Блаженный Августин, вспоминая, как мальчишкой воровал вместе с товарищами груши из чужого сада, признавался: «…Я хотел насладиться не тем, что стремился уворовать, а самим воровством и грехом… Мы смеялись, словно от щекотки по сердцу, потому что обманывали тех, кто и не подумал бы, что мы можем воровать… Значит, наедине с собой никому не хочется смеяться?» (August. Conf. II. 4. 9, 9. 17).
Через полторы тысячи лет Ч. Дарвин (Дарвин 1953/1872: 914) прибег к сходной метафоре: «Иногда говорят, что смешная мысль щекочет воображение; это так называемое щекотание ума любопытным образом похоже на щекотание тела». У. Макдугалл прямо назвал щекотку и вызываемый ею смех «самой примитивной формой юмора» (McDougall 1931: 395).
Итак, телесная реакция оказывается связанной с неким психологическим феноменом. Как показывает соответствующее описание в «Исповеди» Августина, этот феномен включает не только «юмористический» смех, но и иные разновидности – то, что психологи назвали бы «нервным» или «социальным» смехом. Связь между этими разновидностями до сих пор неясна, а соотношение их всех с телесной реакцией представляет собой для большинства исследователей полнейшую загадку. Именно от ее разгадки, как уже неоднократно указывалось, во многом зависит разгадка природы и механизмов смеха и юмора.
Смех от щекотки сравнивали с розеттским камнем, поскольку щекотка вызывает смех и у людей, и у обезьян, а следовательно, подобно билингве, может дать ключ к «дешифровке» смеха и юмора (Provine 1996; Provine 2000: 99). Смех от щекотки называли также «пробным камнем для испытания всех теорий» смеха (McDougall 1931: 395) и «труднейшим испытанием для теорий юмора» (Weisfeld 1993). Подавляющее большинство теорий этого испытания не выдерживают. Их авторы не находят смеху от щекотки никакого места в своих построениях, а потому попросту исключают его из рассмотрения, как примитивную физиологическую реакцию.
Смех – явление на грани биологии и культуры. Именно благодаря своей включенности в культуру он вызывает столь большой интерес. Однако найти его истоки, а следовательно, и понять его исходную функцию можно лишь в докультурном (биологическом) прошлом. Смех – при условии его непроизвольности – един, и дать ему удовлетворительное объяснение можно лишь в рамках монистической биокультурной теории. Такую теорию невозможно создать, сводя биологию смеха к его физиологии. Некоторые психологи говорят даже о «биологии юмора», но и в этом случае подразумевается в основном физиология смеха (см.: Fry 1994). Поступая так, мы не только отсекаем смех от его реальных биологических корней, но, что еще хуже, делаем его малопонятным в контексте культуры.
Впервые идея о двух принципиально различных видах смеха была высказана в XVIIIв. Дж. Битти, который назвал смех от щекотки «животным», а смех, вызванный психологическими причинами,– «сентиментальным» (Beattie 1776: 328) [74]. Так возникла дуалистическая концепция смеха, которую мы и постараемся оспорить в данном разделе.
В самом деле, нет никаких указаний на то, что между обеими этими разновидностями смеха существует качественная разница. Специальное исследование (пока единственное), проведенное главным мировым экспертом по щекотке Кристиной Харрис, выявило лишь количественные различия. Так называемая «дюшеновская улыбка», считающаяся главным показателем удовольствия [75], у объектов щекотки возникает, хотя и реже, чем при восприятии юмористических стимулов, но тоже довольно часто – в 24 % по сравнению с 40 % (Harris, Alvarado 2005). Кроме того, вопреки этому объективному показателю чувства удовольствия, некоторые испытуемые говорили, что щекотка вызывала у них неприятное чувство, иногда появлялась даже мимика страдания и отвращения. Все это легко объяснимо: испытуемые были взрослыми людьми, а щекотал их незнакомый человек. Сомнительные анекдоты, кстати, иногда вызывают столь же противоречивую реакцию, ибо, как сказали бы в старину, «то, что нравится в чувственном восприятии, может не нравиться в оценке». Про различия в звуках смеха Харрис не упоминает.
Что касается субъективных ощущений, то этот вопрос вообще не имеет к нашей теме прямого отношения. Испытывают ли слушатели анекдотов или объекты щекотки удовольствие, стыд или еще что-то третье – эти чувства основаны на их интерпретации происходящего. Знаний у них нет практически никаких, есть в лучшем случае домыслы, да и как может быть иначе? Явления, о которых идет речь, – полнейшая тайна не только для рядовых людей, но и для исследователей.
Как бы то ни было, ничто не свидетельствует о том, что щекотка и юмор вызывают у людей «разный смех». Весь наш повседневный опыт говорит о том, что в обоих случаях возникает одна и та же стереотипная физиологическая реакция, которую не спутаешь ни с чем. Отсюда вопрос: если внешние проявления обеих разновидностей смеха практически неразличимы, то не указывает ли это на некое глубинное родство стимулов при всем кажущемся отсутствии между ними чего-либо общего? И если да, то что именно могут щекотка и вызываемый ею смех сказать нам о происхождении юмора?
Авторы, придерживающиеся дуалистической (или плюралистической) теории смеха, дают на первый вопрос отрицательный ответ (обзор теорий см.: Keith-Spiegel 1972: 17–18). Они полагают, что щекотка не имеет никакого отношения к юмору и что вызываемый ею смех – чисто рефлекторный, нечто вроде рефлекторных слез, вызываемых луком или глицерином. Удивительно, что к этому расхожему мнению присоединилась и К. Харрис – как мне кажется, не на основании полученных ею фактов, а из-за неспособности их истолковать: «Улыбка от щекотки, возможно, имеет не больше связи с радостью и удовольствием, чем „луковый плач“ – с печалью» (Harris, Alvarado 2005). То же самое, кстати, она писала и до своего последнего эксперимента (Harris 1999).
Против такого взгляда можно выдвинуть два возражения. Во-первых, нельзя смешивать улыбку со смехом – хоть они и связаны у человека непрерывными переходами, но различаются и по происхождению, и по функциям (Hooff 1972; Hooff, Preuschoft 2003; Бутовская, Козинцев 2002) [76]. Удовольствие, согласно преобладающему мнению, действительно выражается дюшеновской улыбкой, хотя некоторые с этим не согласны (Fridlund 1994: 115–116; Ambadar et al. 2009). Хотя дюшеновсая улыбка часто возникает в ответ на юмористические стимулы (Ekman et al. 1990), причем улыбка и смех связаны непрерывным переходом, этого недостаточно для того, чтобы их смешивать. Термин «дюшеновский смех» введен Д. Келтнером и Дж. Бонанно (Keltner, Bonanno 1997) для обозначения смеха, сочетающегося с мимикой, которая характерна для дюшеновской улыбки. Однако, как они отмечают, хотя дюшеновская улыбка и дюшеновский смех могут выражать положительную эмоцию, их функции различны: первая связана с внезапным исчезновением страха и печали, тогда как второй может отражать внезапное исчезновение гнева (тот же вывод см.: Tomkins 1984).
Согласно Келтнеру и Бонанно, представление о том, что смех может иметь различные значения, было вызвано смешением дюшеновского смеха с недюшеновским. Последний, как они считают, не связан с положительной эмоцией и может выражать агрессивные побуждения либо просто служить «знаком препинания» в разговоре (ср.: Provine 1993). Различать спонтанную улыбку и спонтанный смех, с одной стороны, и их «деланные» копии, с другой, полезно, но делать это надо на основании объективных критериев, в частности, мимических и акустических (см., например: Bryant, Aktipis 2014), а не на основании стимулов. Но некоторые авторы без всякого на то основания стали называть смех в ответ на юмористические стимулы «дюшеновским», а всякий иной смех (в частности, в разговорах) – «недюшеновским», причем никакие мимические или акустические критерии в расчет не принимаются (Gervais, Wilson 2005). Логика (вполне совпадающая с обыденной) безупречна: люди обычно искренне смеются в ответ на юмористические стимулы; эти стимулы доставляют им удовольствие; удовольствие выражается дюшеновским смехом; значит, смех в ответ на юмористические стимулы – дюшеновский, а смех в ином контексте – не дюшеновский, а какой-то другой, ненастоящий, вроде того, который пытаются изобразить люди, недавно потерявшие близких (Keltner, Bonanno 1997). А поскольку случаи смеха от анекдотов и острот в повседневном общении составляют меньшинство (см. ниже), то получается, что чаще всего мы смеемся ненастоящим смехом. Вывод отсюда следует только один: неумеренная психологизация этологических фактов в союзе с объективистско-реляционистской эстетикой комического (см. параграф 1.3) способна завести исследование смеха в глухой тупик. Жаль, что К. Харрис уделила главное внимание не смеху, а удовольствию, которое в ситуации щекотки имеет второстепенное значение.
Во-вторых, сравнение смеха от щекотки с рефлекторным слезоотделением несостоятельно, ведь ничто, кроме собственно слез, не связывает «луковый плач» с настоящим: ни голос, ни мимика в нем не участвуют. Смех же от щекотки содержит оба компонента – и голосовой, и мимический, причем, повторяю, никаких указаний на качественное отличие такого смеха от «психологического» смеха пока не получено.
Нет указаний и на существование психологических различий между спонтанным смехом от разных стимулов. Обнаружена сильная положительная корреляция между чувствительностью к щекотке и склонностью к смеху от психологических причин, что позволило говорить об индивидуальной изменчивости силы «смехового рефлекса», как единого целого (Fridlund, Loftis 1990) [77]. Более поздние исследования, основанные на МРТ, показали, что предчувствие щекотки (Carlsson et al. 2000) и готовность смеяться от шуток (Rapp et al. 2008) связаны с активацией одного итого же участка мозга – нижнетеменной дольки.
К. Харрис и Н. Кристенфелд показали, что щекотка не делает людей более восприимчивыми к юмору, а юмор не заставляет их сильнее смеяться от щекотки, т.е. «эффект разминки» [78] не проявляется (Harris, Christenfeld 1997). Но авторы гипотезы единого смехового рефлекса имели в виду межиндивидуальные различия, а не внутрииндивидуальную взаимосвязь реакций. «Эффект разминки» можно ожидать лишь если стимулы очень близки. Между вербальным юмором и щекоткой такой близости, разумеется, нет.
Кроме того, между мимикой и деятельностью вегетативной нервной системы существует обратная связь (Levenson 1994; Ekman, Keltner 1997; Keltner, Ekman 2004; Matsumoto et al. 2008), причем и то и другое связано с корой головного мозга и определяемым ею эмоциональным состоянием (Ruch 1995; Larsen et al. 2008; Ledoux, Phelps 2008). Во всех этих случаях связь осуществляется в обоих направлениях (афферентном и эфферентном), т. е. причины и следствия могут меняться местами (Изард 1999: 35–36). Пока, правда, неясно, насколько тесна эта связь (в некоторых исследованиях она практически не выявлена, см.: Boiten 1996), и механизмы ее трактуются по-разному (Fridlund 1994: 169–184). В целом, однако, нет сомнений, что и лицо, по выражению св. Иеронима, может быть зеркалом души, как полагал Ч. Дарвин, посвятивший свой классический труд «выражению эмоций», и душа может быть зеркалом лица, как считал У. Джеймс (Джемс 1991: 272–289), считавший, что эмоция есть переживание телесных изменений.
Сама по себе такая связь, независимо от ее величины и причин, делает предположение о двух качественно разных видах смеха еще менее вероятным. Внешнее сходство, скорее всего, обусловлено общим механизмом. Судя по всему, «психологический» смех ничем не отличается от «телесного». Лишь разительное несходство их непосредственных поводов, а также и непонимание сути обоих разновидностей смеха, мешает найти скрывающуюся за ними первопричину, которая и раскрыла бы нам смысл смеха как единого феномена во всех его проявлениях за исключением, вероятно, лишь патологических (как, например, смеха в ответ на прямую стимуляцию мозга). Можно, впрочем, предсказать, что правильное понимание сути нормального «смехового рефлекса» существенно сузит область предполагаемой патологии.
Поскольку, как я постарался показать, дуалистические и плюралистические теории смеха не находят опоры в фактах, обратимся к монистическим теориям. Некоторые авторы пытались связать имеющиеся факты воедино на индивидуально-физиологической базе, низводя юмор до уровня щекотки [79], другие – на эволюционно-психологической, «дотягивая» щекотку до уровня юмора. Я рассмотрю по очереди обе группы теорий, а затем попытаюсь предложить собственное объяснение.
В середине XVIIIв. Д. Гартли, один из основателей ассоциативной психологии, высказал мнение, что «смех – это зарождающийся плач, внезапно прерванный; <…> если то же самое удивление, которое заставляет маленьких детей смеяться, немного усилится, они заплачут». Щекотка, как он считал, вызывает смех, ибо она не что иное, как «мгновенная боль и ощущение боли, после чего и то и другое моментально исчезает, так что возникновение и исчезновение боли чередуются». Сходным образом, «усваивая язык, дети учатся смеяться фразам или историям, которые внезапно пробуждают в них тревоги и страхи и тут же их рассеивают» (Hartley 1834/1749: 274–275) [80]. Эта мысль, видимо, восходит к Платону (Сократ в «Филебе» говорит, что восприятие комедии рождает в душе смесь страдания и удовольствия).
Вслед за Гартли, но в еще более заостренной форме, И. Кант (Кант 1994/1790: 208–209) писал, что удовольствие от юмора имеет не психологическую, а телесную природу (эта идея восходит к Эпикуру). «…В шутке должно быть заключено нечто, способное на мгновение обмануть; поэтому, как только иллюзия рассеивается, превращаясь в ничто, душа вновь оглядывается, чтобы сделать еще одну попытку, и, бросаемая в разные стороны под влиянием быстро следующих друг за другом усилением и ослаблением напряжения, приводится к колебанию… Нетрудно понять, как внезапному принятию душой то одной, то другой точки зрения для рассмотрения своего предмета может соответствовать попеременное напряжение и расслабление эластичных частей наших внутренних органов, которые передаются диафрагме (подобно тому, что чувствуют люди, восприимчивые к щекотке)». Эта неожиданная дань вульгарному материализму в третьей – и последней – «Критике» покажется менее странной, если вспомнить, что в том же чисто физиологическом ключе строил догадки о смехе Декарт, а до него – Аристотель (Arist. Part. an. 673а. 3).
Теория Канта (подробнее о ней см.: Козинцев 2024: 183–197) была конкретизирована Э. Геккером, полагавшим, что прерывистая стимуляция кожи при щекотке возбуждает симпатический отдел вегетативной нервной системы, в частности, вазомоторные нервы. Это нарушает кровоснабжение мозга, чему якобы и призван противодействовать смех. Комическое же косвенно, через воздействие на эмоции, вызывает те же самые телесные изменения, потому что суть комедии, по мнению Геккера – быстрое чередование удовольствия и страдания, соответственно, та же прерывистая стимуляция симпатической нервной системы, что и при щекотке, а отсюда и потребность в смехе как защитной реакции (Hecker 1873: 76–83).
Итак, объектом «колебательной теории» Гартли – Канта – Геккера является исключительно сам смеющийся, собственно, в основном его тело. Щекотка и юмор оказываются просто разными средствами – прямым (физическим) и косвенным (психологическим), вызывающими в организме одинаковую физиологическую реакцию. Такая трактовка не выдерживает критики хотя бы уже потому, что постулируемый механизм не подтверждается современными данными о физиологии смеха (Stearns 1972; Fry 1994). Но поскольку может возникнуть искушение найти «истинный» физиологический механизм связи на базе современных данных, важнее показать, что этот путь порочен в принципе.
Идея о том, что щекотка есть всего лишь прямая стимуляция вегетативной нервной системы и, соответственно, что «телесный» и «психологический» смех связаны исключительно на физиологическом (индивидуальном) уровне, не согласуется с рядом наблюдений. Во-первых, если человек щекочет сам себя, он обычно не смеется. Обезьяны, правда, способны смешить щекоткой сами себя (Kellogg W., Kellogg L. 1967/1933: 115–116; Гудолл 1992: 164), но люди – нет. Для возникновения смеха нужно, чтобы щекотку осуществлял кто-то другой. Это наблюдение приписывают Дарвину (Дарвин 1953/1872: 814; cм. также: Sully 1902: 59), хотя за 70 лет до него о том же писал Жан Поль (Жан Поль 1981/1804: 147). По мнению Дарвина, причина в том, что место прикосновения должно быть для объекта щекотки неизвестным. Но затем было экспериментально доказано, что и при отсутствии неожиданности (щекотка производилась механическим устройством, причем время, место и сила прикосновения были фиксированы и известны испытуемым) острота ощущения была гораздо сильнее, если устройство приводил в действие экспериментатор, а не сам испытуемый (Weiskrantz et al. 1971; см. также: Claxton 1975). И даже если испытуемым внушить, что щекочущее устройство работает автоматически, эффект нисколько не снижается – привычка заставляет воспринимать искусственного партнера как настоящего (Harris, Christenfeld 1999). Если человек щекочет свою правую руку с помощью робота, управляя им левой рукой, то по мере уменьшения соответствия между движениями последней и движениями руки робота эффект усиливается, потому что находящийся в мозжечке «детектор чужого» начинает воспринимать ощущения как исходящие извне (экстероцептивные), а не от собственного тела (интероцептивные) (Blakemore et al. 1998) [81].
Сама мысль о «живых» автоматах, способных щекотать человека по собственному усмотрению, может вызвать смех и без всякой щекотки. Но такое объяснение не годится для следующего факта: «детектор чужого» можно заставить «поверить» в присутствие партнера (и соответственно усилить остроту ощущения), даже если щекотать правой рукой собственную левую ногу, а левой рукой – правую ногу (Provine 2000: 118). Как показывают подобные сенсорные иллюзии, автоматически действующий мозговой механизм настроен на то, что щекотку осуществляет не сам субъект, а партнер (ibid.).
Во-вторых, при наличии партнера реакция часто совершенно несоразмерна физическому стимулу: неудержимый хохот возникает даже при легчайших прикосновениях. Более того, человек может хохотать и без всяких прикосновений, от одной лишь демонстрации партнером намерения приступить к щекотке (Dumont 1875: 203; Hall, Allin 1897: 10; Sully 1902: 58, 64). Сторонники теории «прямой стимуляции» могли бы возразить, что это всего лишь условный рефлекс. Действительно, в опытах, где щекотка в качестве безусловного раздражителя сочеталась с нейтральным условным раздражителем, последний в конце концов начинал вызывать смех и без щекотки (Newman et al. 1993). Но, как показывают факты, изложенные выше, присутствие партнера – не условный, а безусловный раздражитель, поскольку без него реакция не возникает или оказывается гораздо слабее.
В-третьих, для смеха необходимо, чтобы объект щекотки был в соответствующем настроении. Как отмечал Дарвин (Дарвин 1953/1872: 814), если маленького ребенка начнет щекотать незнакомый человек, это вызовет не смех, а страх. Действительно, аффективная реакция ребенка на тот или иной стимул зависит от когнитивных факторов. Это относится не только к щекотке, но и к целому ряду стимулов, которые могут вызвать прямо противоположные реакции в зависимости от контекста (Rothbart 1973). Психологи, изучавшие поведение младенцев в ответ на «мягкие шоки» (взрослый предстает перед ребенком в маске, щекочет его и т.д.), установили, что реакция – страх или смех – определяется тем, знаком ли ребенок с данным взрослым (Sroufe, Wunsch 1972). «Стимул,– заключают они,– невозможно отделить от контекста» [82].
Наконец, в-четвертых, как правило, необходимо, чтобы и щекочущий человек был в игривом настроении и смеялся или по крайней мере улыбался (Sully 1902: 178). Правда, в опытах Харрис и Кристенфелда испытуемые, которым внушили, что их щекочет робот, все равно смеялись. Видимо, они чувствовали себя в безопасности и реагировали так, как реагировали бы на действия дружелюбного партнера (Harris, Christenfeld 1999). В менее предсказуемых ситуациях требуются метакоммуникативные сигналы дружелюбия.
Такие сигналы, однако, едва ли были нужны К. Лейбе и его жене (Leuba 1941), которым удалось вызвать у своих детей первый смех щекоткой, хотя они специально старались не сопровождать щекотку ни игрой, ни смехом, ни улыбкой (для большей надежности Лейба даже надевал во время щекотки маску). Но если смех в ответ на щекотку – не просто рефлекс вроде коленного (такие рефлексы можно вызвать у самого себя), а элемент поведения (Provine 2000: 120), то между силой стимула и силой реакции не должно быть соответствия. Реакция в таких поведенческих проявлениях, в отличие от рефлексов, происходит по принципу «все или ничего» (Harris 1999). Этим и могут объясняться результаты Лейбы. Видимо, родители – существа настолько знакомые, что с ними чувствуешь себя в безопасности и включаешься в игру, даже если последней не хватает важных элементов. Таким образом, и данный факт не опровергает общей закономерности: в норме смех возникает, когда оба партнера относятся к щекотке как к игре и демонстрируют это своим поведением.
Все это вместе взятое показывает, что авторы «колебательной теории» поняли метафору о «щекотке ума» или «щекотке души» слишком буквально. Даже при щекотке в прямом смысле слова условием смеха является не физиологическая стимуляция как таковая, а контекст игры (Sully 1902: 182–184; Dupréel 1928: 250).
Теперь остановимся на монистических теориях второй группы – тех, что пытаются возвести смех от щекотки на более высокий уровень. Речь пойдет о попытках современных психологов, этологов и социобиологов связать щекотку или иные формы тактильной стимуляции с юмором и создать общую теорию смеха.
Одно из ключевых понятий когнитивистских теорий юмора – «постижение» (cognitive mastery). Постижение смысла анекдота или карикатуры – точка, в которой нарастание когнитивного напряжения сменяется его резким спадом (Berlyne 1972). Согласно Т. Шульцу, те же две фазы – нарастания и спада возбуждения (в результате смены чувства страха постижением безопасности ситуации) – характерны и для игр типа щекотки или преследования, которые, таким образом, можно рассматривать в качестве предварительной, онтогенетически ранней, стадии в развитии юмора (Shultz 1976). Роль смеха в этих теориях не вполне ясна – видимо, авторы считали его выражением удовольствия или облегчения.
Идея Шульца занимает промежуточное положение между теориями первой и второй групп. Будучи родственна гипотезе Гартли (см. выше), она выгодно отличается от всех теорий предшествующей группы тем, что пытается связать щекотку с юмором не на физиологическом, а на психологическом уровне, а кроме того, исходит из ее социального (игрового) характера. Однако, как уже неоднократно указывалось, «постижение» не составляет сути юмора, поскольку оно в той же мере присуще самым разнообразным психическим процессам, требующим напряжения, которое спадает после того, как задача решена (McGhee 1979: 13–17). Кроме того, в центре внимания здесь по-прежнему онтогенез и индивидуальная реакция.
Другие авторы пытаются реконструировать филогенез юмора. Один из столпов социобиологии Р. Александер предположил, что щекотка ведет происхождение от социального груминга – чистки шерсти одной особью другой (до Александера эту мысль высказывал Салли (Sully 1902: 181)), а смех первоначально выражал удовольствие (эта идея идет от Дарвина) и служил для щекочущего своеобразным подкреплением и стимулом для продолжения этого занятия. Но в дальнейшем смех почему-то стал связан с юмором, который якобы повышал статус насмешника и понижал статус высмеиваемого, а потому играл адаптивную роль в борьбе за выживание в качестве одной из форм остракизма (Alexander 1986).
Все это от начала до конца – цепь фантазий и несообразностей. Не говоря уже об уязвимости тезиса о связи щекотки с грумингом (см. ниже), совершенно непонятно, каким образом смех, будучи изначально выражением удовольствия и средством поощрения одного партнера другим, мог бы превратиться в орудие их конкуренции за социальный статус. Александер признает, что юмор может быть дружелюбным и не связанным с конкуренцией, но это признание не находит никакого места в его теории.
Мысль о связи смеха с грумингом поддержал Р. Данбар, который, впрочем, не пытается установить преемственность между грумингом и щекоткой (Dunbar 1997). Груминг рассматривается им как «слабая и слегка болезненная стимуляция», которая, по имеющимся данным, вызывает секрецию эндорфинов (обезболивающих и наркотических веществ) в мозгу. Данбар полагает, что то же физиологическое и соответственно наркотическое действие оказывает на человека смех, а потому он сравнивает юмор с «грумингом на расстоянии» (Dezecache, Dunbar 2012). Действительно, как показывают нейрофизиологические данные (Mobbs et al. 2003), наслаждение от юмора имеет ту же природу, что и эйфория от наркотиков (как, впрочем, и от других позитивных стимулов), а смех способствует секреции опиоидов мозгом (Manninen et al. 2017). Он, правда, не приводит к ожидавшемуся повышению уровня эндорфинов (Berk et al. 1989; Provine 2000: 202; Martin 2007: 326), зато, судя по снижению уровню кортизола, уменьшает стресс и увеличивает содержание в крови клеток, создающих иммунитет, в частности, «естественных киллеров» (Berk et al. 2001; Bennett et al. 2003), а кроме того, повышает болевой порог (Dunbar et al. 2012). Некоторые авторитетные специалисты, правда, смотрят на эти выводы скептически (Martin 2002). Но даже если какие-то из предполагаемых благотворных эффектов и подтвердятся, они не специфичны ни для юмора, ни для смеха, а потому идея Данбара не правдоподобнее рассуждений Александера. Она лишь частично учитывает социальный аспект смеха, в основном же представляет собой современную версию индивидуально-физиологических теорий XVIII–XIX вв. в эволюционном обличье.
Едва ли, однако, мы существенно продвинемся вперед, если распространим «теорию удовольствия» на групповой уровень, как это сделали М. Оурэн и Дж. Бачоровски (Owren, Bachorowski 2003). Основываясь на собственных данных о том, что мелодичный смех производит на людей более приятное впечатление, чем немелодичный, независимо от психологического состояния смеющихся (Bachorowski, Owren 2003), они предположили, что функция смеха состоит не в том, чтобы выражать положительные эмоции, а в том, чтобы индуцировать такие эмоции в других. Эту мысль поддержали М. Жерве и Д. Уилсон (Gervais, Wilson 2005). Почему для человека такая функция стала особенно важна и почему положительные эмоции вызываются юмором и щекоткой, – непонятно.
Более приемлемую, на первый взгляд, попытку связать воедино смех от щекотки и юмора предложил Г. Вайсфелд (Weisfeld 1993). По его мнению, щекотка и юмор – два вида приятной и полезной стимуляции. Если польза от щекотки состоит в тактильной стимуляции (как известно, ее дефицит приводит у младенцев к психическим расстройствам), то ценность юмора заключается в когнитивной стимуляции. Вслед за Александером Вайсфелд полагает, что смех объекта щекотки первоначально был знаком благодарности и служил для щекочущего, а затем и для «юмориста» наградой, приятным социальным сигналом.
Человеку, вооруженному одним лишь здравым смыслом, это, пожалуй, покажется самым разумным из всего, что можно предположить. Однако, хотя теория Вайсфелда менее уязвима, чем теория Александера (поскольку не связывает щекотку ни с грумингом, ни с конкуренцией), она исходит из тех же двух допущений: а) щекотка – это приятная стимуляция и б) смех изначально выражал удовольствие и служил положительным подкреплением для партнера. Оба допущения опровергаются имеющимися фактами [83].
Расхожее мнение, будто смех от щекотки вызван приятными ощущениями (отсюда идея Александера о происхождении щекотки от груминга), cудя по всему, основано на путанице. Дело в том, что слово «щекотка» употребляется для обозначения двух очень различных типов стимуляции (Robinson 1892; Hall, Allin 1897; Insabato 1921; Harris 1999; Selden 2004; Harris, Alvarado 2005). Щекотка первого типа, называемая мягкой, кожной или поверхностной («книсмесис», согласно Холлу и Аллену), – почесывание: кончики пальцев (чаще – ногтей) медленно проводятся вдоль поверхности кожи. Книсмесис действительно приятен, поскольку вызывает легкий зуд и тут же его снимает. Такому занятию люди чаще всего предаются в одиночку, но иногда и вдвоем. Участие партнера, впрочем, совсем не обязательно, так как ничего общего с игрой здесь нет.
Вполне возможно, что книсмесис действительно ведет происхождение от груминга (автогруминга, если речь идет об одиночном занятии, и социального груминга – если участвует партнер). Функция груминга та же – это приятное успокаивающее занятие (см., например: Butovskaya, Kozintsev 1996a), но отнюдь не игра. При груминге обезьяны никогда не возбуждаются (как раз наоборот, груминг нужен для снятия возбуждения) и не смеются – ни в одиночку, ни вдвоем. Равным образом, и мягкая щекотка не вызывает у людей смеха. К нашей теме она не относится, если только щекочущий не решает затеять игру и не начинает возбуждать партнера, смеясь при этом.
Совершенно иная щекотка – получившая название жесткой, глубокой, или мышечной («гаргалесис», по Холлу и Аллену) – интересует нас. Она прямо противоположна мягкой по своей функции, и вот тут-то партнер необходим. Заниматься гаргалесисом в одиночку люди, как правило, неспособны. Тут и движения иные – обычно не медленное почесывание, а молниеносные прикосновения, иногда тыкание партнера пальцем. Но дело даже не в самих движениях, а в социальном взаимодействии и в степени его интенсивности. В данном случае оно гораздо сильнее (не столько в физическом смысле, сколько в психологическом: как уже говорилось, хохот можно спровоцировать легким прикосновением и даже одним лишь жестом, демонстрацией намерения пощекотать). Это игра, и цель у нее прямо обратная – не успокоить партнера и не вызвать у него приятные ощущения, а возбудить его. Главное условие, как указывалось выше, состоит в том, чтобы оба партнера рассматривали данное занятие как игру и демонстрировали это своим поведением, конкретно – смехом. Именно гаргалесис применяла К. Харрис в своем эксперименте. Едва ли она при этом смеялась. Вдобавок, в отличие от К. Лейбы (см. выше), она и не была связана с «жертвами» щекотки близкими отношениями. Естественно, результаты получились противоречивыми, что и вынудило ее повторить старую мысль о «рефлекторном смехе» и «луковом плаче».
Ничего общего с грумингом гаргалесис не имеет. Как совершенно правильно отметили Л. Робинсон и Дж. Салли на рубеже XIX и ХХ вв., он ведет происхождение от так называемой грубой (или, как ее называют этологи, «социальной») игры – игровой агрессии (Robinson 1892; Sully 1902: 182–184). При этой-то игре, а также при игровом преследовании, у обезьян и возникает «протосмех» – так называемая игровая мина (шутливый оскал). Это метакоммуникативный сигнал, означающий, что агрессивное по форме поведение – всего лишь игра, тогда как истинные намерения «агрессора» дружелюбны (Bolwig 1964; Hooff 1972; Preuschoft, Hooff 1995: 201; Бейтсон 2000: 207–208).
В той же ситуации возникает игровая мина и у других зубастых животных – собак, медведей, тюленей – особенно у детенышей и подростков (Aldis 1975; Fagen 1981; Animal Play 1998; Davila-Ross, Palagi 2022). Эта мимика явно представляет собой ритуализованный укус (Tinbergen 1959; Bolwig 1964) – один из хорошо известных примеров превращения агрессивного сигнала в миролюбивый путем ритуализации (Tinbergen 1959; Лоренц 1994: 182–190, 267). «Игривый прикус означает укус, но не означает того, что означал бы укус» (Бейтсон 2000: 208). Смысл такого сигнала – «вот как я мог бы с тобой поступить, но не поступлю». Если бы лингвистические теории юмора были применимы к животным, можно было бы сказать, что притворным нападением особь буквально «упоминает» нечто, что не просто отличается от истинного смысла сообщения, но и противоречит ему. Нетрудно понять, почему у современных людей внезапное исчезновение гнева может сопровождаться тем же древним и бессознательным игровым сигналом (Tomkins 1984; Keltner, Bonanno 1997).
Гаргалесис, от которого обезьяны, кстати, тоже смеются, как и люди (Дарвин 1953/1872: 774; Гудолл 1992: 164),– не что иное, как рудиментарная форма игровой агрессии (Sully 1902: 180) [84].
На эту точку зрения, без ссылки на Салли, перешел недавно и Г. Вайсфелд (Weisfeld 2006) под влиянием получивших широкий резонанс данных о поведении грызунов. Как обнаружил Я. Панксепп, крысята в ответ на щекотку издают особый ультразвуковой писк. Та же вокализация используется ими и без щекотки, как сигнал готовности к игре, а потому вполне возможно, что она гомологична смеху (Panksepp, Burgdorf 2003; Panksepp 2005; Panksepp 2007). Гаргалесис как редуцированная игровая агрессия особенно характерен для человекообразных обезьян, а среди них, по-видимому, для наших ближайших родственников – шимпанзе (Fagen 1981: 109).
И человеческие дети смеются в таких же ситуациях: начиная с полугода или даже раньше – когда их щекочут (Sully 1902: 170; Rothbart 1973; Sroufe, Wunsch 1972; Sroufe, Waters 1976), а с 3 лет – при игровой возне и беготне (Blurton-Jones 1967). В последнем случае, как показывают этологические наблюдения, исходный смысл смеха – тот же, что и у обезьян: это сигнал несерьезности нападения и несерьезности ответной агрессивной реакции (ibid.). Подлинный смысл данного сигнала выявляется лишь в этом возрасте, младенцы же своим загадочным «небесным» смехом способны лишь ввести неискушенных в биологии наблюдателей в заблуждение и породить самые фантастические интерпретации (Чеснов 1996; Козинцев, Бутовская 1997). Даже детские психологи, анализируя так называемую «игровую улыбку» (с открыванием рта) у младенцев в возрасте от 3 месяцев до года в контексте интенсивного игрового взаимодействия с матерью, трактуют ее как выражение удовольствия или стремления пососать материнскую руку или грудь (Messinger et al. 1997).
То, что самые различные структуры и функции появляются в онтогенезе задолго до того, как возникает потребность в них – хорошо известно. Тем не менее и впрямь нелегко поверить, что смех младенцев (у которых и зубов-то нет!) имеет отношение к ритуализованной угрозе. Между тем, это факт. Он был подмечен еще на рубеже XIX и ХХ в. Робинсоном по отношению к детям более позднего возраста и совершенно верно истолкован Салли. По неопубликованным наблюдениям Робинсона, каждый десятый ребенок в возрасте от 2 до 4 лет в ответ на щекотку демонстрирует даже не смех, а настоящий игровой укус, «совершенно так же, как сделал бы щенок» (Sully 1902: 180). Сегодня мы можем внести сюда только одну поправку: сравнивать детей нужно не с собаками, а с обезьянами.
Р. Провайн, который вслед за другими этологами возводит смех к социальной игре приматов, обращает основное внимание не на мимический, а на звуковой компонент. По его предположению, смех, как сигнал миролюбия и приглашения к игре, возник путем ритуализации тяжелого дыхания (обычно с участием голосовых связок), сопровождающего игровую борьбу обезьян (Provine 2000: 96–97, 124). Правда, эволюционный разрыв здесь сильнее, чем в случае мимики: по данным самого Провайна, «протосмех» человекообразных обезьян в акустическом отношении сильно отличается от человеческого. Главное отличие в том, что вокализация у обезьян происходит и на вдохе, и на выдохе из-за отсутствия произвольного контроля дыхания, тогда как у человека – только на выдохе. Последнее сближает человеческий смех с речью (Deacon 1997: 419; Provine 2000: 77–85; о возможной роли бипедии в эволюции смеха см.: Provine 2017).
Недавно, однако, было показано, что вокализация, издаваемая обезьянами при шутливой борьбе и щекотке, более похожа на смех, чем казалось прежде (Vettin, Todt 2005). М. Давила-Росс продемонстрировала, что некоторые человекообразные обезьяны, в частности бонобо, могут смеяться «человеческим» смехом с участием голоса только на выдохе; смех обыкновенных шимпанзе отличается от смеха горилл и, в еще большей степени, орангутанов, будучи акустически более схож с человеческим (Davila-Ross et al. 2009; Davila-Ross, Dezecache 2021). Следовательно, филогенетическая преемственность налицо не только в мимике, но и в звуках смеха, причем это особенно заметно у младенцев (Kret et al. 2021).
Более того, громкое сопение, издаваемое детьми при игровой возне (также с вокализацией обеих фаз дыхания), весьма сходно с обезьяним «смехом» и могло бы рассматриваться в качестве онтогенетической параллели к филогенетически ранней форме смеха, тем более что оно и в самом деле очень напоминает сдержанное посмеивание [85] (Matsusaka 2004; Winkler, Bryant 2021). Кстати, как многие из нас могут убедиться на личном опыте, механизм непроизвольного смеха легче всего запустить не путем имитации конечного результата, а с помощью той же «прелюдии» – быстрого дыхания с участием голосовых связок и на вдохе, и на выдохе, особенно если сопровождать это улыбкой. Вполне возможно, что «акустическая» гипотеза происхождения смеха не исключает «мимическую», а дополняет ее.