К книге
Человек и смехГлава 1. Комическое, или подражание худшим людям. § 1.4. Две фикции – смешное и насмешка
35%
Глава 1. Комическое, или подражание худшим людям. § 1.4. Две фикции – смешное и насмешка
8

 В основе любого чувства, любого отношения лежит оценка объекта. Почти все теоретики комического, подобно носителям обыденного сознания, уверены, что и смех –  это оценка: смеясь, мы оцениваем объект как смешной. Сам язык вынуждает нас к этому: слово «смешной», подобно словам «красивый», «страшный», «удивительный», «отвратительный» и т.д., формально наделяет объект соответствующим качеством. Но что это за качество, в чем именно оно состоит,–   понять невозможно. Что такое «смешное», какое чувство оно в нас пробуждает и почему вызывает смех –  это вопросы, на которые у рядовых людей нет ответов. Начиная с 7–8 лет мы пользуемся этим словом безошибочно и бессознательно [47], но объяснить его смысл не можем. «Значение слова, –   сказал Л. Витгенштейн, –   это его употребление». Если он прав, то мы вполне можем говорить о вещах, смысла которых не понимаем. Именно так мы и пользуемся словами, относящимися к смеху.

Ввиду явной неинформативности содержащегося в словарях синонимического круга («смешное –  то, что вызывает смех», соответственно, смех –  то, что вызывается смешным), носители языка придали слову «смешной» дополнительное значение, более прочно связанное с объектом: «нелепый», «несообразный». Это значение, соответствующее аристотелевской дефиниции, зафиксировано в словарях как переносное. Но каким образом переносный и притом неиронический смысл оказался столь далек от прямого? Ведь слова «нелепый» и «несообразный» ассоциируются прежде всего с серьезным чувством (неодобрением), а не со смехом. Язык тут противоречит сам себе. Создавая рядом с прямым значением слова переносное значение, не только независимое от внутренней формы слова, но и противоречащее ей, он подставляет на место фиктивного качества («быть смешным») реальное, но иное качество [48]. Фактически язык навязывает нам аристотелевскую теорию смеха.

На самом же деле слово «смешной» –  это псевдооценка, оно никак не характеризует объект. Смеющийся человек отказывается от чувств и оценок и забывает о каком бы то ни было отношении к чему бы то ни было. Смех, как и смерть, справедливо считается величайшим уравнителем. «Комическая деградация» возвращает нас на cтоль низкий уровень развития, что мы перестаем отличать лучшее от худшего, мудрость от глупости, разумное от нелепого и несообразного, красоту от уродства. Если объект в каком-то отношении выше нас, мы в воображении снижаем его смехом, вследствие чего снижаемся и сами (именно это, видимо, и происходило на представлении «Облаков») [49]. Если же объект ниже нас, то мы спускаемся на его уровень, опять-таки независимо от серьезного отношения к нему. В этом случае безразлично, кто заставляет нас смеяться –  ребенок, животное или же актер, изображающий пьяного. Сам пьяный может вызвать у нас не смех, а какое-то чувство, но если мы все-таки засмеялись, это означает, что всякие чувства и оценки временно отменены. По этой причине сатира (всегда основанная на чувстве и оценке) не может использовать смех в качестве оружия.

Однако ввиду того, что смех непроизволен, стихиен и бессознателен, люди – смеющиеся, «жертвы», наблюдатели и даже теоретики –  толкуют его вкривь и вкось и связывают именно с чувствами и оценками, о чем свидетельствует, в частности, слово «насмешка». Основная часть книги В. Я. Проппа (Пропп 1997: 23–194) посвящена «насмешливому смеху»; на Западе оценочная концепция смеха, основанная на идее «насмешки» и «превосходства», очень популярна (см., например: Gruner 1997; Buckley 2003). Понятия «насмешка», «высмеивание», «посмешище» столь глубоко укоренены в речи и сознании, кажутся столь ясными, что попытка усомниться в их содержательности может вызвать недоумение [50]. И все-таки, сколь бы странным это ни показалось, перед нами еще одна психологическая и языковая фикция, плод неправильной интерпретации. На сей раз язык навязывает нам «теорию превосходства» Гоббса (см. выше).

На несостоятельность «теории превосходства» указывали не раз. Неужели, например, бóльшая смешливость детей и женщин по сравнению с мужчинами вызвана «насмешливостью»? Неужели она связана с чувством «внезапной гордости» от осознания превосходства над объектом? Не разумнее ли, напротив, видеть в этой смешливости проявление свободы от гордости? Такой аргумент против Гоббса выдвинул Жан Поль (Жан Поль 1981/1804: 145). По его словам, «гордость серьезна, как и презрение».

Полемизируя с «теорией превосходства», английский психолог и педагог Джеймс Салли (у нас с дореволюционных времен его называют «Сёлли») писал: «Когда мой праздно блуждающий взор замечает на улице человека, одетого как пугало, я чувствую позыв к смеху гораздо раньше, чем начинаю размышлять о том, что его странный наряд, быть может, связан с утратой достоинства. …Если в этот первый блаженный миг и всплывает на поверхность моего сознания сколько-нибудь отчетливая мысль о личности, скрытой за невообразимой наружностью, то это мысль дружелюбная. Мне скорее нравится этот человек, и я ему благодарен, ведь он на мгновение избавил меня от нестерпимой скуки, которую я испытываю при виде лондонцев, одинаково выряженных по одной и той же глупой моде» (Sully 1902: 124) [51]. Конечно, это слова джентльмена конца викторианской эпохи, но также и психолога, который намного опередил свое время (подробнее о его теории см. в параграфе 2.4). Салли хорошо чувствовал и общечеловеческий смысл игры в «подражание худшим людям», и бессодержательность понятия «насмешка».

Мысль о том, что так называемый «объект насмешки» вызывает у смеющегося не чувство превосходства или злорадства, а, напротив, блаженное бесчувствие и безмыслие, вызванное освобождением от серьезности, т. е. воображаемой психологической регрессией, совершенно справедлива. Смех вытесняет собой любое чувство. Он един и не делится на «насмешливый», «добрый», «злой», «жизнерадостный» и т. д.

Этот пассаж вызвал предсказуемый протест со стороны рецензента американского издания моей книги (Kozintsev 2010) –  одного из ведущих мировых специалистов по философии смеха Джона Морреалла. «Один рассказ про Уинстона Черчилля,–   пишет он,–   заставляет усомниться в таком объяснении. На одном из приемов, где Черчилль много выпил, он повстречал Бесси Брэддок –  члена парламента от лейбористской партии. „Мистер Черчилль,–   презрительно сказала она,–   вы пьяны!“ „Да, Бесси, а вы уродливы,–   ответил Черчилль,–   но я-то к утру протрезвею“ [52]. Когда мы читаем или слушаем этот рассказ, то неверно утверждать, будто острота Черчилля –  всего лишь повод, а не причина нашего смеха. Этот рассказ ставит под сомнение тезис Козинцева, будто юмор подрывает референцию и язык в целом. И Брэддок, и Черчилль, и рассказчик, и аудитория –  все употребляют слова обычным образом, для того, чтобы что-то ими выразить» (Morreall 2013: 194).

Относительно референции не будем забегать вперед (см. параграф 3.3), а сейчас спросим: если слова в юморе используются «обычным образом», то почему реакция на них такая необычная, по крайней мере, у веселящейся аудитории? Для людей, лишенных чувства юмора, естественной реакцией была бы этическая –  одобрение (если мы солидарны с насмешником) или возмущение (если сочувствуем жертве). А на метауровне, если оба персонажа нам безразличны –  осознание никчемности рассказа, основанного на нелепой логике и не дающего никакой пищи трезвому уму. Сам того не желая, мой критик выбрал пример, иллюстрирующий то, что заметили еще Бергсон (Бергсон 1914: 201) и Фрейд (Фрейд 1997б: 129) –  сходство комизма с алкоголем. Ведь от обыденного словоупотребления тут осталась лишь грамматическая связность, но не логическая. Причин для радости это не дает, зато повод для веселья имеется, впрочем, чисто формальный. Словесная оболочка анекдота торжествует над его содержанием, в частности, эллипсис в пуанте –  изящный повод заглушить голос внутреннего цензора и включиться в игру.

А вот даме не повезло –  она оказалась вне игры. Для большинства из нас нестерпимо быть объектами того, что мы называем «высмеиванием» [53]. Бессознательное древнее праздничное чувство коллективного снижения давным-давно вытеснилось у наших предков осознанной и исторически более поздней мыслью об утрате индивидуального достоинства. Чем актуальнее эта мысль, тем менее она совместима со смехом. Несовместимость оказывается полной, когда объектом смеха становится некто, приобретший мнимое достоинство неправедным путем, например, тиран (см. ниже). В этом случае и объект осмеяния, и его субъект менее всего склонны к веселой игре. Обоими завладевает гнев, бессознательное вытесняется сознательным, метаотношение сменяется отношением, и смех уничтожается серьезностью. И тем не менее мы по привычке пользуемся словом «насмешка», хотя подразумеваем не смех, а серьезность, вытесняющую смех и вытесняемую смехом.

Сказанное справедливо и по отношению к результатам недавних психологических экспериментов, заставивших Р. Мартина усомниться в том, что юмор представляет собой нечто единое, и выделить четыре самостоятельных типа юмора –  два «полезных» и два «вредных» (Martin 2007: 276–282, 299–305). К полезным он относит «аффилиативный юмор» (т. е. способствующий единению группы) и «самоутверждающий», к вредным –  «агрессивный» и «самоуничижающий». Поскольку смех и юмор –  проявления тотального игрового самоотрицания, подобные оценки нужно отнести не к ним, а к серьезности, которая к ним примешивается и которой они противостоят.

Литература о комическом наполнена рассуждениями об «объекте» смеха. Почти все авторы едины в том, что люди смеются либо «с кем-то» (испытывая к нему добрые чувства), либо «над кем-то» (недобрым, насмешливым смехом), либо распределяют роли, делая кого-то партнером, а кого-то –  объектом. Так мы все привыкли думать. Мы постоянно встречаем упоминания о мишени насмешки. Разве не ясно, например, что публика на премьере «Чайки» в Александринском театре высмеяла Чехова и Комиссаржевскую? Во многих случаях, правда, мишень обнаружить не удается или удается лишь с большой натяжкой. Тем не менее понятие мишени –  одно из ключевых в самой влиятельной современной формализованной теории словесного юмора (Attardo 1994; Attardo 2001a). Мысль о том, что юмористическое метаотношение направлено не вовне, а вовнутрь, на самого субъекта, и, следовательно, у него нет и не может быть никаких мишеней в реальном мире, упорно не укладывается в сознании –  слишком уж она противоречит здравому смыслу, житейскому опыту, да и языку, вынуждающему нас считаться с существованием в нем таких слов, как «насмешка» и «мишень насмешки» [54]. Ничего удивительного, ведь и здравый смысл, и житейский опыт, и отношение к «мишени» –  части нашего сознания, тогда как метаотношение действует на глубоко бессознательном уровне.

Вот дети дразнят кого-то. Например, «смешного» мальчика в очках или с дефектом речи. Жертве не до смеха. Чем же он не мишень? И разве так не было испокон веку? Разве не был Сократ мишенью для Аристофана, и разве приятны ему были эти насмешки? Кем были Чехов и Комиссаржевская для петербургской публики, как не мишенями, и неужели этот смех оставил их равнодушными?

Да, «подражание худшим людям», а вернее, спуск на более низкую ступень развития порой заводит нас далеко. Горький в очерке, иронически озаглавленном «Смешное», описывает страшноватые случаи смеховых ситуаций из времен войны (со слов бывших ее участников). Вот один такой случай. Солдаты уводят корову у старухи, обрекая ее внуков на голодную смерть. Один из солдат пишет ей «расписку»: «Эта самая старуха прожила девяносто лет и еще столько же собирается, ну, того ей не удастся». «И подписался, сукин сын: –  Бог Господь… И так хохотали над этим случаем, что идти было трудно,–   остановимся и грохочем, аж слезы текуть». Другая ситуация «смешного», записанная Горьким со слов солдата –  разбросанные взрывом человеческие внутренности, висящие на деревьях. «Уж больно забавно это было –  кишки-те на сучках… После –  стало мне несколько скушно». В. Шкловский в записках о Закавказском фронте Первой мировой войны, вошедших в «Сентиментальное путешествие», рассказывает о хохоте офицера при виде «гротескного тела», собранного солдатами, вполне в бахтинском духе, из частей нескольких человеческих тел, разорванных взрывом [55].

Обсуждать подобное на основании житейского опыта и наших собственных убеждений (моральных, религиозных, эстетических и пр.) нет никакого смысла. Гадать, не имея фактов в руках, тот же ли это смех, которым смеются матери детям, или не тот же –  равным образом бесполезно. Возможно, следующая глава позволит хотя бы отчасти прояснить этот вопрос.

А пока что было бы разумно, по крайней мере, различать причину смеха и его повод. Кант ведь недаром отказался от понятий «смешное» и «комическое» и говорил лишь о поводах для смеха. «Смешное» животное, «смешной» младенец, комическая маска –  поводы для смеха. «Смешной» мальчик в очках, нелепо одетый бродяга, старуха, Сократ, Чехов, Комиссаржевская, Бесси Брэддок –  также не объекты, не мишени и не причины смеха, а всего лишь поводы, независимо от того, входит ли смех зрителей в замысел автора, осмеивают ли зрители самого автора или актера, или же ни автора, ни актеров нет вовсе, и комедия существует лишь в нашем воображении. Поводы бесконечно разнообразны, юмористическая рефлексия готова прицепиться к любому серьезному отношению и отключить его, только бы позволить нашей фантазии поиграть «представлениями рассудка, посредством которых ничего не мыслится». Смех никогда не направлен против кого-либо. Во внешнем мире для него существуют лишь поводы. Подлинная и единственная причина смеха –  всегда в нас. «Чему смеетесь? над собою смеетесь!» Кому адресованы эти слова? Героям комедии? Зрительской аудитории эпохи Николая I? Или всем нам? Если бы нам удалось додумать эту мысль до конца!

Тем не менее многие теоретики, не мудрствуя лукаво, следуют за рядовыми носителями языка. Типовые примеры «смешного» перечислялись несчетное число раз. Сократ, согласно платоновскому «Филебу» (Pl. Phlb. 48–50), считал смешными безобидных и тщеславных людей, воображающих себя умнее, красивее или богаче, чем они есть на самом деле. В китайском трактате XI в. перечислены следующие случаи «смешного»: «хозяин, испортивший воздух при гостях; наряженная деревенская девица из публичного дома; верзила в коротких штанах; женщина, падающая с лошади; колдунья, призывающая духов; двое заик, которые бранятся» (Цзацзуань 1975: 60). Американские дети конца XIX в. нашли особенно смешными следующие сюжеты: мышь забегает в рот спящему; жена порет мужа; гусь изображает учителя; поставленный над дверью кувшин с водой падает на голову первому, кто войдет, и т. д. (Hall, Allin 1897).

В. Я. Проппу (Пропп 1997: 42, 224) казались смешными лектор, которому на нос села муха, толстяк, застрявший в дверях, клоун, который притащил с собой калитку, дабы сквозь нее пройти, и человек, уронивший кулек с яйцами, которые превратились в жидкое месиво. Кроме того, он считал смешным жирафа (вследствие его «непропорциональности») (Пропп 1997: 229) [56]. Один из ведущих американских авторитетов в области эстетики комического М. К. Суоби обстоятельно и всерьез перечисляла, чем именно смешны утки (Swabey 1970: 10).

Х. Ю. Айзенк заметил, что некоторым теоретикам комического почему-то казались образцово смешными две ситуации: когда кто-то спотыкается и падает и когда у кого-то ветром сдувает с головы шляпу. Результаты проведенной им на городских улицах проверки оказались разочаровывающими: в семи случаях падения и в пяти случаях, когда ветер срывал с голов шляпы, не засмеялся ни один из более чем 100 присутствовавших при этом прохожих (Eysenck 1942).

Вполне вероятно, что если бы подобные сценки были показаны в кино, они бы действительно вызвали смех (чтобы не прослыть чудаками, мы обычно смеемся там и тогда, где и когда это предписывает обычай) [57]. То же самое относится и ко всем вышеперечисленным примерам «смешного». Несомненно, во всем этом усматривается «нелепость», «несообразность» и «снижение», преднамеренное или непреднамеренное. Но отношение к сниженному может быть и вполне серьезным (гнев, отвращение, досада, сочувствие, а возможно, и стремление вмешаться и поправить дело). Юмор же, будучи не отношением, а метаотношением, –   вне этого ряда, в частности, вне морали. К тому же, он не ограничивается пассивным созерцанием сниженного, а стремится сам активно снижать и портить все вокруг. Только включение юмористической рефлексии (по воле автора комического текста –  пример заразителен! –   или же по нашей собственной) дает ожидаемый эффект.

Вспомним скучные уроки в школе, где решительно ничего «объективно смешного» не усматривалось –  и тем не менее все могло вдруг показаться безумно смешным: жужжание мухи, лай собаки во дворе, скрип мела, платье учительницы, ее голос, то, как она произносит научные термины… «Учительница была плохая, –   скажет объективист-реляционист, –   на интересных уроках такого не бывает». Насколько я помню, дело было не в учительнице, а во мне самом. Но даже если бы дело было в ней –  разве нельзя было мобилизовать остатки серьезности, сосредоточиться и постараться извлечь из урока как можно больше (ведь учиться все равно нужно)? И тем не менее любая ситуация, допускающая серьезное отношение, может быть «снижена» и воспринята как часть комедии. Или, если воспользоваться гениальной кантовской формулой, как «игра представлениями рассудка, посредством которых ничего не мыслится».

Мысль Жан Поля о том, что комическое восприятие людей основано на «мгновенной иллюзии преднамеренности», т. е. на приписывании людям знания о том, что они ведут себя нелепо, и стремления именно так себя и вести (что, в сущности, равносильно уподоблению их –  а вернее, всех нас вместе –  участникам смехового действа), заслуживает всяческого внимания (Жан Поль 1981/1804: 136, 138). Но если «у смешного существа должна быть по крайней мере видимость свободы», то почему бы не приписать комическую интенцию и неодушевленным предметам? Семь бед –  один ответ. Речь ведь идет всего лишь о видимости.

Жан Поль с этим, возможно, не согласился бы; при всем его субъективизме, объекты комического восприятия для него, как и почти для всех теоретиков –  только люди или, в крайнем случае, результаты их деятельности: «…Тяжелейшие тюки немецкой книготорговли, сами по себе тошнотворно и омерзительно пресмыкающиеся во прахе, сразу же взлетают в небеса как художественные творения, стоит только подумать –  и тем ссудить им высшие мотивы, –   что все эти книги некий человек написал в шутку и в виде пародии» (там же: 138–139). Многие включают в «мир смешного» и животных, похожих на людей, но «пейзаж не бывает смешон» –  настолько общее место, что никто уже не помнит, сказал ли это первым Бергсон, Чернышевский или кто-то еще.

Действительно, для объективиста-реляциониста, верящего в то, что быть смешным если и не полностью, то хотя бы отчасти входит в обязанности объекта, естественно ограничивать комическое восприятие какими-то пределами. Но такое ограничение противоречит одному хорошо известному закону. У нас его называют «законом всемирного свинства», а в англоязычном мире –  законом Мэрфи: «Все, что может произойти не так, как нужно, именно так и произойдет». Прелесть этого закона –  в его универсальности, связанный с ним фольклор огромен. Но если мы можем приписать чему угодно в мире способность сознательно вредить нам и если мы делаем это не всерьез, то, в сущности, мы приписываем (в полном соответствии с духом теории Жан Поля) чему угодно в мире способность смешить нас. Единственное условие состоит в том, чтобы определения «так, как нужно» и «не так, как нужно» в законе Мэрфи имели смысл, а для этого требуется лишь вообразить (присочинить), что весь окружающий мир –  комический спектакль, элементами которого служат и актеры, и декорации, и бутафория.

Если так, то при определенном настрое нас может рассмешить и «неуместный» лай собаки, и «противный» скрип мела, и «слишком крутая» гора, и «пошлая» (иногда говорят «бутафорская») растительность. Присочинить подобное самостоятельно удается нечасто. Как-никак, одно дело –  бутерброд с объективно присущими ему трикстерскими наклонностями [58], и совсем другое дело –  возвышенный пейзаж, которому, в отличие от бутерброда, и дела-то до нас вроде бы никакого нет. Но мы сами и не должны специально «ссужать» пейзажу наш взгляд на вещи –  за нас это делают карикатуристы и создатели мультфильмов.

Предыдущая главаГлава 8 из 23Следующая глава