Шестого января, во вторник, после партсобрания, в «Рассвете» стояло обычное январское утро: минус девять, ветер слабый, ночью лёг новый снег. Я пришёл в правление в восемь сорок; в коридоре пахло чёрным хлебом: Зинаида к восьми принесла из дома буханку из своей утренней печи. Это у неё была своя традиция на январь.
К девяти я разобрал почту: две накладные, одно письмо из района, одна газета. Письмо от Зимакова, с печатью района, короткое, на бумаге: подтверждение получения протокола партсобрания. Это его служебная обязанность; я её ожидал.
К десяти позвонил Артур.
— Дорохов.
— Артур. По артели: в среду отгрузка на хлебокомбинат, консервированная свёкла, две тонны. Грузят Митрофанов с ребятами; я с ним вчера согласовал, в шесть утра встаём у хранилища.
— Хорошо. Тогда среда твоя.
— Среда моя. И ещё одно — не по цифрам, по слуху. Антонина вчера в магазине номер два слышала, как две женщины с дальней улицы за полкой, не глядя ни на меня, ни на Лизу, переговаривались. Одна другой: «теперь это, поди, частный». Слово — её. Антонина мне передала вечером, я тебе сейчас. Не на третий день после регистрации — а в первый месяц нам уже несут это слово.
Я подождал секунду.
— Несут — потому что не знают. Слово вернётся к ним же через первый магазинный прилавок: артельная цена, артельный счёт, артельная очередь. Шесть лет назад магазин номер два был колхозный, и тогда такого слова тоже не было. Через два месяца оно из села уйдёт.
— Я знаю, что уйдёт. Передаю — чтоб ты знал, что оно сейчас есть. На завтра, на послезавтра, и для расчёта на январь.
— Спасибо. Записал.
— А вторая новость — не моя. Передаю. Вчера вечером ко мне заходил Семёныч. Не по артели: по Серёге Хрящеву.
Я выдержал секунду.
— Что с Серёгой?
— Ничего плохого. Серёга вчера на остановке в Сухорукове ждал курский автобус, увидел Семёныча и попросил передать тебе поклон. Семёныч передал мне, я передаю тебе. Цепочка длинная, а поклон дошёл.
— Дошёл. Спасибо, Артур, учту.
— Учти. Хрящевский сын лишнего не передаёт.
Трубку положили на той стороне первым. Я положил аппарат.
Серёга Хрящев. В этой фамилии у меня перед глазами за восемь лет накопилось столько, что одно её произнесение всякий раз становилось у меня в кабинете отдельным звуком. Хрящев старший в восемьдесят первом году пробовал меня снять с председательства. В восемьдесят втором мы с ним столкнулись на районной партконференции; я тогда выстоял по протоколу. В восемьдесят третьем Хрящева передвинули; в восемьдесят четвёртом выгнали с председательства «Зари коммунизма» в Сухоруковском районе через районное собрание. В восемьдесят пятом он был на больничном пять месяцев. К восьмидесят шестому на пенсии.
Серёге Хрящеву в восемьдесят шестом было восемнадцать; в восемьдесят седьмом исполнялось девятнадцать. По моим сведениям, он осенью восемьдесят шестого поступил на первый курс в Курский политехнический; тот же институт, что и Мишка, только другой факультет: строительный, не приборный.
К полудню я обедал дома. Валентина у плиты не торопилась. Я ел, не задавая вопросов.
На кухне горело январское солнце через двойное стекло. Снег за окном лежал выдержанный, не свежий уже, а трёхдневный, с прибитой коркой. У соседей через двор у Кузьмичёва на крыше сидели два воробья. Воробьи у нас в селе зимой всегда сидели на одной и той же крыше; орнитологической логики я не знал, но узнавал эту привычку без слов.
В эти полминуты обеда у меня прокручивалось своё. Хрящев старший. С восьмидесятого года я о нём вспоминал не больше двух-трёх раз в год; в основном в районных сводках, где его фамилия проходила служебно. Сегодня в связи с Серёгой. И в этой связи у меня внутри стояло двойное чувство: одно по установленному порядку (память о восьмидесятых годах, когда мы с Хрящевым шли по разные стороны районного стола), второе по существу (понимание, что Хрящев сегодня уже другой человек, чем Хрящев восемьдесят второго года). Это двойное во мне дрожало, но не громко.
— Паш.
— Да.
— Я тебе одно скажу. Не как жена.
— Слушаю.
— Я тебе ещё перед Новым годом хотела сказать. Не было удобного момента. Сейчас есть.
— Слушаю.
Валентина повернулась от плиты. Села напротив. Чашку держала обеими руками; чай в этот раз был не для питья, а для того, чтобы было что-то в руках.
— Кать привела Серёгу к нам в дом на той неделе. После уроков, в среду. Я была дома; ты в правлении. Она его привела, познакомила со мной. Чай мы пили втроём. Сидел двадцать минут. Я не сказала тебе сразу, было не до того. Семихин, Корытин, Стрельников. Я ждала, когда у тебя в голове найдётся для этого место.
Я слушал.
— Расскажи сейчас.
— Парень спокойный. Восемнадцать лет; рослый, светлый. На отца не похож. Не знаю, чьи он у них взял черты в семье; на Хрящевых я в восьмидесятых смотрела, мой глаз был на Геннадия Антоновича, не на других. Сегодня я тебе говорю: на отца не похож.
— По характеру?
— Сдержанный. Лишнего не говорит. Кать что-то предлагает, он соглашается или коротко возражает по делу. По цифрам и по технике говорит хорошо; видно, инженерная голова. По людям слушает больше, чем говорит. Двадцать минут у нас на кухне мне хватило, чтобы понять, что он не вспыхнет на меня и не будет угождать.
— Хорошо.
— Кать с ним познакомилась в октябре, на школьной литературной встрече в Курске. Они там по программе ходили; Серёга со своего первого курса, Кать со своего десятого класса. Сидели в одном зале. Разговорились в перерыве. Дальше две встречи в Курске, по выходным; в декабре он начал приезжать в Рассвет на воскресные дни. Я их в декабре видела пару раз — на нашей улице у Артура с Бэлой; они там у Бэлы пили чай (Бэла к Кате теплее всех в селе после тебя). Я тогда ещё не знала, что это у Кати всерьёз.
— Всерьёз. — Я повторил её слово, будто проверяя на вес. — Не «провожает из школы», а всерьёз.
— Всерьёз, Паш. Я бы тебе иначе и не рассказывала.
Я подумал.
— Кать сама что говорит?
— Кать говорит мало, как ты в её возрасте. По её словам, ей с Серёгой «нормально». У Кати в её словаре «нормально» высокая оценка. Она не сказала «хорошо» и не сказала «отлично»; сказала «нормально». Я её слышу через её отметки.
— Знаю.
— Паш. Я не у тебя разрешения спрашиваю. Я тебе сообщаю.
— Знаю.
Валентина подождала секунду.
— Что у тебя в голове сейчас.
— Двойное. Первое: рад, что у Кати есть. Второе: Хрящев старший.
— У него в голове то же двойное. По моим ощущениям.
— По моим тоже.
— У тебя в правлении с Хрящевым старшим за прошедшие годы был один разговор?
— Один. В восемьдесят втором, после партконференции. Десять минут в коридоре. С тех пор ни разу.
— Я бы тебе посоветовала. С Геннадием Антоновичем когда-нибудь поговорить. Не для Серёги; для тебя. По твоей собственной памяти.
— Я об этом думаю с октября.
Валентина не уточняла. У неё в эту минуту в голове что-то сложилось, я по углу рта различил; не спросил.
— Кать сегодня вечером дома?
— Дома. Серёга в Курск к лекции на завтра, к семи уехал. Кать в школу к двум, после школы дома.
— Тогда давай сегодня вечером. Все четверо.
— Кать предлагала на завтра. Серёга после лекции приедет к шести.
— Подходит и завтра.
— Договорились.
Валентина встала, забрала тарелку. У плиты повернулась.
— Паш. Спасибо, что не спросил «а почему ты молчала».
— Я знаю почему. Тебе было не до того — Семихин, Корытин, Стрельников. Такое не вклинивают между двумя тревогами.
Она кивнула. Я доел.
К часу я вернулся в правление. Зинаида у себя за столом разбирала вторую партию почты; в ящике лежал ещё один конверт с обкомовским штампом, но не от Семихина, а из общего секретариата, по итогам декабрьских отчётов. Я открыл, прочёл, отложил.
— Зинаида Фёдоровна, у меня сегодня после трёх приём. Кто по селу зайдёт — пускайте без записи.
— Поняла. После трёх — без записи.
— И ещё. Если Геннадий Антонович Хрящев придёт, пускайте сразу.
Зинаида подняла глаза. Лицо у неё не изменилось; лицо у Зинаиды по таким моментам никогда не менялось.
— Хорошо, Павел Васильевич.
К двум сорока я был в кабинете один; готовил материалы к районной партконференции двенадцатого. Стопка папок на столе; чистый лист для заметок.
В три ноль семь Зинаида постучала.
— Павел Васильевич. К Вам товарищ Хрящев.
Я выдержал секунду.
— Просите.
Хрящев зашёл. Не сразу; постоял у двери. В пальто; шапку держал в руке. Лицо у него за пять лет, что я его не видел вблизи, стало другим: морщины глубже, глаза мутнее, кожа на скулах серая. Когда-то он был плотный, властный, с тяжёлой посадкой головы; сегодня поджарый, сутулый, не властный. Шестьдесят два года; пенсия с восемьдесят пятого; жил он в селе Сухоруково, где у него был дом.
— Павел Васильевич.
— Геннадий Антонович. Садитесь.
Он сел. Пальто не снял. Шапку положил на колено.
Я подождал.
— Я к Вам, Павел Васильевич, по одному делу. Короткое.
— Слушаю.
— Мой Серёга у Вашей Кати.
Я не пошевелился. Лицо у меня осталось спокойным.
— Знаю.
— Я пришёл сказать одно. Я этому не помешаю. У Серёги своя дорога. И у Вашей Кати своя. Я их не учу.
Я подождал секунду.
— Спасибо, Геннадий Антонович.
— Не за что.
Хрящев посмотрел в окно. У меня в кабинете окно выходило на двор; за двором крыша свинарника в снегу, как и в декабре. Хрящев смотрел не на свинарник; смотрел сквозь окно, в своё.
— Павел Васильевич. У меня к Вам ещё одно. Не про детей.
— Слушаю.
— У меня к Вам не извинение. Я с собой свои восьмидесятые годы разобрал по тем сводкам, которые мне на пенсии не оставили выбора. По форме я Вас тогда снять не сумел; и хорошо, что не сумел. По существу я тогда поднимал руку не на Вас, а на цифру. Цифра у Вас оказалась настоящая. Цифра у меня нет. С этим я и живу.
Я слушал. Не перебивал.
— Я Вам этого вслух за эти годы не говорил. И сегодня говорю не для Вас. Для себя. Чтобы у меня самого внутри стояло чисто.
— Принимаю. И — спасибо, что сказали это вслух. Вслух такое сказать тяжелее, чем продумать про себя.
— И ещё одно. — Хрящев подождал. — Серёга у меня не от Хрящевых. Он у меня от жены. Жена у меня работала учительницей математики, без партии, без аппаратной жилы. Она в восемьдесят четвёртом умерла, когда меня снимали. Серёгу с тех пор тяну я; не очень удачно. Институт Серёга поступил сам, я ему не помогал; не было чем помогать. По характеру он у меня в мать, не в отца. Это у меня главное, что я в нём уважаю.
— Я это в нём тоже вижу. По Серёге сразу видно: спокойный, не из тех, кто угождает.
— Я этому не помешаю. Я Вам это пришёл сказать.
— Спасибо, Геннадий Антонович.
— Не за что.
Сидели секунду молча.
— Геннадий Антонович. У меня к Вам тоже есть одно. И тоже не извинение: того, что я делал в восемьдесят первом и восемьдесят втором по Вашему колхозу, я не отзываю. По форме и по существу стоял за свои цифры, против Ваших. Так было правильно. Но я Вам сегодня говорю: я не работал против Хрящева. Я работал против пустых цифр. Это разные конструкции.
— Знаю.
— Если Серёга у нас в доме, это его дом. Я ему буду нормально. Не приёмным отцом; просто рядом.
— Этого мне достаточно.
Хрящев встал. Пальто на нём осталось застёгнутое; шапку взял в руку.
— Павел Васильевич. — Он протянул руку. — Разговор был трудный. А что нужный — это я понял ещё на пороге.
— Нужный, Геннадий Антонович. Я тоже это понял. До свидания.
Он пошёл к двери. У двери обернулся.
— И ещё. На депутатских выборах двадцать пятого — я за Вас. Не как избиратель округа семь; я в Сухоруковском округе пятом. По округу пятому — Лысенко выдвинут. За него я голосовать не пойду; останусь дома. Так от меня всё.
— Спасибо, Геннадий Антонович. Это я запомню.
— Не за что. Запоминать тут нечего — это просто счёт.
Он вышел.
Зинаида заглянула через минуту.
— Чай?
— Чай.
Она внесла стакан с подстаканником, поставила. У моего подстаканника не было гравировки шестидесятых годов, как у Стрельникова в гостинице «Курск»; у моего шла простая советская гравировка восьмидесятых: «50 лет Курскому райисполкому». Подарок Сухорукова в восемьдесят третьем году.
Я отпил.
У меня шёл свой перебор. Хрящев пришёл по своей воле, без приглашения, без посредника. Это для Хрящева оказался первый раз с восьмидесятого года. В этом году у меня в правлении сидело много людей, и каждый из них приходил по своему поводу; Хрящев пришёл по поводу, к которому у меня самого внутри стояло ровно столько же открытости, сколько у него. Не больше, не меньше.
Я не делал из этого катарсиса. Катарсис: литературная конструкция. У Хрящева в его шестьдесят два, у меня в мои сорок семь, у нас сегодня в кабинете шла не катарсиса. Шла работа взрослых людей по своему общему сыну и дочери. Серёге восемнадцать; Кате семнадцать; через два-три года им институт; через пять-семь дети. У нас, у двух стариков (а Хрящев в шестьдесят два уже старик; а я в сорок семь на старшем уровне для своих восемнадцатилетних), сегодня в кабинете шла подготовка к этим пяти-семи годам.
Не получается так, чтобы навсегда враги. Не у нормальных людей. У нормальных людей через сорок лет в общей советской системе, через одних детей, через одни сёла, через одни сводки что-нибудь да выходит к разговору. Хрящев у меня сегодня в кабинете вышел к этому разговору; я ему тоже.
Допил чай. Зинаида забрала стакан.
К пяти я был дома. Валентина у плиты грела ужин. Я снял пальто, прошёл на кухню. Сел.
— Паш. Геннадий Антонович приходил?
— Приходил. Сам, без приглашения.
— И как вы с ним?
— Хорошо поговорили. По-взрослому, без слёз и без сведения старых счётов.
— Так и должно быть у двух немолодых мужчин. — Валентина поставила тарелку ровно, без стука. — Сентиментальность — это для тех, кто моложе.
Валентина подала тарелку: щи с гречкой, котлета, варенье из чёрной смородины. Я ел.
К шести в дверь постучала Катя — из своей комнаты вышла; в школьной форме, после уроков переоделась, в свитере и юбке.
— Пап. Ты сегодня видел его отца?
— Видел, Кать. Геннадий Антонович сам приходил. Разговор вышел хороший — взрослый.
— Спасибо, что взрослый. — Она секунду постояла у стола, потом села, налила себе чая. Молчала минуту; я её не торопил.
— Пап.
— Да, Кать.
— Я тебя люблю.
Я посмотрел на неё.
— И я тебя, Кать. Очень.
Она отпила чай, поставила чашку. Встала, забрала её с собой, пошла к себе. У двери обернулась.
— Завтра Серёга приедет к шести. Ты не уходи в правление, ладно?
— Не уйду. Буду дома, за столом.
Она ушла к себе.
Валентина у плиты не оборачивалась. Слышала разговор. Не комментировала. У неё для таких моментов было своё внутреннее правило: матерь в разговоре отца с дочерью не вмешивается.
Лампу в кабинете я включил часом раньше; тетрадь лежала открытой с обеда. На сегодняшней странице записал:
6 января, вторник. Хрящев Геннадий Антонович был. По-взрослому. По Серёге и Кате. По старому — без извинений с обеих сторон, но с прозрачностью.
Закрыл.
К девяти Валентина подошла к двери кабинета. Постояла секунду, не входя, и сказала через дверь:
— Паш, не засиживайся. Завтра у тебя длинный день, а послезавтра Серёга. Пора ложиться.
— Иду, Валя.
Прошёл в спальную. Лёг. Валентина — рядом, не сразу.
— Паш. У Кати сегодня был день. Большой. Она его, может, всю жизнь будет помнить.
— Был. Я это видел по её лицу за чаем.
— И этот день — её. Не твой, не мой. Её.
— Знаю. И хорошо, что её.
В окне за двором у Кузьмичёва горела одна лампа в окне кухни; у Артура темно (Артур с Бэлой уехали в Москву на два дня к её родственникам, вернутся в четверг). На дальней стороне двора деревня уходила в зиму, как и в декабре.
Я закрыл глаза.
В этот вечер у меня стояли две сегодняшние фразы. Хрящевская — «я этому не помешаю». И Катина — «я тебя люблю». Эти две фразы между собой совпадали по уровню взрослости. Хрящев свою сказал в шестьдесят два, после того как с собой работал двенадцать лет; Катя свою — в семнадцать, без работы с собой, прямо из себя.
В этом совпадении у меня внутри что-то отметилось.
Уснул.
Завтра — седьмое января, среда. Утром в восемь сорок — Артур с отгрузкой свёклы на хлебокомбинат. В двенадцать — встреча с бригадирами по январскому графику. К шести — Серёга у нас в доме за столом. С шести до девяти — ужин в четыре головы. Что я буду с Серёгой говорить — я ещё не знал. Но у меня было ощущение, что говорить буду не я; буду слушать.
Это для меня вечером перед сном было — своей мыслью.
К десяти Валентина закончила проверять тетради по шестому «А»; легла. Я в кабинете задержался ещё на пять минут. На столе у меня лежало два рабочих листа: первый — расписание встреч с избирателями по округу семь на пятнадцатое-двадцать пятое января; второй — короткий список вопросов, которые мне на этих встречах будут задавать. Вопросы я подготовил себе с прошлой пятницы.
В этом списке тринадцать пунктов. Десять из них рабочие (по молоку, по технике, по налогам, по школьной программе, по дорогам). Три личные (про Чернобыль; про мою фамилию в обкомовских кругах; про Семихинскую бумагу, если кто из округа окажется в курсе, что вряд ли, но возможно). По каждому пункту у меня заготовлен ответ; не выученный, рабочий.
Я свернул листы. Положил в стол.
В окне за двором было январское: снег, фонари у школы, тёмные окна у Артура. У Кузьмичёва свет на кухне погас к одиннадцати; они с Тамарой ложились рано.
К одиннадцати я лёг.
В семь утра седьмого января я встал, как обычно. В восемь был в правлении. Зинаида в коридоре, не отрываясь от почты:
— Павел Васильевич. Артур у овощехранилища с шести. С грузчиками у него там разговор; он не сказал, какой, но по голосу — не короткий.
Я надел полушубок, пошёл во двор.
Овощехранилище у нас стояло за машинным двором, в ста метрах от правления; кирпичный пристрой с двумя широкими дверями, в декабре пристроенный к старому колхозному погребу. У ворот стоял хлебокомбинатовский ГАЗ-53 с открытым кузовом; борта откинуты, в кузове на брезенте уже стояло одиннадцать ящиков консервированной свёклы. Грузчиков было трое: Митрофанов (бригадир, в «Рассвете» с шестьдесят восьмого), молодой Кощеев (третий год после армии) и Гриша Сёмушкин (на свинарнике пятый год, по совместительству на отгрузках). Все трое стояли у борта; ящики стояли. Артур у задней стенки кузова разговаривал с Митрофановым. Тихо; не громко, но через двадцать шагов было слышно, что тон у обоих неровный.
Я подошёл.
— Что у вас, Артур.
— Дорохов. — Артур обернулся. — Митрофанов с ребятами по сдельной норме не идут. Шестой ящик загрузили — встали.
— Митрофанов?
Митрофанов на меня посмотрел спокойно. Шапку с головы не снял; январь, минус десять.
— Палваслич. Я по сдельной не стою — я по сдельной не понимаю. На колхозной отгрузке у нас была сменная: восемь часов — пятнадцать рублей. Грузим сорок ящиков — пятнадцать. Грузим тридцать — пятнадцать. По здоровью, по погоде, по тому, как у молодого Кощеева сегодня нога — не моё дело и не его. Сменная, поровну. А Артур Самвелович сегодня утром нам ведомость показал: по уставу артели у нас сдельная. Четыре рубля семьдесят копеек за ящик. По расчёту: я погружу сегодня пятнадцать — получу семьдесят. Кощеев погрузит десять — получит сорок семь. У Гриши спина после декабря не та, он за сегодня вытянет восемь — это тридцать восемь. На колхозной мы бы получили пятнадцать каждый. А по артельной у меня семьдесят, а у Гриши тридцать восемь. Это что — теперь нас на сделку как кулаков, да?
В овощехранилище было слышно дыхание ГАЗа на холостом ходу. Кощеев молчал; Гриша Сёмушкин у борта переминался — у него спина с декабря и правда. Артур стоял ровно; не торопился отвечать.
— Митрофанов. — Я не подходил вплотную; стоял через два шага. — Слово «кулак» Вы откуда сегодня взяли?
— Слышал на улице. Сосед мой Захарыч вчера у магазина обронил: «Дорохов теперь сам кулак и наших мужиков на сделку как кулаков сажает». Я Захарычу не верю. Но слово — у меня в голове с вчера.
— Захарыч сказал — и сказал. Слово к Вашей сегодняшней работе не пристёгивайте; работу делайте отдельно. По сдельной отвечу. По уставу артели — да, сдельная. Это в зарегистрированном уставе, который мы с Артуром Самвеловичем второго декабря подписали. Я этого пункта в уставе не прятал; устав открытый, копия лежит в правлении у Зинаиды Фёдоровны, у Вас право зайти и прочитать в любой день. По существу: сдельная — это не про «кулаков». Это про то, что артель не колхоз. Колхоз платит за смену, артель — за результат. Это две разные конструкции. Артель в Союзе под этим именем существовала с двадцатых годов; в пятьдесят шестом её закрыли, в восемьдесят шестом по закону вернули. У артели сменной нет; есть сдельная или паевая. У нас сдельная.
— Палваслич, я по существу понимаю. Я по справедливости не понимаю. Гриша у меня пять лет рядом отгружает; я у него за спину видел, как он в прошлом феврале месяц лежал, а потом вышел и тянул как все. Я с ним сегодня по семьдесят и тридцать восемь по разным рядам — этого внутри не понимаю.
Артур шагнул вперёд.
— Митрофанов. Я Вас слышу. У меня по этой ведомости вчера с Бэлой был дома спор до часу ночи. Я Вам это говорю не как начальник, а как один из вас. Бэла мне говорила то же, что Вы сейчас: «Артур, мужики восемь лет вместе грузили; за один день перевести на сдельную — значит развести их по разным рядам». Я ей вчера ответил: устав сдельный, по-другому я не могу. А она ответила: можешь — внутри артели договорись о выравнивании по бригаде. Не сменная, а сдельная с бригадной кассой. Каждый получает по своей выработке, но бригада сама может из общей кассы добавить тому, у кого сегодня спина не та. Это не противоречит уставу; это бригадное решение.
Митрофанов послушал. Не сразу ответил.
— Артур Самвелович. Бэла Михайловна — она по этому вопросу баба умная. Бригадная касса — это понятная вещь. Я с этим согласен. Гриша согласен, я за него отвечу. Кощеев — Кощеев?
Кощеев у борта пожал плечами.
— Я согласен. Мне без разницы, я молодой. Я с бригадой.
— Тогда грузим, — сказал Митрофанов. — Грузим по сдельной, с бригадной кассой. Артур Самвелович, у тебя ведомость с собой?
— С собой.
— Карандаш дай. Я тебе сейчас под ведомостью своей рукой подпишу: «бригадная касса по согласию артельной бригады в составе Митрофанов-Кощеев-Сёмушкин». Дальше с этой подписью ведомость пойдёт в правление; Зинаида Фёдоровна её к расчётной ведомости пристегнёт.
— Возьми карандаш.
Митрофанов снял рукавицу. На задней стороне ведомости простым карандашом написал три строки. Подписался. Передал Артуру. Артур подписался под его подписью. Кощеев и Гриша подошли, расписались тоже.
— Палваслич. — Митрофанов повернулся ко мне. — По сегодняшнему — я понял. По следующему разу — приходите в начале месяца на пять минут к нам в хранилище, с уставом в руке. У Вас в правлении бумаги отдельно от нас; у нас бумаги отдельно от Вас. А лучше — вместе.
— Приду в начале февраля. С уставом.
— Тогда грузим.
Я кивнул Артуру. Артур пошёл за погрузочной лентой; Кощеев с Гришей подняли двенадцатый ящик. Митрофанов у борта взял на счёт. Я ещё минуту постоял; ушёл, когда увидел, что у Гриши при подъёме спина выпрямилась нормально.
По дороге в правление я отметил себе одно: Бэла вчера ночью разговаривала с Артуром о том, о чём я с Артуром по этой неделе говорить не сел. Бэла у Артура сегодня была не женой в доме, а инженером в семье. Я этого у них не видел до сегодняшнего утра; и зафиксировал.
К десяти ГАЗ ушёл с двадцатью двумя ящиками. К четырём я провёл с бригадирами совещание по январскому графику.
В шесть Серёга приехал.
Я в этот вечер дома был с пяти; Валентина к шести закончила готовить ужин. На столе стояло: щи с мясом, картошка с грибами, селёдка с луком, чай, варенье из чёрной смородины, пирог с яблоками. Не парадно; без отклонения как у нас по будням, но с пирогом. Пирог у Валентины стал её ответом на эту встречу. Серёга его, по её плану, попробует к концу ужина.
Машины у Серёги не было; он приехал на междугороднем автобусе из Курска до Сухоруково, потом до «Рассвета» три километра пешком по обочине. Зашёл с мороза, в простом тёмно-сером пальто (не обкомовском, а курсантском, тонком), в шапке. У двери снял шапку; я разглядел его впервые. Светлые волосы, серые глаза, рост чуть выше моего; широкий в плечах, но не плотный. На Хрящева старшего не похож; ни одной общей черты. На жену Хрящева, видимо, похож больше; я её, в восьмидесятые когда она ещё преподавала математику в Сухоруковской школе, видел один раз на районной педагогической конференции.
— Здравствуйте, Павел Васильевич.
— Здравствуй, Серёга.
Подал руку. Рукопожатие у Серёги получилось уверенное, не сильное и не слабое; рука у него по форме инженерная, не широкая, с длинными пальцами.
— Заходи. Раздевайся.
Он повесил пальто, шапку. Вытер ботинки. Прошёл к столу.
Катя оставалась в комнате; вышла к шести десяти, тоже не в школьной форме. В свитере и юбке; волосы убраны в косу.
— Серёга.
— Кать.
Они улыбнулись друг другу коротко, по-взрослому, как пара, у которой улыбка не для зрителей. Сели за стол: я во главе, Валентина справа от меня, Серёга напротив меня, Катя справа от Серёги.
Валентина разлила щи.
Ели мы первые пять минут тихо. Серёга на ужине себя не торопил; ел аккуратно. Не лез в разговор первым. Я тоже не лез. Валентина выжидала.
— Серёга, — я положил ложку. — По институту как идёт?
— Идёт точь-в-точь. Первый семестр сдал, в основном на четыре. Одна пятёрка — высшая математика. И одна тройка — история партии.
— История партии? На первом курсе строительного?
— Предмет общий для всех факультетов. Преподаватель — Лопатин, Виктор Семёнович. Требует много, но без придирок: выучил — поставит.
— Лопатина я знаю по фамилии, он в политехническом с восьмидесятого. У моего Мишки тоже преподавал — Мишка у него вытянул на четвёрку.
— У меня пока тройка. Но к февральской пересдаче подтяну. Тройки за собой не оставляю.
— Верю, что подтянешь. По тебе видно — не из тех, кто оставляет.
Валентина подкладывала картошку.
— Серёга, — это уже Валентина, — Бэла говорит, ты к ним по воскресеньям заходил.
— Заходил. У Артура с Бэлой в доме тихо, спокойно. Я и с Артуром Самвеловичем в декабре дважды говорил — про артель, про молокозавод. Он мне многое объяснил, чего в институте не дают.
— У него голова инженерная. С ним поговорить полезно.
— Инженерная — и не суетится. Вот это я в людях умею ценить.
Я отметил себе: парень умеет про людей сказать одной фразой. У Хрящева старшего этого не было; у него все люди шли по графе «свой-чужой». У Серёги, видимо, графа сложнее.
— Серёга, — я подождал. — С отцом твоим я сегодня говорил.
Серёга поднял глаза. Не сразу; кратко.
— Знаю. Он мне в обед звонил из Сухорукова в общежитие.
— Он сказал мне, что не станет вам мешать.
— Сказал. Мне он то же по телефону передал.
— А ты ему что ответил?
— Я ответил, что мне это и не нужно как разрешение. Мне с Кать — моё. С Вами и с Валентиной Юрьевной — отдельное. С отцом — третье. У меня это внутри стоит на разных полках, я их не смешиваю.
— Хорошая постановка, Серёга. Полки — это правильно. Многие в твои годы валят всё в одну кучу.
— Я пробовал в одну кучу. Не сходится.
Катя секунду посмотрела на Серёгу. Потом — снова в тарелку.
К концу ужина Валентина подала пирог. Серёга его попробовал; ровно отметил «вкусно», не больше. У него получилась правильная реакция; пирог за столом у Валентины не комментируется длинными словами.
К восьми Серёга стал собираться. До Сухорукова последний автобус в восемь сорок; до его дома в Сухоруково ещё двадцать минут пешком.
— Кать тебя проводит до остановки, — сказала Валентина, — я ей пальто дам.
— Не надо, — Серёга остановил её жестом. — На улице ветер; не хочу, чтобы Кать.
— Я провожу, — сказала Катя. — Сама.
— Тогда обоим.
Серёга оделся. Катя — в своё пальто, в шапку. У двери Серёга мне подал руку.
— Спасибо за стол, Павел Васильевич.
— Приезжай ещё, Серёга. В этом доме тебе место есть.
— Приеду обязательно. — Он повернулся к Валентине. — Спасибо, Валентина Юрьевна. И за пирог особо.
— Доброй дороги, Серёжа. Автобус не упусти.
Они вышли. Дверь закрылась.
Валентина у плиты не оборачивалась; собирала посуду.
— Ну вот, Паш. Парень нормальный. Я это поняла ещё с декабрьского чая — а теперь и ты увидел.
— Увидел. И, главное, Катя с ним на месте. Спокойная, не играет.
— На месте. — Валентина составила тарелки в стопку. — За это сегодня и выдохнем.
Я взял ещё кусок пирога; поел в тишине. Валентина мыла тарелки.
К восьми тридцати Катя вернулась. Одна. Серёга уехал на последнем автобусе. Я её не спрашивал, какой у них был разговор по дороге к остановке. У них в этом возрасте свой разговор; в семнадцать лет родительские уточнения по дороге к автобусу лишние.
Катя зашла на кухню. Подошла к маме, поцеловала в висок. Потом ко мне; поцеловала в висок. Не сказала ничего. Пошла к себе.
Я доел пирог.
В кабинете я остался один; тетрадь у меня на столе уже была раскрыта Зинаидой после обеда.
На той же сегодняшней странице, под утренней записью о Хрящеве, добавил вечернюю:
7 января, среда. Утром — отгрузка свёклы на хлебокомбинат, 22 ящика. Митрофанов с бригадой встал на шестом — по сдельной не идёт. Артур через бригадную кассу (предложил Бэле ночью) договорился; ребята согласились. Митрофанов: «Палваслич, в начале февраля приходите к нам в хранилище с уставом». Приду.
7 января, среда (вечером). Серёга в гостях. Парень нормальный. Кать с ним на месте. Внутри стоит ровно.
Закрыл.
В окне за двором у Артура темно (они ещё в Москве); у Кузьмичёва кухонный свет. На двор у нас, как и в декабре, ложился выдержанный январский снег.
Я выключил лампу. Прошёл в спальную. Валентина уже лежала.
— Паш. У Кати теперь — своё. Отдельное от нас.
— Знаю. И пусть. Ей пора иметь своё.
Перед сном звучали три сегодняшние фразы. Хрящевская: «я этому не помешаю». Катина утренняя: «я тебя люблю». Сёрегина за столом: «с Вами с Валентиной Юрьевной особое». Эти три фразы сегодня вечером совпадали по уровню; они и стали моим итогом.
В коридоре Катина лампа погасла. Сёрегина куртка в прихожей висела на крюке у двери, готовая к утреннему автобусу. Январь шёл — но уже не один.