, не зажигая там лампы. Положил на стол. Вернулся на кухню.

Валентина смотрела в окно.

— Завтра у Кати биология, география, физика. Я Кате биологию пройду утром, физику вечером. География без меня.

— У меня Артур послезавтра. До среды закрытие.

— Закрытие.

— Закрытие.

Она кивнула один раз.

Я выключил верхний свет. На кухне остался только тонкий жёлтый из коридора — через приоткрытую дверь. Валентина в полутьме стала тише, чем при ярком свете; так у нас с ней было всегда, и я к этому за двадцать с лишним лет привык.

Сел на стул напротив.

В тишине было слышно: у Кати в комнате грифель скрипнул по контуру.

— Паш, — сказала Валентина в полутьме.

— Да.

— Ты «другой», но ты тот же.

Я не сразу ответил.

Потом сказал:

— Я знаю.

Она склонила голову. Раз. В полутьме это было не движением, а сменой тени на стене за её плечом.

Свет в окне Кузьмичёва дома через двор горел. У Артура и Бэлы тоже. У тёти Маруси, то есть теперь уже там не у тёти Маруси, у них окно было уверенное, без подрагивания.

Я закрыл глаза на секунду.

Открыл.

— Спать.

— Спать, Паш.

Мы поднялись.

В коридоре у двери Катиной комнаты Валентина задержалась на полсекунды; послушала. У Кати грифель ещё работал. Валентина не вошла. Прошла дальше. Я за ней.

В спальной свет не зажигали. За окном двор, дальний забор, силуэт коровника на горизонте. Лёг.

Завтра переписывать закрытие. Послезавтра Артур придёт утром. До семинара двенадцать дней.

Закрыл глаза.

В тишине было слышно: где-то в соседней комнате Катя положила грифель на стол. Раз, аккуратно. И закрыла учебник.

Предыдущая главаГлава 2 из 23Следующая глава