К книге
Человек и смехГлава 2. У истоков. § 2.3. От смеха – к юмору
52%
Глава 2. У истоков. § 2.3. От смеха – к юмору
12

 Юмор и смех, на первый взгляд, образуют неразрывное единство: стимул и реакция. Высокая корреляция между субъективным ощущением смешного и объективными критериями (частотой смеха и улыбки) продемонстрирована экспериментально (Ruch 1995). Однако уже многократно указывалось, что связь тут далеко не проста. Находясь в одиночестве, люди могут оценивать какие-то стимулы как весьма смешные, но при этом не смеяться. То же и в разговоре: высказывания, отвечающие всем «объективным» критериям юмора, сплошь и рядом не вызывают смеха, хотя, судя по косвенным признакам, собеседники понимают такие высказывания и ценят их (Hay 2001). По мнению многих психологов, юмор не особенно нуждается в смехе: «если бы смех был действительно надежным мерилом переживаний, связанных с юмором, многие загадки юмора уже давно были бы разгаданы» (Keith-Spiegel 1972: 17). Смех, таким образом, трактуется как «выразительное движение» –  нечто вторичное, внешний и непостоянный отблеск внутреннего переживания. Иная трактовка причинно-следственной связи и невозможна, если рассматривать проблему вне эволюционного и исторического контекста. При таком рассмотрении напрашивается вывод –  разгадку нужно искать в самом юморе, а не в его смеховом отражении, столь зыбком и ненадежном. Согласно взгляду авторитетного современного психолога, «юмор можно рассматривать как когнитивно-лингвистическую форму игры, вызывающую эмоцию веселья, которая, в свою очередь, как правило, выражается смехом» (Martin 2007: 156).

Но если смех всего лишь третье и последнее звено в причинно-следственной цепи, то почему так трудно начать с того, что кажется первым звеном? Почему именно юмор, а не какой-либо другой стимул, за исключением щекотки, вызывает эту своеобразную эмоцию и почему она выражается именно смехом? Автор вышеприведенного высказывания и составитель самой полной из всех существующих, хотя теперь уже сильно устаревшей, сводки теорий юмора П. Кис-Шпигель признает, что ни одна из них не может нас удовлетворить. Собственной теории она не предлагает, видимо, считая, что никакая теория не может охватить всего многообразия юмора. Судя по результатам опросов, такое мнение разделяется многими психологами (McGhee 1979: 42). И сегодня последовательность звеньев в предполагаемой цепи кажется психологам не менее таинственной. Единственный прогресс состоит в том, что загадочная эмоция, вызываемая смехом, получила два псевдонаучных обозначения –  «exhilaration» (Ruch 1993) и «mirth» (Martin 2007: 8–10, 155–156). Оба они по-русски значат одно и то же –  «веселье».

Это немного странно, поскольку ни теоретики, ни вообще нормальные люди, ни даже дети начиная лет с 7–8 обычно не испытывают трудностей при объяснении того, что именно кажется им смешным в анекдоте или карикатуре. Такими объяснениями переполнена литература о юморе. Если их обобщить, мы приходим к тому, о чем было написано в главе 1 и о чем писалось уже неоднократно. У адресата юмористического текста имеется то, что В. Я. Пропп (Пропп 1997: 225) назвал «инстинктом должного» (термин «инстинкт» здесь, конечно, использован метафорически, для обозначения всей совокупности усвоенных культурных норм), тогда как юморист явно и даже вызывающе эти нормы нарушает. Привычка, выработанная культурой, требует, чтобы адресат дал логическую, нравственную, сообразующуюся с нормами этикета и т. д., иными словами, правильную и серьезную, оценку такого нарушения. Адресат же, в той мере, в какой он на это способен, отвергает данное требование, сворачивает с правильного пути и на время становится соучастником запретной негативистской игры под названием «подражание худшим людям».

Сила соблазна определяется как эстетическими, так и психологическими факторами, в частности степенью взаимопонимания между партнерами, настроенностью их на негативистскую игру. Когда это условие отсутствует, субъект, находящийся в юмористическом расположении духа, по выражению Жан Поля, «присочиняет», что весь окружающий мир –  комический спектакль, в котором участвуют все, включая его самого. Юмор –  игра в нарушение усвоенных норм (Sully 1902; Бороденко 1995: 56; Козинцев, Бутовская 1996; Veatch 1998; McGraw, Warren 2010). Атрибут этой игры –  смех.

Понятно здесь все, кроме самого последнего, а без этого объяснение повисает в воздухе –  ведь, как бы ни относиться к смеху, именно ради него все и затевается! Действительно, объяснить, почему анекдот «смешон» (вернее, кажется нам таковым), вовсе не равносильно тому, чтобы объяснить, почему анекдот вызывает смех. Первый вопрос относится к объекту и решается без всякого труда, второй же касается субъекта, и именно он-то и оказывается камнем преткновения. Выше были рассмотрены некоторые теории, пытающиеся дать ответ на второй вопрос, и была показана их неудовлетворительность. Однако их авторы, по крайней мере, сделали первый правильный шаг к решению, связав юмор с другим стимулом, вызывающим смех –  щекоткой. Правда, дальнейшие шаги увели их от цели. Но если не сделать этого первого шага, то никакой надежды решить проблему не останется. Психологи будут по-прежнему считать, что смех от щекотки –  это рефлекс, лингвисты будут пребывать в уверенности, что суть юмора –  оппозиция скриптов и логические механизмы, а философы будут продолжать разговоры о телесном смехе и душевном смехе. В итоге мы будем так же далеки от решения, как во времена Аристотеля.

Пора признать: разгадка юмора заключена в разгадке смеха, а не наоборот. Перевернув вышеприведенное высказывание Кис-Шпигель «с головы на ноги», мы можем сказать: если бы юмор был действительно надежным средством понять, почему люди смеются, загадка смеха уже давно была бы разгадана.

Неверная трактовка соотношения между юмором и смехом вызвана, во-первых, тем, что, будучи явлением искусства, юмор кажется гораздо более благородным и достойным внимания, чем смех –  стоящая на неизмеримо более низком уровне и, на первый взгляд, довольно тривиальная физиологическая реакция. Последнюю часто считают рефлексом, т. е. отражением –  мы по привычке считаем, что смех «отражает» юмор. Вторая причина неудач –  в том, что оба феномена трактуются в статике. При учете же их динамики, как индивидуальной, так и видовой, становится очевидным, что смех –  не отблеск юмора. Скорее дело обстоит как раз наоборот. И в филогенезе, как и в онтогенезе, смех появляется раньше юмора. Он представляет собой древний (докультурный) врожденный сигнал, тогда как юмор –  явление культуры, возникшее на базе того поведения, частью которого был (и, судя по всему, остается) этот сигнал. «Люди сначала смеялись, –   со свойственной ему проницательностью написал Жан Поль (Жан Поль 1981/1804: 145–146), –   а потом появились комики».

Далее, юмору необходим смех. Первичная функция комического искусства именно в том и состоит, чтобы смешить. То, что люди редко смеются в одиночестве –  не случайность, а следствие того, что смех чрезвычайно социален по природе. Отсутствие смеха при субъективном ощущении комизма –  исключение, вызванное выпадением социального феномена из его естественного контекста. В общеcтве позыв к смеху часто тормозится по соображениям морали или этикета, но для клоуна, эстрадника или рассказчика анекдотов отсутствие смехового отклика –  однозначное свидетельство провала.

Между тем смех, если его не сдерживать, прекрасно обходится и без комического искусства, и без юмора, причем не в порядке исключения, а в норме. В компании в непринужденной обстановке люди смеются чаще всего не от анекдотов и не от острот, а от безыскусных высказываний, которые лишь с большой натяжкой могут быть отнесены к категории юмористических либо даже совсем не содержат юмора (на взгляд посторонних наблюдателей) и кажутся смешными только участникам разговора и только в контексте данного разговора (Provine 2000: 40; Martin, Kuiper 1999; Vettin, Todt 2004; Kotthoff 2006). Хотя звуки такого смеха могут несколько отличаться от звуков смеха в юмористическом контексте (Vettin, Todt 2004), это не повод для того, чтобы считать смех в разговоре «ненастоящим» и «недюшеновским», как это делают М. Жерве и Д. Уилсон (Gervais, Wilson 2005; см. выше) [86]. Они называют разговорный смех «псевдоспонтанным», т. е. искусственным и неэмоциональным, но достигшим степени автоматизма. С неменьшим правом можно было бы говорить об искусственности смеха от анекдотов, где также никакой эмоции не требуется, а смеяться еще более необходимо по соображениям этикета. Короче говоря, классифицировать типы смеха в зависимости от стимулов бесполезно.

По данным Провайна, изучившего общение 1200 американских взрослых, большей частью студентов, всего лишь 10–20 % случаев смеха в компании можно считать реакцией на юмор, причем и в этих случаях уровень юмора обычно очень низок. Вдобавок (в отличие от того, что наблюдается на эстраде и в зрительном зале), сами говорящие смеются чаще слушателей (Provine 2000: 43; Vettin, Todt 2004). Судя по всему, смех в таких контекстах –  не реакция на юмор, а метакоммуникативный знак несерьезности, освобождающий говорящего от ответственности за говоримое (Jefferson 1979; Kotthoff 2006).

Анализировать подобные разговоры с точки зрения эстетики комического или пытаться применить к ним формализованные семантические теории было бы заведомой нелепостью, хотя, повторяю, нет причин считать смех в этих случаях качественно отличным от того, который вызывается современными мини-жанрами комического –  анекдотами, остротами, каламбурами и карикатурами –  излюбленным материалом теоретиков. Совершенно аналогично, легчайшие прикосновения или даже «символическая щекотка» при отсутствии всяких прикосновений могут вызвать хохот. Как ни парадоксально это звучит, если считать смех условным рефлексом, то юмор или что-либо отдаленно с ним сходное вроде «символической щекотки» с помощью жеста –  всего лишь условный раздражитель, напоминающий о чем-то ином.

В итоге мы оказываемся в ситуации, которая кажется безвыходной: ни разорвать оба явления (смех и юмор) мы не можем, ни связать их воедино. Как справедливо пишет Р. Провайн, исследования которого немало способствовали тому, чтобы данный вопрос сдвинулся с мертвой точки, люди более 2000 лет безуспешно бьются над тем, почему же юмор смешит, именно по той причине, что они переоценивают роль юмора как якобы главного способа вызывания смеха, и недооценивают роль смеха как самостоятельного феномена (Provine 1997; Provine 2000: 18). Но разрубить этот гордиев узел и изучать оба явления по отдельности –  тоже не решение. Да, смех не нуждается в юморе, но юмор нуждается в смехе, а значит, и нам нужно понять смех, чтобы понять юмор [87]. Действительно, смех связан с весьма широким кругом психических явлений, среди которых юмор оказывается лишь одним из многих. И именно это обстоятельство может дать нам ключ к разгадке.

Что же выражает непроизвольный смех? Все попытки дать сколько-нибудь убедительный общий ответ на этот вопрос ни к чему не привели –  во-первых, потому что контексты и непосредственные поводы смеха невероятно разнообразны, а во-вторых, потому что люди (как сами смеющиеся, так и теоретики), затрудняясь найти общее объяснение, без меры психологизируют смех, рассчитывая найти ответ в сознании или в бессознательном современного человека. Предлагается множество частных псевдообъяснений, единый феномен бесконечно дробится, и в результате найти общее объяснение становится все труднее. Между тем ответ лежит не там, где его ищут: он не в современности, а в докультурном прошлом.

Было бы еще полбеды, если бы речь шла только о двух видах смеха –  «животном» и «сентиментальном». Но некоторые авторы выделяют множество подвидов, большинство из которых якобы не имеет отношения ни к щекотке, ни к юмору. Смех, по их мнению, может выражать самые разнообразные душевные состояния [88]. Помимо юмористического смеха (связь которого с удовольствием –  главная загадка), выделяют социальный смех (якобы от чистого возбуждения), ликующий (знак победы или избытка сил), смех от облегчения (нервная разрядка), от смущения или беспокойства (защитный механизм), истерический (либо тоже «защитный», либо симптом стресса). Всем этим разновидностям «психологического» смеха противостоит «физиологический» смех, вызванный, в частности, веселящим газом и щекоткой (см., например: Monro 1951; Giles, Oxford 1970; Morreall 1983: 55–58; Pfeifer 1994), а всему этому вместе взятому –  «патологический» смех при душевной болезни или прямой стимуляции мозга (Stearns 1972; Black 1982; Wild et al. 2003). Наконец, от всех перечисленных типов следует отличать все формы «деланного» смеха, в частности, ритуального, который, подобно языку, заимствовавшему досимволические средства общения, может выражать все что угодно (Reinach 1912; Фрейденберг 1997/1936; Фрейденберг 1998/1951–1954; Пропп 1997) [89]. В последнем случае мы расстаемся с мерками современной психологии, но заодно и с непроизвольностью смеха, а значит, выходим за рамки нашей темы. Однако даже и по отношению к непроизвольному смеху, который явно не может выражать все, что угодно, не удается дать никакого общего ответа на вопрос о том, что же именно он выражает. Быть может, вопрос поставлен неправильно?

Такое сомнение высказывалось уже не раз, причем не только по отношению к смеху, а и по отношению ко всем так называемым «выразительным движениям». В конце XIX в. Уильям Джеймс (Джемс 1991: 281) предложил заменить вопрос о выражении эмоций вопросом о причинах, вызывающих телесные изменения, связанные с эмоциями, поскольку, по его мнению, именно эти изменения первичны, тогда как их психологическое переживание вторично.

Сто лет спустя крупнейший современный этолог Р. Хайнд вернулся к этому взгляду и, подвергая сомнению корректность заглавия классического труда Дарвина, назвал свою статью так: «Быть может, слова „выражение эмоций“ ввели нас в заблуждение?» (Hinde 1985). Действительно, «биологу <…> вовсе не кажется самоочевидной причина, по которой особь должна выставлять собственные эмоции напоказ другим представителям своего вида» (Preuschoft, Hooff 1995: 201). В этологии укрепилось мнение, что многие, если не все, так называемые «выразительные движения» –  это выработанные путем естественного отбора врожденные социальные сигналы. Согласно гипотезе Хайнда (Hinde 1985), они служат для особи средством сделать другой особи некое предложение, точнее, дать обещание, связанное с условием (типа «если не нападешь, груминг тебе обеспечен»).

Та же точка зрения высказана Фридлундом по отношению ко всем без исключения «выразительным движениям» человека (Fridlund 1994; Fridlund 1997). Как он полагает, все эти движения коммуникативны. Даже гримаса страха, казалось бы, невыгодная для субъекта, закрепилась в процессе эволюции в качестве «белого флага», гарантирующего жизнь, пусть и ценой позора (а также в качестве сигнала опасности для остальных членов группы). Врожденность и непроизвольность социальных сигналов приводит к тому, что они часто противоречат сознательным намерениям субъекта. А их социальность и коммуникативность позволяют объяснить случаи, когда множеству разнообразных и нечетко разграниченных психологических состояний соответствует один четкий сигнал. Например, какому бы оттенку чувства ни соответствовал плач, он исходно означал одно и то же: беспомощность и просьбу об участии (Fridlund 1994: 136; Fridlund 1997). Социальность еще более очевидна в случае смеха, ведь современные культурные нормы накладывают на него меньше ограничений, чем на плач. Вот почему люди так редко смеются наедине с собой, тогда как плач в одиночестве у взрослых нормален.

Плач, подобно смеху, представляет собой систему непроизвольной вокализации и контролируется подкорковой автоматической программой (Deacon 1992; Deacon 1997: 419; Vingerhoets 2013: 41). Подобно смеху, он корректируется и тормозится неокортексом, причем у взрослых людей, в силу культурных факторов, это торможение гораздо сильнее того, которое осуществляется по отношению к смеху. Обычай коллективного плача исчез сравнительно недавно (Reinach 1912), а в прошлом плач был столь же заразителен, как сейчас смех (Hatfield et al. 1994; Deacon 1997: 58; Provine 2000: 58, 132; о заразительности и коллективности смеха, плача и зевоты см.: Козинцев 2024: 152–165).

Заразительность эмоциональных проявлений обеспечивается эволюционно древним (доречевым) механизмом, который синхронизирует переживания членов группы (Поршнев 1974: 299–300, 318, 321, 331; Hatfield et al. 1994; подробнее о теории Поршнева, со ссылками на полное издание его книги см.: Козинцев 2024: 101–103) и действует на психологическом уровне с помощью эмпатии, а на нейрофизиологическом –  с помощью недавно открытых «зеркальных нейронов», активация которых заставляет людей бессознательно подражать друг другу (Mirror Neurons 2002; Carr et al. 2003; Leslie et al. 2004; Риццолатти, Синигалья 2012). На этих давно известных «коллективных мимико-соматических рефлексах» (Бехтерев 1994: 155) основан эффект толпы (Bailey 1987: 172, 250 и др.). Изучение смеха –  часть «коллективной рефлексологии» в том виде, в котором и представлял себе эту науку В. М. Бехтерев.

Именно благодаря огромной заразительности смеха как такового (Provine 1992; Provine 1996; Provine 2000: 45, 56, 129–132; Deacon 1997: 58; Martin 2007: 128–131) и возникает иллюзия «объективности» или «реляционности» комического. Если бы не объединяющая сила смеха, нам не пришлось бы так долго доказывать, что чувство юмора, в отличие от всех остальных чувств, «никогда не обитает в объекте, а всегда обитает в субъекте» (см. параграф 1.3), вернее в субъектах. Теоретики-реляционисты, не учитывающие данный фактор, полагают, что причина дружного и иногда безудержного хохота в зрительном зале заключена в стимуле (Berger 1995: 45). На самом же деле не только присутствие смеющихся людей рядом (Chapman, Wright 1976; Freedman, Perlick 1979; Brown et al. 1982; Addyman et al. 2018), но даже так называемый «консервированный смех» (аудиозапись коллективного смеха, воспроизводимая во время просмотра телевизионных комедий), способствует пробуждению веселья у зрителей (Provine 2000: 137, 142; Martin 2007: 129), чем беззастенчиво пользуются создатели плохих телесериалов. Недаром Р. Провайн сравнил непритязательные бытовые разговоры, в процессе которых люди часто и, при взгляде со стороны, беспричинно смеются, с бесконечным и бездарным сериалом (Provine 2000: 142).

Итак, попытаемся на время «депсихологизировать» смех, оставить традиционный вопрос о том, какое душевное состояние он выражает, и встать на позиции этологии. Зададим два других вопроса: 1) почему же все-таки люди смеются? и 2) почему смех так упорно ускользает от психологического объяснения? Но прежде чем пытаться ответить на эти вопросы, кратко проследим путь от смеха к юмору в онтогенезе. Это делалось уже многократно (см., например: McGhee 1979: 52–76; Бороденко 1995: 38–59, 73; Johnson, Mervis 1997; Martin 2007: 229–267).

Смех в норме появляется на 2–4-м месяце от рождения, примерно на месяц позже, чем улыбка. Однако недавно было показано, что некоторые младенцы смеются уже в возрасте 17–26 дней от роду (Kawakami et al. 2006). Это всегда реакция на внешние раздражители, в чем состоит важное отличие первого смеха от первой улыбки, которая «эндогенна», т. е. вызывается внутренними факторами, например, пищеварительными. Поначалу смех бывает ответом на легкую тактильную или звуковую стимуляцию; затем главную роль начинают играть зрительные сигналы, причем ведущим фактором постепенно становится общение с окружающими ребенка людьми.

В полгода некоторые дети начинают смеяться от игр типа «ку-ку» (мать то прячет лицо, то показывается снова), «сороки-вороны», «козы рогатой» и др. Занятия эти, наряду со щекоткой, щипками, подниманием детей и подбрасыванием их, относятся к категории «шоковых игр». Стимуляция здесь превышает уровень, который в более раннем возрасте был для детей предельным и за которым начинался плач; однако возросшее чувство безопасности позволяет некоторым детям превращать страх в удовольствие. По данным Э. Герцфельд и Ф. Прагер, к 6–8 месяцам игра матери в «guck-guck» (немецкий вариант нашей игры «ку-ку») вызывает смех лишь у каждого 10-го ребенка, в 9–11 месяцев –  уже у 30 %, а в 1.5–2 года –  у 70 % детей (Herzfeld, Prager 1930). К 2 годам, таким образом, формируется главное, что необходимо для восприятия юмора –  нейтрализующее метаотношение.

Проблески юмора как активного поведения, вернее, антиповедения [90], появляются уже в начале 2-го года жизни одновременно с возникновением того, что Ж. Пиаже назвал «символической игрой» и что свидетельствует о появлении образного мышления. Дети в этом возрасте делают вид, что чистят зубы пальцем или причесываются карандашом. Они уже знают, что «так нельзя», но раз нельзя, то почему бы не попробовать? Роль пассивных зрителей их уже не устраивает. Теперь они стремятся сами активно создавать нонсенс.

К концу 2-го года предметное антиповедение дополняется словесным, а с 3 лет появляется игра с понятиями. Нарочно говоря и рисуя «как нельзя», «как не бывает», ребенок смеется (см. ниже). Примерно к 7 годам дети усваивают основы логики и морали. Одновременно появляется и тяга к их игровому нарушению –  а это и есть «взрослый» юмор (McGhee 1979: 72–76).

Предыдущая главаГлава 12 из 23Следующая глава