Двадцать четвёртого января, в субботу, к восьми я был в правлении. Двадцать третье, открытый митинг в районном Доме культуры, прошло накануне; я там выступил третьим, после Михайленко и Лысенко, точь-в-точь семь минут, по тем же тезисам, что и в Медведево. Зал был полный: триста двадцать человек, по подсчётам Лёхиной техники. На двадцать третьем по моей реплике в зале прошли два вопроса по молокозаводу, один по школе, ни одного по «делу». Это для меня по двадцать третьему стало хорошим знаком: вопрос по «делу» от Гончарова на Медведевском митинге, видимо, остался единственным; деревня в Сухоруково не стала спрашивать о бумаге в прокуратуре.
К утру двадцать четвёртого у меня по плану стоял «отдых», но фактически последний день перед голосованием. По форме никакой агитации; на двадцать четвёртое в законе о выборах прямой запрет. По существу присутствие в районе. Тонкая грань.
В восемь Зинаида принесла мне сводку.
— Павел Васильевич, по вчерашнему открытому митингу пришла справка из района. Триста двадцать один человек в зале. Два вопроса по Вам, один по Михайленко — и четыре по Лысенко.
— По Лысенко аж четыре? Это много.
— Много, да не в его пользу. Все четыре — по аппаратной линии: «А Вы у Дудина в восемьдесят пятом работали?», «А каков Ваш стаж в Воронеже?», «А с обкомовскими по сельскому хозяйству знакомы?». Селяне их задавали, а сами, по-моему, не поняли, о чём спрашивают.
— Зато он понял. Спасибо, Зинаида Фёдоровна. Кто-нибудь ещё ко мне сегодня?
— В одиннадцать придёт Зуев, Александр Иванович. Звонил вчера после митинга, просил без записи. Я на всякий случай записала.
— Зуева пускайте сразу, как появится.
К десяти ко мне зашёл Артур по артели. Короткая сводка: за двадцать третье отгружено ещё две тонны овощей, январский план выполнен на сто десять процентов. По двадцать пятому: на голосование Артур поедет со мной к восьми; Бэла с Кать дома; вечером у них в доме чай.
К одиннадцати у крыльца правления остановился УАЗик районного военкомата. Из него вышел Зуев: высокий, седой, в зимней шинели полковника запаса, с орденской планкой на груди (она у Зуева сохранялась всегда, даже в гражданской одежде; на пальто в зимнее время орденских планок он не носил, на шинели да).
Зашёл в кабинет. Шапку снял. Подал руку.
— Палваслич.
— Александр Иванович.
— Я к Вам по двум коротким.
— Слушаю.
— Первое. По нашим. Сто двадцать военных пенсионеров по району на завтрашнее голосование все в курсе. Я с активом обошёл сёла за последние десять дней. К сегодняшнему вечеру у нас по списку девяносто шесть человек подтвердили, что придут на участки в своих сёлах. Из остальных десять болеют (зимой обычное; не выберутся из дома); десять-четырнадцать по разным причинам, в основном уехали к родственникам в область. Реально на голосовании за тебя по округу будет около ста.
— Около ста голосов. Я их в расчёт беру.
— Бери — но помни: не сами по себе сто. Военный пенсионер в селе — голос фиксированный, по нему соседи ориентируются. За одной рукой тянутся ещё несколько.
— По сумме, не по штуке. Так и считаю.
— И второе. По завтрашнему дню. Я голосую у себя, в Сухорукове, а после голосования — короткий обход. Дойду до пяти-семи домов, где у меня военные товарищи. Поговорим о послевоенной памяти. Не агитация — рассказ.
— Рассказ агитацией не считается, верно.
— Верно. По формуле так: «После голосования посидим, о восьмидесятом вспомним; на орденской комиссии у меня тогда Дорохов с молодой пшеницей был». Вот и весь рассказ.
— Хороший рассказ, Александр Иванович. Восьмидесятый и я не забыл.
Зуев секунду молчал.
— Палваслич.
— Да.
— Я тебе сегодня то, что я с восьмидесятого года говорил один раз. Не как от военкома; как от человека.
— Слушаю.
— В семьдесят восьмом, когда я тебя в орденской комиссии увидел впервые, мне было пятьдесят шесть. Я тогда тебе записал в характеристику: «молодой председатель, выдвигаемый по орденской программе». Я этого с тех пор не пересматривал. Сегодня я тебе говорю прямо: на твоём ордене восьмидесятого года стоит моя подпись как члена орденской комиссии. Я её не отзываю. Я подтверждаю.
— Спасибо, Александр Иванович.
— Не за что. До завтра.
— До завтра.
Зуев встал. Подал руку. Пожал. Шапку на голову. Ушёл.
Я остался один. Эта зуевская фраза в восемьдесят седьмом году, об ордене восьмидесятого, у меня перед глазами встала отдельной. У Зуева в его шестьдесят пять, после двенадцати лет на пенсии и тридцати в военной службе, такие фразы шли редко; раз в десять лет, не чаще. Сегодня сказал.
К одиннадцати тридцать ко мне в кабинет позвонил Дымов.
— Павел Васильевич. Дымов. По завтрашнему дню у меня для Вас короткое.
— Слушаю, Алексей Петрович.
— По прокуратуре. Сегодня в обед Чернышёв взял бумагу Семихина к ознакомлению — но не к производству. Значит, в понедельник он отправит её на доследование к районному прокурору, к Гаврилову. Гаврилов увидит её в понедельник. А Гаврилов в этом году по политическим делам самостоятельных решений не принимает — ждёт сигнала.
— И сигнал придёт либо от Чернышёва, либо от обкома.
— Точно. Но вот суть: будет у Вас завтра к вечеру депутатский мандат — ни одного из этих сигналов уже не последует. Не будет мандата — последует один из двух.
— Тогда всё решает завтрашний вечер.
— Он и решает. Я перезвоню Вам завтра после шести — по предварительным результатам.
— Буду ждать звонка, Алексей Петрович.
Связи больше не было. К полудню я зашёл к Зинаиде.
— Зинаида Фёдоровна, после обеда у меня короткий объезд по селу и району. Загляну в магазин номер два, в школу к Валентине; в военкомате у Зуева я уже был. И два-три звонка по сети.
— Записала. Толик уже грел машину, когда я шла к Вам.
К часу мы вышли. Толик у УАЗика.
— Куда сегодня, Павел Васильевич?
— Сперва к Тополеву в его село. Потом назад в Сухоруково, в школу к Валентине Юрьевне. И к магазину номер два.
— Понял. Тогда поехали с дальнего конца.
К двум мы были у Тополева. Тополев у себя в кабинете правления; в простом синем свитере, в очках. Подал руку.
— Дорохов! Заходи, садись. У меня по колхозу все завтра на голосование. Сегодня я бригаду сам обошёл. Участок у нас открыт с восьми — и я там буду первым: проголосую и встану у дверей.
— Спасибо, что первым. Это люди видят.
— Я с утра и Полынину звонил, и Медведеву, и Ивлеву. У всех на участках то же самое. Четыре колхоза сети — четыреста двадцать избирателей за тебя. Это, Дорохов, не доброе слово. Это арифметика.
— Арифметику я к тебе и приехал слушать.
— Тогда сначала не цифру, а одну неприятную вещь. — Тополев потянулся за газетой на боковом столе; «Заря» от двадцать третьего января, со вчерашней почты, с его карандашными отметинами в правом поле. — Ты Стрельниковскую колонку на первой полосе видел?
— Видел. В пятницу утром же и прочитал.
— Третий снизу абзац у меня вчера в моей бригаде четверо мужиков переспрашивали. Один прямо: «Тополев, а у тебя в Тополевском с молочной артелью всё чисто, или нас по правоохранительной линии тоже будут таскать?». Я ответил: у нас в Тополевском артели пока нет; артель в «Рассвете». Дальше у мужиков пошло своё. К концу обеда трое из четырёх сказали, что голосовать за тебя завтра пойдут как и собирались. Четвёртый — Колосов, бригадир восьмой бригады, шестьдесят четвёртого года рождения — сказал: «Посмотрим завтра по бюллетеню». На круг по бригаде это около двадцати голосов, у Колосова за ним идёт смена.
— Один из четырёх — это четверть бригады, Тополев.
— Это и есть та цена, которую Стрельниковская строка тебе в пятницу вынесла на стол. Не катастрофа; но не ноль. К завтрашнему восьми утра у меня этой строки из чужой газеты уже не убрать. По району она ушла во вторую почтовую разноску в пятницу утром.
— Знаю, что не убрать. С пятницы знаю.
— Тогда теперь цифру. — Тополев придвинул ко мне лист. — По округу у тебя четыре тысячи семьсот избирателей. Сеть даёт четыреста двадцать. «Рассвет» — триста сорок. Военные пенсионеры — сотня. Школа и сочувствующие в Сухорукове — двести. Магазины и сочувствующие по району — полтораста. Складываю: тысяча двести десять. Четверть округа за тебя уже сегодня, ещё до участка. По Стрельниковской строке я в этой цифре с запасом — двадцать-тридцать колеблющихся я уже снял, у меня в столбце «Сеть» не четыреста пятьдесят, а четыреста двадцать.
— Четверть. А до простого большинства нужно добрать ещё двести-четыреста.
— Нужно. Завтра их и добери. — Он встал, пожал мне руку. — До завтра, Дорохов.
— До завтра.
Я вышел.
К трём мы были в Сухоруково. Заехали в школу. Валентина у себя в классе шестого «А»; шестой урок, окно у неё в три тридцать. Я зашёл в школу с чёрного входа (не для конспирации, а потому что у Валентины класс на втором этаже у бокового крыла, удобнее с этого входа). Прошёл в коридор. У её класса дверь закрыта; в коридоре пусто. Подождал.
В три тридцать прозвенел звонок. Дверь открылась. Шестиклассники высыпали в коридор, шумные, с портфелями; меня узнавали (я в селе все эти лица узнавал), здоровались. «Здрасьте, Павел Васильевич». Я кивал.
Валентина вышла после всех. Увидела меня.
— Паш? Ты чего здесь?
— Заехал. По пути, на минуту.
Она вышла со мной в коридор, прикрыла дверь класса.
— На минуту — это хорошо. А агитировать тут не вздумай: завтра выборы, сегодня нельзя.
— Не агитирую. Уже уезжаю — видишь, в пальто.
Она улыбнулась коротко, не широко.
— Катя уроки отсидела, домой ушла. Я и сама буду дома через час.
— Тогда дома и дождусь. Всех вас.
Подал ей руку, короткое, не служебное; она пожала. По коридору пошёл к выходу. По дороге у двери в учительскую узнал Нину Степановну (Нина в этой школе же преподавала, по совместительству, по литературе; у неё в школе свой класс). Кивнул через стекло. Нина в ответ кивнула.
Вышел из школы.
К четырём мы были у магазина № 2. Магазин у нас стоял в центре села, рядом с медпунктом; в одноэтажном здании, выкрашенном в светло-голубой цвет с прошлого лета. На двери табличка «Магазин № 2 кооператива „Рассвет“»; работает по графику девять-девятнадцать с перерывом на обед.
Я вошёл. В магазине было пусто; послеобеденное время в субботу. За прилавком — Лиза. В платке (она с осени в платке после второй беременности; работала на полставки). В простом сером пальто (магазин не отапливался напрямую; работали в пальто). За её прилавком обычный ассортимент: хлеб, молочные продукты от молокозавода, консервированные от артели «Рассвет-Плюс».
Лиза подняла глаза. Узнала меня. Сразу выпрямилась.
— Павел Васильевич.
— Лиза.
— Я завтра — голосовать. Уже одета.
Я улыбнулся коротко.
— Спасибо, Лиза. С Новым годом не успел поздравить.
— Принимаю с опозданием.
Она вышла из-за прилавка. На лице у неё простое, не казённое; глаза тёплые. Лизе в этом году было двадцать восемь. В магазине она с восемьдесят четвёртого года; в декрете с прошлого лета. Второй ребёнок (мальчик) родился в августе восемьдесят шестого; на полставки она вышла в декабре.
— У Вас, Лиза, как дома?
— Как дома хорошо. Колька подрастает. Старшая ходит в детский сад. Денис на работе с утра; к вечеру он сегодня в шесть приходит.
— Хорошо.
— А у Вас?
— У меня — завтра большой день.
— Я знаю. — Она секунду помедлила, не возвращаясь за прилавок. — И ещё, Павел Васильевич. Я Вам это скажу — у нас в магазине надо говорить прямо. Сегодня утром у меня была Антонина из Медведево; гостит у свояченицы. Она передала из Медведева одну вещь. Сёмину помните — ту, что тринадцатого на митинге Вам вопрос по молокозаводу подняла?
— Помню.
— Сёмина две недели ждала Вашего ответа. Не дождалась. Антонина её слова мне сегодня в магазине пересказала: «Дорохов вопрос мой на митинге принял, обещал через Сергея Тимофеевича ответить лично, и не ответил. Может, своему я зря поверила».
Я не сразу ответил. Тринадцатого января у меня по Медведеву остался хвост: после митинга я Сергею Тимофеевичу сказал — «завтра вдвоём проверим, что у молокозавода с Медведевом». Дальше пошла кампания, селектор, письмо, регистрация. Сёминину строку я в эти одиннадцать дней не закрыл.
— Лиза. Спасибо, что прямо. Этот ответ я Сёминой должен; о нём в эти две недели забыл. После голосования сяду с Сергеем Тимофеевичем — закрою. Если Сёмина в Медведево услышит, что я ей лично извинился через Сергея Тимофеевича, — это будет правдой.
— Это и от меня важно. У нас в магазине люди слышат больше, чем в правлении.
— До свидания, Лиза.
— До свидания, Павел Васильевич. Передавайте Валентине Юрьевне поклон.
— Передам.
Я вышел.
Снег во дворе магазина лежал ровный; ни одного нового следа со вчерашнего дня. У Лизы во дворе стояло закрытое крыльцо, на верёвке висели простыни; они немного промёрзли к январскому холоду, но Лиза их по обычной для деревни форме не снимала до того, как они высохнут до конца. У крыльца на досочке стояло детское ведёрко с прошлой осени; я его узнал — то же, что я в августе у Лизы видел.
Я отметил всё это для себя без слов. В этом дворе у Лизы у меня в голове сложилась картинка — простая, тёплая, советская деревенская: продавщица в платке, второй ребёнок, муж Денис на работе, старшая дочь в детском саду. Эта семья голосует за меня завтра не за партию, не за идею, не за обкомовский расчёт. За меня — потому что я в магазине стою на этих же полках, что и они. По арифметике их голос один из ста ему подобных в селе. По существу этот голос для меня сегодня вечером значил больше, чем все обкомовские бумаги.
По дороге обратно в «Рассвет» я попросил Толика остановиться у дома Кузьмича. Кузьмич у себя на крыльце возился со снегом, расчищал к завтрашнему дню; знал, что у нас в селе на завтра в восемь все пойдут на участок в школе, и расчистка двора к девяти ему была нужна для пожилых соседей, которые в селе ходят через его двор по короткой дороге.
Я вышел из УАЗика. Толик остался на двигателе.
— Кузьмич. Я к тебе на минуту.
— Раз на минуту — всё равно заходи. На крыльце о деле не говорят.
Он отставил лопату; повёл меня в дом. На кухне Тамара у плиты варила картошку; на столе уже стоял ужин: щи, хлеб, варенье. Кузьмич сел; я сел напротив. Тамара принесла мне стакан чая; не задержалась — ушла на двор, закончить с курами (у них была своя домашняя птица).
— Кузьмич, завтра в восемь — на участок.
— Знаю. Я там буду с восемью минутами, раньше тебя. Двор вон с утра расчистил — старикам через него ходить.
— Вот про двор и хорошо. А ещё у меня к тебе просьба. Завтра я хочу видеть тебя в президиуме окружной комиссии. По форме мне положены двое: Артур — по протоколу, и кто-нибудь от ветеранского ядра. Нине с парторгской ставки в президиум нельзя. А тебе — можно.
— Палваслич, мне там не место.
— По форме — место.
— По форме место, по существу — нет. — Кузьмич отпил чая, молчал секунду. — Я завтра на участке буду с восьми. По бумаге встану у дверей и буду жать руку каждому, кто проголосовал. А в президиум комиссии не сяду. Я там за тридцать лет ни разу не сидел — не сяду и теперь. Нужен тебе ветеран в президиуме — ставь Зуева.
— Зуева? Зуев же голосует в Сухорукове, как все районные.
— А вот и нет. Зуев с восьмидесятого прописан у нас, в нашем сельсовете. Завтра он голосует в нашей школе. Ставь его — он согласится.
Я подумал. Зуева я в комиссию не считал — был уверен, что он районный. Кузьмич меня поправил.
— Поправил верно. Поставлю Зуева.
— Вот и весь сказ. — Кузьмич доел кусок хлеба, допил чай, поставил стакан. — Завтра, Палваслич, большой день. И он у тебя будет. Я это не для бодрости говорю — я знаю.
— Знаю, что знаешь, Кузьмич.
Я встал, у двери пожал ему руку. Он не вставал.
— До завтра.
— До завтра. В восемь с минутами.
Я вышел.
Толик в УАЗике курил; затоптал. Поехали в «Рассвет».
В машине у меня сегодняшний день перебирался сам. Зуев утром, Тополев в обед, Лиза, Валентина в коридоре школы, Мишка вечером, Кузьмич только что. Каждый из них сегодня дал мне по одной фразе или по одной картинке. Из этих фраз и картинок у меня сейчас сложилась полная конфигурация на завтра.
К половине пятого мы заехали к Семёнычу на ферму. Я не планировал; на повороте дороги, у выезда на «Рассвет», я подумал, что в этот день мне без короткого визита к Семёнычу не закроется. Толик повернул налево; через десять минут мы стояли у фермы.
Семёныч во дворе, в ватнике, с фонарём (день к четырём тридцать уже короткий); проверял у телят кормление.
— Палваслич. Заехал-таки?
— Заехал, Семёныч. Не мог не заехать — день такой.
Я постоял с ним у телятника пять минут. Не говорили ничего по выборам; говорили по тёлке Сергеевны (живая, в общем стаде, кормилась хорошо, набирала в массе по нормативу) и по двум коровам Кузьмичёвой Тамары, которые на этой неделе у Семёныча на осмотре по плановому ветеринарному графику.
— Палваслич. До завтра. Стой там ровно.
— До завтра, Семёныч. Постою.
Кисет у Семёныча в кармане ватника; сам не курил у телят. Я ему это знал восьмой год.
К пяти мы были обратно в «Рассвете». Толик высадил меня у правления.
— Толик, на сегодня всё. Спасибо за дорогу.
— До завтра, Павел Васильевич. Завтра у нас день поважнее.
— Поважнее. До завтра.
Он уехал.
В правлении я зашёл на пятнадцать минут. Зинаида у себя за столом; на столе лежала почта вечерняя.
— Зинаида Фёдоровна, сегодня у нас последний рабочий день перед выборами. Что-нибудь срочное по вечерней почте?
— Ничего срочного. Всё спокойно, Павел Васильевич. Можно с чистой головой идти к завтрашнему дню.
Я закрыл кабинет. Пошёл домой.
К шести я был дома. Валентина у плиты. Катя на кухне с книгой. Мишка приехал из Курска часом раньше — на каникулы второго курса; сидел на диване в гостиной с журналом «Техника — молодёжи».
— Бать. Завтра голосование?
— Завтра, Миш. В восемь идём всей семьёй.
— Тогда и я с вами. Хочу быть рядом, когда ты бюллетень в ящик опустишь.
Сели за стол.
На столе — щи с фрикадельками, картошка с грибами, чай, варенье. Валентина поставила пирог с яблоками — её обычный субботний.
К семи разговор у нас шёл лёгкий. Мишка рассказывал о Курске: какая у них в этом семестре кафедра; как пошла лабораторная по физике у Михалёва. Кать слушала; иногда задавала короткие вопросы. Валентина подкладывала. Я ел; ничего не говорил о завтрашнем дне до конца ужина.
— Бать. Я сегодня в обед в столовой политехнического слышал кусок разговора. Двое преподавателей разбирали районную «Зарю» за двадцать третье. До моего стола они не дошли, но фразу я расслышал. «В седьмом округе у Лысенко нет ничего: за две недели агитации — ни одного нормального выступления. У Дорохова письмо ровное, цифры реальные. Восемьдесят семь процентов за Дорохова, на мой расчёт».
Я положил вилку, минуту молчал.
— А кто говорил, ты их знаешь?
— В лицо — нет. Один седой, в очках, в пиджаке; другой молодой, в свитере. Похоже, с кафедры экономики, они на третьем этаже сидят.
— Восемьдесят семь процентов. Чужая арифметика.
— Чужая, бать. Но они её при мне не для меня считали — для себя. Я подумал, тебе это знать стоит.
— Стоит, Миш. Спасибо, что донёс.
Мишка не сказал больше; ел картошку с грибами. Кать на эту реплику не реагировала; видимо, в курсе и до сегодняшнего ужина. Валентина — налила Мишке ещё чая.
В этой Мишкиной реплике в этот вечер у меня запомнилось одно слово. Восемьдесят семь процентов — это не моя арифметика. У меня по сети, военным пенсионерам, школе и магазинам шло двадцать пять процентов. Восемьдесят семь — это та арифметика, которую люди в стороне строят по моему письму, по выходящим из обкома цифрам и по простой логике сравнения трёх кандидатов. Эта арифметика у меня в голове встала как ориентир, не как факт. До завтра — посмотрим.
К восьми Катя забрала с собой кружку и ушла к себе. Мишка с журналом — в гостиную. На кухне остались я и Валентина.
— Паш. Завтра я с тобой с восьми утра. И вечером — к семи к Артуру с Бэлой, на чай.
— Знаю, Валя. Весь день вместе.
— А сегодня тебе — спать. Не сиди над бумагами.
— Постараюсь. Не обещаю, но постараюсь.
Она улыбнулась.
К восьми тридцати я зашёл в комнату Кати. Она у себя за столом сидела с книгой; «Слово о полку Игореве», школьная хрестоматия.
— Пап.
— Кать. Завтра ты с нами на участок?
— С вами. Это ведь моё первое голосование. Местные выборы, мне семнадцать — по закону на местных можно с шестнадцати. Я ещё с осени, по обществоведению, это знала.
— Знала — и молчала.
— А чего об этом говорить заранее. — Она чуть улыбнулась. — Голосовать я завтра буду не за тебя, пап. По форме — за всех трёх кандидатов в бюллетене. А по существу — завтра скажу маме, что голосовала первый раз, и больше тебе про это ничего не скажу.
— Вот это, Кать, и правильно. Твой бюллетень — только твой.
— Я знаю.
Она перевернула страницу хрестоматии, не поднимая глаз, продолжила читать. Я постоял ещё секунду, отметил это про себя и вышел из комнаты.
Эта Катина короткая фраза, «я завтра скажу маме», внутри встала особой. Кати в семнадцать сегодня вечером оказалась взрослее, чем я в её возрасте; и в её формуле «не скажу тебе» у меня в ней стало больше уважения, чем в любых её прежних реакциях. Это для меня в последний рабочий вечер кампании стало тем, что не забудется.
К без четверти девять я зашёл в спальную за зарядкой для часов. Валентина уже легла; не сразу — у неё на коленях лежал учебник по литературе шестого «А», она его в этот вечер заканчивала проверять. При моём входе закрыла книгу. Подождала, пока я возьму зарядку. Потом сказала, не повышая:
— Паш. Сядь.
Я сел на край кровати.
— Я тебе одно скажу. Не упрёком. Завтра у тебя — большой день, и после завтра, и после следующего, и на каждом ты мне скажешь «я с тобой». Я знаю, что ты с нами. Я тебе одно хочу, чтобы услышал — пока сегодня вечером ты ещё кандидат, а не депутат. Каждый твой следующий уровень я плачу из Кати. Из Мишки. Из своей школы. Ты эту цену видишь хуже меня — потому что её плачу я, не ты. Когда ты в следующий раз поднимешься, посчитай её в голове сам. По строкам. Как Зинаида тебе цифры пересчитывает.
— Валя.
— Не отвечай. Я не для ответа сказала. На сегодня — всё.
Она потушила лампу со своей стороны. Я остался сидеть на краю кровати с зарядкой в руке. В темноте у меня внутри прошло то, что я в кабинете никогда не пропускал: цена, которую кто-то платит вместо меня. Я к ней восьмой год был внутри готов; но в этот вечер впервые в этой готовности почувствовал зазор.
В кабинете я взял блокнот не сразу. Полчаса просто сидел у окна. На сегодняшней странице записал:
24 января, суббота. Зуев: «На твоём ордене стоит моя подпись. Я её подтверждаю». Тополев: «По сети — 420 голосов (с поправкой на Стрельниковскую строку, минус 30). Колосов из восьмой бригады — посмотрит завтра по бюллетеню». Лиза: «Я завтра — голосовать. Уже одета»; Сёминина строка по молокозаводу с тринадцатого закрыта не моей рукой. Валентина: «Каждый твой следующий уровень я плачу из Кати, из Мишки, из своей школы. Посчитай в голове сам».
Закрыл.
К десяти лёг. Валентина рядом.
— Паш. Завтра большой день.
— Большой, Валя. Самый большой за эти восемь лет.
Перед сном я перебрал четыре сегодняшних голоса. Зуев утром: «Я её подтверждаю». Тополев в обед: «четыреста двадцать». Лиза в магазине: «Уже одета». И моя собственная мысль: завтра — спать не буду. И всё же — лёг.
В окне за двором у Артура свет горел до десяти тридцать; они с Бэлой завтрашний чай у себя готовили заранее (Бэла что-то пекла; я её запах через двор чувствовал). У Кузьмичёвых свет погас к девяти, как всегда.
Я закрыл глаза.
Не уснул сразу. Лежал минут сорок; перебирал последние семь дней. Митинги по сети; письмо в «Заре»; селектор с «не сейчас»; визит Дудина; зашедшая Антонина; уведомление из Минсельхоза; сегодняшний Зуев. Каждое из этих событий стояло в своём отдельном месте; вместе они складывались в одну линию — к завтрашнему дню.
Где-то к одиннадцати тридцать я заснул. Не глубоко; без надрыва настолько, чтобы к семи утра выйти из сна без тяжести.
В постели рядом без срывов дышала Валентина.
Завтра — двадцать пятое января, воскресенье. Голосование с восьми утра до десяти вечера. Участок у нас в школе; в восемь я там.
Перед сном я последний раз вернулся к Сухорукову. Сухоруков второго декабря в гостиной сказал: «На Семихина смотри внимательно». С тех пор прошло пятьдесят четыре дня. За эти пятьдесят четыре дня Семихин по своей линии прошёл этап от вежливого визита одиннадцатого декабря до бумаги в прокуратуре двадцать первого. Сегодня вечером, накануне голосования, у Семихина в прокуратуре бумага лежит на согласовании; в понедельник двадцать шестого Чернышев может её принять к производству. Если завтра я зарегистрирован депутатом — Чернышев примет её в новом правовом поле; если завтра нет — Чернышев примет её в обычном.
Сухоруков об этом сегодня вечером, я думал, у себя дома в Сухоруково знает. У него на пенсии своя линия информации в районе; я о ней не знал детально, но знал, что она работает. Если Сухоруков завтра по моим выборам что-то скажет вслух — это будет, видимо, на узком круге, не публично. Но скажет.
С этой мыслью я закрыл глаза окончательно.
За окном выдержанный январский снег. У Кузьмичёва свет погас к девяти, как обычно. У Артура свет в кухне горел до десяти; они с Бэлой что-то готовили на завтра к семи вечера к нам. У Лизы на дальней улице света я не различал; туда мне не было видно.
В деревне «Рассвет» в эту ночь спали по обычной для зимней субботы форме. Триста сорок дворов; на завтра в восемь все встанут.
Сон у меня в эту ночь шёл прерывистый. Спал минут сорок; просыпался на десять; засыпал снова. К утру я не отдохнул, но и не выбился из ритма. У председателя в ночь перед серьёзным событием это нормальная норма; за эти годы в «Рассвете» у меня таких ночей было пять или шесть. Завтрашняя стала следующей.
Уснул окончательно к четырём утра.