Двадцать восьмого января, в среду, в семь сорок я встал. Валентина у плиты варила кашу для Кати и Мишки: у Кати в школу к девяти, у Мишки в Курск к десяти на лекцию. Я в эту среду по графику в правлении до полудня, потом в клуб к двенадцати к началу трансляции второго дня пленума.
Я вышел в столовую, сел за стол. На столе хлеб, масло, чай. Валентина положила мне овсянку; не варенье, сегодня без сладкого, по её внутренней дисциплине (у нас в этот январь утром после серьёзных дней варенье на стол не выходило).
— Паш, ты ночью не вставал? Мне показалось — в три ходил на кухню.
— Воду пил. Минуту, и сразу обратно. А ты слышала, значит, не спала.
— Я после твоих трёх и уснула. К утру выспалась — не беспокойся.
В правлении я был раньше Зинаиды — впервые за восемь лет. Открыл сам, сел, лампу зажёг не сразу.
— Павел Васильевич. По графику сегодня так: до полудня обычная работа, после двенадцати Вы в клубе, я остаюсь на коммутаторе. Срочное — позвоню Вам в клуб по их аппарату.
— Хорошо. Что-то ещё к утру пришло?
— Телеграмма из Москвы. От Корытина.
Я взял лист. Зинаида подала.
«Дорохов. Пленум двадцать седьмого прошёл по записи. Первый день: открытие, доклад Михаила Сергеевича. Второй день, двадцать восьмого: продолжение прений и заключительное слово. По области по сельскому хозяйству без слов. По экспериментальной зоне нечернозёмной полосы подтверждение. По нашему графику Москва ждёт Вас с первого февраля. Корытин».
Я положил телеграмму на стол. Зинаида молчала; ждала.
— Зинаида Фёдоровна. Скажите Артуру, пусть зайдёт к двенадцати.
— Скажу.
К девяти я разобрал утреннюю почту. К десяти зашла Нина Степановна.
— Павел Васильевич.
— Нина Степановна. Здравствуйте.
— Я к Вам без формальностей. Я хотела вчера вечером зайти, не успела. Сегодня сейчас.
Она села напротив.
— У меня к Вам одно. Не как от парторга. От меня.
Я выдержал секунду.
— Слушаю.
— Вы выиграли. По форме это победа партийной организации колхоза. По существу Ваша победа лично. Я Вам это говорю один раз, и больше не возвращаюсь. Дальше у Вас идёт областной Совет и Москва. У меня здесь, в «Рассвете», парторгская работа продолжается; но Ваша работа уже не здесь. Я это понимаю.
— Я остаюсь председателем, Нина Степановна.
— Формально — да. На деле я Вас, Павел Васильевич, через полгода-год увижу в обкоме или в Москве. Не сегодня. На полтора года Вы ещё в «Рассвете». Но я к этому привыкаю с сегодняшнего утра.
— Принят.
— Я не давлю; я сообщаю.
— Знаю.
Она встала. У двери задержалась.
— Павел Васильевич.
— Да.
— Спасибо за восемь лет.
Я не сразу ответил. У Нины Степановны такие фразы за прошедшее время звучали раз в три-четыре года; не чаще. Сегодня одна из тех редких.
— Не за что.
Она вышла.
Я остался один. На столе у меня лежали корытинская телеграмма и тетрадь. Я её открыл; на сегодняшней странице, без слов, провёл по странице карандашом одну короткую черту. Это была не запись; это шла пауза в записи. У меня внутри сегодня утром тоже шла пауза.
К десяти тридцать ко мне зашёл Артур по своей сводке.
— Дорохов, давай по сводке. По артели на февраль: за двадцать восемь дней января отгружено двенадцать с половиной тонн, перевыполнение плана на полторы. На февраль ставлю четырнадцать; если выйдем по графику, к марту выйдем на стабильные пятнадцать в месяц.
— Стабильные пятнадцать — это и есть рабочий темп. Ставь.
— Корытинскую телеграмму я у Зинаиды утром видел — с твоего разрешения. Если в феврале ты в Москве, я по «Рассвет-Плюс» отвечаю один. У меня к этому всё готово.
— Я знал, что готов. Поэтому и спокоен за неделю Москвы.
— И по второму магазину в Курске. С Лизой я договорился: с февраля она выходит на полную ставку. Кольке к концу января пять месяцев, Денис с ней решили — целый день в магазине, а бабушка с малым.
— Тогда у нас в Курске магазин по-настоящему открыт. Это закрывает декабрьскую дыру с одной половинной ставкой.
Артур ушёл.
К одиннадцати позвонил Дымов.
— Павел Васильевич.
— Алексей Петрович.
— Я сегодня в обкоме до восемнадцати; пленум смотрю из своего кабинета по обкомовской трансляции. Звоню по одному служебному.
— Слушаю.
— По Семихину. Сегодня в восемь утра он подал заявление по собственному желанию. Стрельников его в Москве подписал по аппаратному каналу; первого февраля Алексей Иванович освобождает кабинет.
— Принят.
— Это — закрытие линии.
— Закрытие.
— До связи.
— До связи.
Линия замерла. К двенадцати без четверти я был на крыльце правления. Толик подал УАЗик; до клуба две минуты пешком, я просил Толика не подавать, но он по привычке всё равно подъезжал, на случай если погода. Сегодня я пешком; машину Толик увёл обратно.
В клубе к двенадцати ноль ноль собирались те же люди, что и вчера: Кузьмич у переднего ряда; Семёныч сбоку; Сергеевна с двумя тётями; Иголкин-старший; ещё четверо. На экране титул второго дня пленума.
Я сел в дальнем ряду.
Михаил Сергеевич снова на трибуне; на этот раз доклад короткий, по итогам прений. В этом докладе он повторил несколько ключевых формулировок первого дня; среди них слово, которое за прошедший день перешло в общую речь страны, «гласность». Я слушал; не записывал. В кармане лежала сухоруковская записка; в голове корытинская телеграмма.
В докладе Михаила Сергеевича я услышал то, что для меня в долгосрочной перспективе важнее одного слова «гласность». В одной из формулировок он сказал об экспериментальных программах в нечернозёмной полосе кратко, в перечислении областей, без выделения. Курск там был в списке; не первым, но в первой пятёрке. Эта позиция совпадала с тем, что Корытин говорил мне двадцать шестого вечером: «Курск выходит на четвёртое-пятое место по нечернозёмке». Цифра пятая обкомовская; в речи генерального секретаря звучала на всю страну.
И ещё одна формулировка: о «кадровой работе по принципу личного авторитета». Это была почти та же формула, которую Нина Степановна зачитала на партсобрании пятого января. Только у Михаила Сергеевича она была в виде целого тезиса с обоснованием, а у Нины в виде одной строки. По смыслу: совпадение.
Я отметил эти две точки для себя без записи. По ним у меня в области и в моей кандидатуре сегодня прошла подтверждающая нота сверху.
К часу пленум закрылся. Михаил Сергеевич произнёс заключительные слова. Гимн. Зал поднялся в Москве; в нашем клубе мы тоже встали.
После трансляции я остался на пять минут с Кузьмичом.
— Палваслич. Дослушали?
— Дослушали, Кузьмич. До гимна.
— И гласность услышали. Слово это не лозунг, Палваслич. Это форма работы.
— Слышу так же.
— И ещё одно у меня к тебе. В марте на яблоню к Сухорукову поедем вдвоём.
— Поедем. Сухоруков знает — он сегодня утром через Валентину передал.
— Знаю, что знает. Значит, втроём всё уже сговорено.
Он не сказал больше. Мы вышли из клуба.
По дороге обратно из клуба к дому я зашёл к Семёнычу. Не по работе; сегодня по-другому. Семёныч у себя дома, в кухне, у плиты. Антонина к двум ушла в школу — у неё был внешкольный кружок по домоводству для шестых классов.
— Палваслич. Слушал пленум?
— Слушал, Семёныч. Второй день.
— А я в обед — кусок по радио в коровнике. Хороших слов, говорят, набралось.
— Набралось. Скажи, Семёныч, ты сегодня вечером в правлении нужен мне?
— Нет нужды. Я и так на тёлку с утра завтра.
— Тогда отдыхай. Завтра у тебя своё.
Я не задерживался. Зашёл за тем, чтобы у Семёныча сегодня вечером не было ощущения, что я после пленума всех обхожу формально. У нас с ним работа держалась на обычной близости; я её сегодня поддерживал короткой остановкой.
К двум я был дома. Валентина не была в школе; у неё в среду вторая половина свободная, она по форме готовилась к четвергу на дому. Кать и Мишка — на уроках/лекции. Дом тихий.
— Паш, послушал?
— Послушал всё, до гимна.
— А я — кусок, в учительской с полпервого до без четверти час.
— Какой кусок?
— Закрытие. И последние две минуты Михаила Сергеевича.
— Самые крепкие две минуты. Тебе как раз они и нужны были.
— Налью чая.
Она поставила. Сели за стол. Валентина мне передала корытинскую телеграмму, которую я утром оставил на столе в правлении и забыл в кабинете; Зинаида в обед прислала её ко мне домой через Толика, чтобы я её перечитал. Я перечитал.
«Москва ждёт Вас с первого февраля». Снаружи неделя в Москве, в Минсельхозе РСФСР; рабочая поездка, без жён, по сетке встреч в министерстве. Внутри — переход от районной фазы тома к новой стадии.
— Когда едешь?
— Тридцать первого вечером. Поезд из Курска в Москву; утром первого там.
— На сколько?
— Семь-восемь дней.
— Хорошо.
— Артур здесь за меня. Зинаида — на коммутаторе, как обычно. По колхозу Семёныч, по технике Лёха.
— Принимаю.
— И ещё. Кать к субботе выучит наизусть три строфы из «Слова о полку Игореве». Ирина Павловна вчера передавала.
— Я ей напомню.
К четырём я был в кабинете дома. На столе — блокнот. Я открыл. На сегодняшней странице записал:
28 января, среда. Пленум, день 2. Гласность. Корытин: «Москва ждёт с 1 февраля». Семихин подал по собственному. Нина: «Через полгода-год Вы будете в обкоме или в Москве». Кузьмич с яблоней Сухорукова в марте.
Закрыл.
К четырём тридцать в дверь постучала Бэла. С пирогом. Тем самым, что Антонина учила её печь в декабре — с яблоком и творогом.
— Павел Васильевич.
— Бэла.
— Я к Валентине Юрьевне. На пять минут.
— Заходите.
Бэла прошла на кухню. Валентина и Бэла говорили двадцать минут о Москве, о моих сборах, о том, что Кать на следующей неделе по школе на классные вечера ходит без сопровождения (она уже в десятом классе, мама ей не нужна на классные вечера, но Валентина по привычке хотела заглядывать). Я в это время был в кабинете.
К пяти Бэла ушла. Валентина зашла ко мне.
— Паш.
— Да.
— Бэла мне в обед сегодня сказала, что у Артура с ней в феврале будет разговор о Курске. Они думают о том, чтобы купить квартиру в Курске. В этом году. С нашей помощью.
Я подождал секунду.
— Что значит «с нашей»?
— У них на февраль есть собственные шесть тысяч. С кооперативной выплаты по молокозаводу и со старых сбережений. До покупки трёхкомнатной — пять тысяч не хватает. У Артура к концу года будет ещё четыре с артели. Они спрашивают, не одолжим ли мы им до конца года тысячу. Если можно, без процентов.
— Можем.
— Я так и думала. Артур сам тебе скажет на следующей неделе; Бэла мне сегодня сказала, чтобы я знала заранее.
— Хорошо.
— И ещё. Если они переедут в Курск летом, Артур всё равно остаётся председателем артели. Магазин у нас в Курске, артель работает с Курского центра. Он на машине будет в «Рассвете» через неделю по два-три дня.
— Знаю.
— Хорошо.
Она вышла.
Эта короткая информация у меня отметилась отдельно. Артур и Бэла думают о Курске. Для них это переход в следующую фазу: городская семья с двумя точками опоры, артелью в селе и квартирой в городе. Я этому переходу не препятствую; даю им короткую финансовую помощь.
К пяти позвонил Артур.
— Дорохов.
— Артур.
— Я в правлении был с утра до обеда. Корытинскую телеграмму прочёл. По артели на ближайшую неделю у меня самостоятельная работа; разберусь.
— Знаю.
— И ещё. Я тебя в Москву не сопровождаю?
— Не на этот раз. Я там по министерской линии; одиночные встречи. Если будет нужна параллельная регистрация — я тебя оперативно вызову.
— Хорошо.
— До связи.
— До связи.
К шести зашёл Кузьмич. Без записи; по двери.
— Палваслич. Я к тебе на минуту, не садясь.
— Заходи, Кузьмич, хоть к двери.
Кузьмич не садился; стоял у косяка. У него была привычка к коротким визитам в эти дни.
— Я слышал твою новость от Зинаиды. Что в Москву едешь с тридцать первого. На сколько?
— Семь-восемь дней.
— Хорошо. По селу за тебя я тут отвечаю. Если что — звони Толику, он со мной свяжется в ту же минуту.
— Знаю, что свяжется. На том и спокоен.
— И ещё одно. На пленуме у Михаила Сергеевича я сегодня услышал то, что внутри сидит с шестидесятого года. Кадры по личному авторитету. Это и есть наша с тобой линия, Палваслич. Восьмой год у меня в «Рассвете» — твой авторитет в селе. Я ждал, когда сверху подтвердят. Сегодня подтвердили.
— Подтвердили, Кузьмич. Только подтверждение это — твоё, восьмилетнее. Не сегодняшнее.
— Тогда мне не задерживаться. Я и так короткое сказал, длинно.
Он вышел.
Эта реплика Кузьмича у меня осталась. У Кузьмича за восьмой год в правлении таких прямых фраз я слышал раз в три-четыре года. Сегодня одна.
К семи в доме сели за стол вчетвером: я, Валентина, Кать, Мишка. Ужин спокойный. На столе щи, картошка, рыбные котлеты (Валентина с утра пожарила; рыба от Артура: он на прошлой неделе через свою линию принёс копчёного судака из Курска).
— Пап.
— Кать.
— Серёжа сегодня приезжает к восьми.
— Принят.
— Я его до автобуса утром завтра провожу.
— Хорошо.
— Мишка завтра в Курск?
— В Курск.
— И ты тридцать первого в Москву.
— В Москву.
К восьми Серёжа пришёл; зашёл в прихожую, поздоровался. Кать его повела на кухню — пили чай в кухне, Валентина с ними посидела пять минут, потом ушла к нам в гостиную с Мишкой; они смотрели по телевизору повтор пленума по второй программе.
Я остался в кабинете один.
Сидя в кабинете, я перебрал все четыре дня — двадцать пятого, двадцать шестого, двадцать седьмого, двадцать восьмого. Каждый из них в моей памяти лежал особой картинкой. Двадцать пятого: голосование в школе, фраза Валентины «я за тебя», ночь подсчёта, звонок Терёхина в двадцать два сорок пять с цифрой восемьдесят четыре и три. Двадцать шестого: вручение мандата у Дудина, встреча со Стрельниковым в обкоме, разговор с Виктором Петровичем о Михаиле Сергеевиче. Двадцать седьмого: первый день пленума, Кузьмич в клубе, Стрельников улетел в Москву. Двадцать восьмого: второй день пленума, Корытинская телеграмма, Нинин разговор, Артур по артели. Эти четыре дня в моей памяти к девяти вечера сложились в одну плотную точку.
И на этой точке у меня точь-в-точь стояло — что я в эти четыре дня сделал то, что должен был сделать. Не больше; не меньше. На бумаге — выиграл выборы; получил мандат; услышал на пленуме подтверждение по нечернозёмке; закрыл линию Семихина через отступление Стрельникова. По существу — стал депутатом областного Совета с реальной защитой по двум каналам (Москва, обком).
Этого было достаточно для январского итога.
Я закрыл тетрадь — да, у меня сегодня вечером она лежала открытой на столе уже двадцать минут после Артура; я её закрыл. Никаких новых пометок не записывал; январский итог у меня уже стоял в записях вчерашнего и сегодняшнего дня.
К восьми пятнадцать у меня в кабинете зазвонил телефон. Не междугородний; местный, по линии правления (у меня дома была своя ветка от коммутатора Зинаиды, действующая до девяти вечера).
Я снял трубку.
— Дорохов.
— Павел Васильевич.
Голос на той стороне: академический русский, точный, негромкий. Не выше шёпота, но слышен. Я этот голос знал по двум разговорам в восьмидесятых: один в восемьдесят втором по орденской линии, второй в восемьдесят шестом, в августе, по телефону из Москвы после районного семинара. Третий: сегодня вечером.
— Михаил Сергеевич.
— С победой Вас.
Я подождал секунду.
— Спасибо, Михаил Сергеевич.
— Не громко поздравляю. Потому что Вы сами не громко победили.
— Принят.
— Я знаю Вас по фамилии с восьмидесятого. По делам — с восемьдесят второго. По цифрам — с восемьдесят пятого. По депутатству — с двадцать пятого января восемьдесят седьмого. По всем четырём — у меня к Вам ровное отношение. С сегодняшнего вечера — тёплое.
— Спасибо.
— Берегите себя, Дорохов. Я слежу.
Я не сразу ответил. Внутри у меня шла отдельная сборка.
— Спасибо, Михаил Сергеевич.
— Не за что. До свидания.
— До свидания.
В трубке щёлкнуло.
Трубка легла на рычаг.
Сидел минуту, не двигаясь. Лампу не включал; в кабинете было от коридора достаточно света. За окном январский вечер; снег ровный.
«Берегите себя, Дорохов. Я слежу». Эта формула у меня в памяти стояла с конца восемьдесят пятого года. Тогда Виктор Петрович передал её мне через посредника как «запас на сложный момент». Я её не использовал; ждал, когда придёт оттуда. Сегодня она пришла напрямую, не через посредника.
Я открыл блокнот. На той же сегодняшней странице, под строкой о Сухоруково, дописал:
Михаил Сергеевич. Берегите себя, Дорохов. Я слежу.
И ниже — короткой строкой:
Услышал. Понял.
Закрыл.
В кабинете я сидел ещё минут пятнадцать. Не работал; не думал; просто сидел. У меня в этот вечер не оставалось ничего, кроме той одной телефонной фразы. Сегодня вечером я не торжествовал; не радовался; не считал. Я слышал.
К девяти Валентина зашла в кабинет. Тихо.
— Паш, чаю принесу?
— Принеси. Горячего.
Она принесла стакан, поставила на стол, села напротив.
— Кто звонил так поздно?
— Москва.
Я не уточнял. Валентина не задавала.
— Хорошо, что Москва.
Сидели вдвоём. Чай горячий. Я отпивал.
— Паш. Я с тобой.
— Знаю, Валя. Из всех опор сегодняшних эта главная.
К девяти тридцать я вышел из кабинета. На кухне горел свет; Валентина мыла чашки. На кухне сидела Бэла с Артуром — они только что зашли к нам узнать о моём отъезде в Москву. Сразу было видно по их лицам: Бэла что-то услышала от Валентины о Кати с Серёжей; Артур о другом думал — о своей московской неделе работы один. Кать с Серёжей уже ушли — Кать утром Серёжу проводит до автобуса; Серёжа сегодня ночует у нас.
— Дорохов, завтра у меня в правлении с восьми. До девяти подведу артельный баланс за январь.
— Подводи. Я подъеду посмотреть к девяти десять.
— И ещё. Перед твоим отъездом тридцать первого — мы с тобой к пяти посидим у меня в малой комнате. Сводки, контакты, чрезвычайные сценарии.
— Сядем. Поездка в Москву без таких пяти часов у меня не закрывается.
Артур и Бэла ушли.
К десяти Кать с Серёжей вернулись от Артура с Бэлой (они там два часа сидели с Бэлой и Артуром, прежде чем Артур пришёл к нам); поднялись по лестнице в Катину комнату. У них там по правилам Валентины дверь оставалась приоткрытой; голоса доходили вниз. Они не громко говорили о книге, не о нас.
Я сидел в гостиной. Свет от настольной лампы. Телевизор уже выключен.
К девяти сорок пять зашёл Мишка. Сел на стул у дверей кабинета.
— Бать.
— Мишка.
— У меня к тебе один вопрос. По Москве.
— Слушаю.
— Я с тобой не еду; у меня семестр. Но мне сегодня в обед звонил Михалёв с кафедры; он у нас сегодня в институте на пленуме сидел в актовом зале до конца трансляции. Сказал, что к концу второй недели февраля у него в институте будет короткая обсуждаемая программа по экспериментальным зонам нечернозёмной полосы. Он спросил, можешь ли ты в начале февраля заехать на короткий академический совет на тридцать минут.
— В Москве я с первого по седьмое.
— Я ему так и сказал. Михалёв предложил после твоего возвращения, к десятому. Хочешь?
— Подойдёт. Скажи Михалёву через Зинаиду; пусть согласует через Тополева.
— Скажу.
— И ещё, Мишка.
— Да.
— Спасибо за то, что у тебя сегодня в политехническом по моей фамилии нет проблем.
— Это не я; это Тополев и Михалёв.
— Знаю. И всё же.
Мишка коротко кивнул. Ушёл к себе.
К десяти лёг. Валентина рядом.
В эту ночь у меня стояла одна сегодняшняя фраза. Михайло-Сергеевская: «Берегите себя, Дорохов. Я слежу». Она у меня сегодня встала самостоятельной, не торжествующей, рабочей нотой.
Я её слышал. Понял.
К десяти тридцать я лежал в постели; не спал ещё. В голове прокручивал не Михаила Сергеевича; прокручивал Сухорукова. Его записка с утра у Валентины в школе. «Помни: на следующий год — посевная. Не забывай. Не задавайся. Пётр.» Эта записка формально была старше Михаила Сергеевича на двое суток; по существу шла в одной с ним линии. Сухоруков, который год не был на службе, сегодня сидел дома в Сухоруково, у Любови Петровны, у яблони под снегом; и записка его утренняя у меня в кармане лежала тем же документом, что и фраза Михаила Сергеевича по телефону.
Эти два документа сегодня в моей голове совпали полностью. И на этой полной совпадности я ещё минут пять думал о Сухоруковской фразе из второго декабря: «На пенсии я свою отработал. Твоё впереди». Сегодня вечером, двадцать восьмого января восемьдесят седьмого, я понял, что Сухоруков ту декабрьскую фразу сказал не для общего пафоса. Сказал как факт.
Я повернулся на бок. Валентина рядом спокойно дышала.
Я слышал её размеренное дыхание. Артур с Бэлой легли в десять двадцать — раньше обычного: видимо, после нашего сегодняшнего разговора у них на кухне дольше обычного шло. У Кузьмичёвых под полом скрипнула дверь сеней — Тамара вышла к корове, как делала каждый вечер с пятидесятых.
Двадцать восьмое января закрылось.
Январь, мой главный месяц, закрылся тоже.
Сегодняшний день у меня в итоге стоял на двух фразах. Одна, михайло-сергеевская — «Берегите себя, Дорохов. Я слежу». Вторая, собственная, которую я даже не зафиксировал в тетради: «Январь закрыт. Февраль будет другим». По февральскому графику меня ждали семь-восемь дней Москвы; за ними рутинная работа по «Рассвету» и областному Совету до весенней посевной.
Я этому переходу не сопротивлялся. Я этому переходу шёл навстречу ровно, как Кузьмич ходил навстречу своему дальнему ряду берёз у поля номер четырнадцать. Как Валентина ходила навстречу шестому «А» с восьмой год подряд.
В этой ровности у меня сегодня вечером была моя главная за восемь лет в этом теле точка опоры.
И точно с этой точки я планировал в феврале начать московскую неделю, а после возвращения — продолжать работу по «Рассвету» так же, как восемь лет в нём работал. Без изменения внутренней дисциплины. Депутатский мандат у меня в верхнем ящике рабочего стола лежал не как награда, а как новый набор обязанностей; и эти обязанности я с двадцать девятого января принимался выполнять одну за другой, размеренно по графику.
Под окном у Кузьмича скрипнула калитка — Тамара в одиннадцать выпустила во двор кота, как делала каждую ночь с восьмидесятого. Через минуту калитка скрипнула обратно. Январь у меня в это последнее усное движение в эту ночь закрывался не страницей в Катиной комнате, не моей последней мыслью — а тамариной механической петлёй на калитке, которой через двадцать один день в марте откроется к посевной.