К книге
Обречённые временем. Штрихи к портрету эпохиЧасть третья «Я нашёл в себе силу остаться жить». Возвращение в срытый дом
58%
Часть третья «Я нашёл в себе силу остаться жить». Возвращение в срытый дом
11

«Плачет не женщина, а скала». За границей Цветаева пять лет прожила в Чехии, сроднилась с этой страной. Её оккупация нацистами стала для Марины Ивановны глобальной катастрофой и толчком, который выбросил её в СССР, а «Стихи к Чехии» стали последним лирическим циклом великого поэта:

О слёзы на глазах!

Плач гнева и любви!

О Чехия в слезах!

Испания в крови!

О чёрная гора,

Затмившая – весь свет!

Пора – пора – пора

Творцу вернуть билет.

Отказываюсь – быть.

В Бедламе нелюдей

Отказываюсь – жить.

С волками площадей

Отказываюсь – выть.

С акулами равнин

Отказываюсь плыть —

Вниз – по теченью спин.

Не надо мне ни дыр

Ушных, ни вещих глаз.

На твой безумный мир

Ответ один – отказ.

По мнению современной исследовательницы творчества поэтессы Н. Шаинян, «„Стихи к Чехии“ – это завещание Цветаевой, её завет человечности потомкам. „Стихи к Чехии“ содержат и самый горький, самый пронзительный текст, сказанный „Иовом в юбке“ двадцатого столетия».

На родине стихи Марины Ивановны уже мало кто знал. В 60-м томе Большой советской энциклопедии (1934) о ней можно было прочесть: «Представительница деклассированной богемы, Цветаева культивирует романтические темы любви, преданности, героизма и особенно тему поэта как существа, стоящего неизмеримо выше остальных людей».

На родину Марина Ивановна не рвалась; крайне эгоцентричная и амбициозная, она понимала, что и в СССР у неё дома, родного угла не будет:

Тоска по родине! Давно

Разоблачённая морока!

Мне совершенно всё равно —

Где – совершенно одинокой

Быть, по каким камням домой

Брести с кошёлкою базарной

В дом, и не знающий, что – мой,

Как госпиталь или казарма.

Не обольщусь и языком

Родным, его призывом млечным.

Мне безразлично, на каком

Непонимаемой быть встречным!

Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,

И всё – равно, и всё – едино…

Перед отъездом на родину Марина Ивановна писала Анне Песковой, подруге всей жизни: «Уезжаю в вашем ожерелье и в пальто с вашими пуговицами, а на поясе – ваша пряжка. Всё – скромное и безумно любимое, возьму в могилу или сожгусь совместно. До свидания! Сейчас уже не тяжело, сейчас уже – судьба».

За два года, прожитых после возвращения из-за рубежа, Цветаева написала только одиннадцать стихотворений, и ни одного среди них о России. Литературный мир не принял её. Поэтесса жила как под дамокловым мечом. Вот одна из её дневниковых записей: «Меня все считают мужественной. Я не знаю человека робче себя. Боюсь всего, по ночам опять не сплю – боюсь – слишком много стекла – одиночество – ночные звуки и страхи».

Приехала Марина Ивановна с четырнадцатилетним сыном Георгием. Он носил фамилию отца – Эфрон и домашнее имя Мур. Ради сына Цветаева и решилась на возвращение в пенаты. Первое время (лето и осень 1939 года) жили в Болшеве, под Москвой, в деревянном одноэтажном доме, принадлежавшем НКВД. Ариадна, дочь Цветаевой, вспоминала о встрече с матерью:

«Она приехала иная, чем я её знала. Она рассталась с молодостью сознательно. Стала ходить в более тёмных, чем раньше, платьях, низко и некрасиво повязывать на почти седых волосах косынку, носить очки. В ней была осторожность кошки, принюхивающейся к чужой квартире, – так она принюхивалась к нашей великолепной болшевской даче, к нам самим[16]. Не то, что осторожность – недоверчивость. Ещё в ней была какая-то величайшая, непривычная нам тишина. Тихо она приехала, тихо встретилась с Серёжей».

Конечно, от поэта ждали стихов, и Цветаева их читала. Дмитрий Сеземан, будущий друг Мура, слышал их в исполнении автора:

«Она сидела на краю тахты так прямо, как только умели сидеть бывшие воспитанницы пансионов и институтов благородных девиц. Вся она была как бы выполнена в серых тонах:

М. Цветаева

коротко стриженные волосы, лицо, папиросный дым, платье и даже тяжёлые серебряные запястья – всё было серым. Но то, как она читала, с каким-то вызовом или даже отчаянием, производило на меня прямо магическое, завораживающее действие, никогда с тех пор мной не испытанное. Всем своим видом, ни на кого не глядя, она как бы утверждала, что за каждый стих она готова ответить жизнью, потому что каждый стих – во всяком случае, в эти мгновения – был единственным оправданием её жизни. Цветаева читала, как на плахе».

В августе нежданно-негаданно была арестована дочь Цветаевой. «Она была со мной всё время, пока я собиралась в дорогу, – вспоминала Ариадна Сергеевна, – сидела на постели напротив меня, бледная и очень тихая. Без слов и без слёз проводила меня в августовское утро, когда я уехала из Болшева. Она знала, что мы больше не встретимся».

В ноябре последовал арест Сергея Яковлевича Эфрона, и Марина Ивановна поняла, что на Лубянке не забыли возвеличивание ею Врангеля, восславления Корнилова и Маркова (поэма «Перекоп»). Оказалась в духовной изоляции. Крайне тяжёлыми были и бытовые условия. Пока оставались силы и душевная твёрдость, Цветаева игнорировала трудности, прячась в свой внутренний мир поэзии и красоты.

– Я не люблю жизнь как таковую, – говорила Марина Ивановна. – Для меня она начинает значить, то есть обретает смысл и вес только преображённая, то есть в искусстве.

И в самый критический момент поэтесса лишилась своего чудесного дара: стихи больше не выливались торопливыми строками. Сначала она пыталась объяснить потерю спасительной силы творчества внешними обстоятельствами. В письме В.А. Меркуловой сетовала: «Я не могу вытравить из себя чувство права (не говоря уже о том, что в бывшем Румянцевском музее три нашей библиотеки: деда, Александра Даниловича Мейна, матери, Марины Александровны Цветаевой, и отца, Ивана Владимировича Цветаева). Мы Москву задарили. А она меня вышвыривает, извергает. И кто она такая, чтобы передо мной гордиться?»

После арестов дочери и мужа Болшево пришлось оставить, устроилась в подмосковном Голицыне, рядом с домом отдыха Союза писателей. Об условиях жизни Цветаевой мы узнаём из дневника Мура: «Сегодня, 29 марта 40-го года, я и мать получили новый и громкий удар по кумполу.

В чём этот удар заключается? Утром мать вышла на улицу и встретила Серафиму Ивановну (директоршу Дома отдыха), которая сообщила, что теперь мы должны платить в два раза больше, чем раньше[17]. Конечно, мама этого платить никак не может. Тогда Серафима позвонила в Литфонд, и там сказали – пусть платит как раньше (то есть – теперь за одного). Итак, теперь мы будем ходить в Дом отдыха и брать пищу на одного человека и делить между собою.

Так, 29-го, после 3 месяцев и 16 дней общение с пребывающими в Доме отдыха прекратилось. Это – конечно, большой удар по кумполу, и мы опять внизу волны. Мне смешно: пища на одного человека, брать, как воры, и не быть там за столом. Мне-то лично наплевать, но каково-то маме!»

Марина Ивановна ещё держалась. Вот такой увидела её в Голицыно Татьяна Квашина, супруга Н.Я. Москвина:

– Худощавая седая женщина, чуть выше среднего роста[18], со строгим, немного замкнутым, но очень выразительным лицом. Держалась незнакомка как-то подчёркнуто прямо, и во всех её движениях чувствовалось горделивое достоинство.

Бросились в глаза широкие серебряные браслеты на запястьях её рук. Ощущение, что вижу человека, к которому слово «незаурядный» применить мало, родилось тут же: это был человек особой, высочайшей породы. За всю мою жизнь, и прежде, и потом, такого ощущения я не испытывала ни от одной встречи.

Нечто подобное ощутил и Арсений Тарковский при встрече с Цветаевой. Вдохновлённая строками его стихотворения «Стол накрыт на шестерых», Марина Ивановна написала своё – «Всё повторяю первый стих»:

…Робкая как вор,

О – ни души не задевая! —

За непоставленный прибор

Сажусь незваная, седьмая.

Раз! – опрокинула стакан!

И всё, что жаждало пролиться, —

Вся соль из глаз, вся кровь из ран —

Со скатерти – на половицы.

И – гроба нет! Разлуки – нет!

Стол расколдован, дом разбужен.

Как смерть – на свадебный обед,

Я – жизнь, пришедшая на ужин.

Замысловато. Но специалисты интерпретируют стихотворение «Всё повторяю первый стих» с пафосом: более очевидное утверждение вечной жизни, победы над смертью трудно себе представить в пределах поэзии. Здесь сама душа расколдовывает безмолвие и неподвижность потустороннего забытья и возвращает движение, звук, тепло, слёзы и жизнь[19].

К сожалению, Цветаева уже ничего не возвращала (тем более из потустороннего мира), а билась как рыба об лёд в нужде и отверженности. Вот её запись в черновой тетради переводов в декабре 1940 года:

«Как жить? И вообще, что это такое? В трудовой стране – с таким тружеником, как я! Я не могу смотреть на всё это, ибо я знаю цену – мне данного, и мной даваемого. Твёрже знаю, чем своё имя. Это же – издёвка. Я, правда, мир одариваю, и мне не дают на хлеб, который я три дня не могу купить. Мне в пятницу нечего нести своим в тюрьму. Мне не дают заработать своим на тюрьму».

Зарабатывала Цветаева переводами. Работу ей давала редактор Гослитиздата Зинаида Кульманова. Вот какой она видела великую поэтессу:

– Она выглядела старше своих лет, поседевшая, вечно в полинявшем платье (или юбке с кофтой, тоже вылинявшими), в берете. На лице – нездоровая желтизна. Весь внешний вид Марины Ивановны характеризовался каким-то страданием, внутренней болью. Было впечатление, что её внутри что-то жжёт. Её облик излучал боль, боль за близких ей людей.

Чувствительные по отношению к ней, выраженное в той или иной форме, вызывали слёзы. В письме к Вере Меркурьевой Марина Ивановна признавалась: «Меня начинают жалеть (что меня смущает, наводит на мысли) – совершенно чужие люди. Это – хуже всего, потому что я от малейшего доброго слова – интонации – заливаюсь слезами, как скала водой водопада. И Мур впадает в гнев. Он не понимает, что плачет не женщина, а скала…»

В несчастьях, выпавших на её голову, Цветаева хотела быть гранитом – не получалось. Драма жизни неуклонно вела её к трагедии, и она осознавала это. Роковой ошибкой стала эвакуация в Елабугу, где великая потеряла возможность получить работу. Вчитайтесь, читатель, вот в этот документ:

«Марина

В Совет Литфонда.

Прошу принять меня на работу в качестве судомойки в открывающуюся столовую Литфонда.

М. Цветаева,

26 августа 1941 года»

Прошло четыре дня, изматывающих душу дня, и 31 августа Марина Ивановна распрощалась с жизнью.

Там, на земле, мне подавали грош

И жерновов навешали на шею.

Возлюбленный! Ужель не узнаёшь?

Я ласточка твоя – Психея!

Живущим оставила три записки: сыну, Н.Н. Асееву и эвакуированным в Елабугу.

«Мурлыга! Прости меня, но дальше было бы хуже. Я тяжело больна, это уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але – если увидишь, – что любила их до последней минуты, и объясни, что попала в тупик».

Н.Н. Асееву: «Дорогой Николай Николаевич! Дорогие сёстры Синяковы! Умоляю Вас взять Мура к себе в Чистополь – просто взять его в сыновья – и чтобы он учился. Я для него больше ничего не могу и только его гублю. У меня в сумке 450 р., и если постараться распродать все мои вещи… В сундучке несколько рукописных книжек стихов и пачка с оттисками прозы. Поручаю их Вам, берегите моего дорогого Мура, он очень хрупкого здоровья. Любите как сына – заслуживает.

А меня простите – не вынесла. Не оставляйте его никогда. Была бы без ума счастлива, если бы он жил у вас. Уедете – увезите с собой. Не бросайте».

Письмо к эвакуированным: «Дорогие товарищи! Не оставьте Мура. Умоляю того из вас, кто может, отвезти его в Чистополь к Н.Н. Асееву. Пароходы – страшные, умоляю не отправлять его одного. Помогите ему и с багажом – сложить и довезти. В Чистополе надеюсь на распродажу моих вещей. Я хочу, чтобы Мур жил и учился. Со мной он пропадёт. Адрес Асеева на конверте. Не похороните живой! Хорошенько проверьте».

Похоронили Цветаеву на средства Городского совета Елабуги (Литфонд не расщедрился). Со временем её могила затерялась. Великая поэтесса исчезла, как и задумала некогда: «Распасться – не оставив праха на урну».

С. Маршак

Мур (Георгий Эфрон) погиб на фронте в 1944 году. Муж, Сергей Яковлевич Эфрон, был расстрелян. Дочь Ариадна пятнадцать лет провела в ссылке. Выйдя на волю, занялась сбором материального наследия матери, написала воспоминания «О Марине Цветаевой», участвовала в составлении первого сборника её стихотворений (1963), вышедшем в СССР в серии «Библиотека поэта».

Маршак – Цветаевой

Как и сама ты предсказала,

Лучом, дошедшим до земли,

Когда звезды уже не стало,

Твои стихи до нас дошли.

Тебя мы слышим в каждой фразе,

Где спор ведут между собой

Цветной узор славянской вязи

С цыганской страстной ворожбой.

Но так отчётливо видна,

Едва одета лёгкой тканью,

Душа, открытая страданью,

Страстям открытая до дна.

Пусть безогляден был твой путь

Бездомной птицы-одиночки, —

Себя ты до последней строчки

Успела родине вернуть.

* * *

Все мы немного у жизни в гостях.

Последний страшный поворот. Марина Цветаева прожила во Франции семнадцать лет и на Родину не рвалась. Но там был муж (Сергей Яковлевич Эфрон), которому она в своё время поклялась:

– Если Бог сделает это чудо – оставит вас в живых, я буду ходить за вами, как собака.

Подрастал сын Георгий, которого она звала Муром и считала русским, а потому обязанным жить в России:

Ни к городу и ни к селу —

Езжай, мой сын, в свою страну.

Страны, памятью о которой жила поэтесса, уже не было, и она это понимала:

С фонарём обшарьте

Весь подлунный свет!

Той страны – на карте

Нет, в пространстве – нет.

Выпита как с блюдца, —

Донышко блестит.

Можно ли вернуться

В дом, который – срыт?

Цветаева колебалась. И сомнения рассеял И. Эренбург, приехавший в Париж на Международный писательский конгресс. По воспоминаниям сына Н. Сеземан, Марина Ивановна находилась в крайне нервозном состоянии и, не дожидаясь вопросов подруги, поведала ей следующее:

– Нина, я только что от Эренбурга, он мне говорил страшные вещи. Мы с ним два часа сидели в Rotonde, и все два часа он мне объяснял, что я здесь чужая, что я как поэт здесь гибну, что в России меня ждут, что там не только моя родина, но и мои читатели, что от меня никто не потребует никаких отречений. Он говорит, что я ведь всегда жаждала революции духа и что русская революция есть, как это он сказал, преддверье этой революции духа. Он мне обещал сказочные тиражи, десятки тысяч экземпляров. Нина, вы понимаете, что это значит? Десятки тысяч будут читать меня…

По лицу Марины Ивановны текли слёзы. Ее волнение передалось подруге, и она стала успокаивать Марину; заверила её в том, что Эренбург вхож в высшие круги московской элиты и на его слова можно положиться.

Встреча с Эренбургом проходила в 1925 году, но ещё четыре года Цветаева терзала себя вопросом: как быть? Ехать – не ехать в страну, чуждую ей по духу? Но тяга к Родине пересилила все сомнения и страхи.

18 июня 1939 года утром Марина Ивановна и Мур на пароходе «Марина Ульянова» прибыли в Ленинград, а днём уехали в Москву. Столица встретила их небывалой жарой. Е.С. Булгакова в этот день была в Большом театре. Вечером записала: «Дикая жара. Впечатление, что весь партер и оркестр – белый, так как все непрерывно машут платками, афишками, веерами».

Это лето Цветаева, её муж и сын провели в посёлке Новый Быт на железнодорожной станции Болшево. В просторном деревянном доме, находившемся под управлением НКВД, к работе которого был причастен Сергей Яковлевич Эфрон.

После заверения Эренбурга Марина Ивановна отнесла в Гослитиздат сборник своих стихов. Через месяц получила отказ в их публикации. Внутренняя цензура критика Корнелия Зелинского гласила: «Истинная трагедия Марины Цветаевой заключается в том, что, обладая даром стихосложения, она в то же время не имеет что сказать людям. Поэзия Марины Цветаевой потому и негуманистична и лишена подлинного человеческого содержания. И потому ей приходится, утоляя, видимо, стихотворческую потребность, громоздить сложные, зашифрованные стихотворные конструкции, внутри которых – пустота, бессодержательность».

Цветаева и Эфрон

Окончательно Цветаеву подкосил арест дочери Ариадны (27 августа 1939 года) и супруга Сергея Яковлевича (10 октября того же года). Почти все, кто видел Марину Ивановну в Болшево, говорили о её раздражительности, нервозности: «вспыхивала из-за мелочей, без видимого повода». В отчаянии она пришла к Эренбургу:

– Вы мне объясняли, что моё место, моя Родина, мои читатели здесь, а вот теперь мой муж и моя дочь в тюрьме, я с сыном без средств, на улице, и никто не то что печатать, а и разговаривать со мной не желает.

Попытался объяснить Цветаевой её драму высокими государственными проблемами, которые неведомы простым смертным:

– Марина, Марина, есть высшие государственные интересы, которые от нас с вами сокрыты и в сравнении с которыми личная судьба каждого из нас не стоит ничего.

– Вы негодяй, – воскликнула Цветаева и ушла, хлопнув дверью.

Ведомственное жильё НКВД пришлось оставить. Именно тогда Марина Ивановна сделала следующую запись: «Никто не видит, не знает, что я год уже ищу глазами крюк, но его нет, потому что везде электричество. Никаких люстр. Я год примеряю смерть».

Словом, психическое состояние Цветаевой нельзя назвать нормальным. Она много чего боялась, и прежде всего машин. Вот свидетельство её биографа Марины Белкиной:

– Когда она должна была прийти к нам одна, без Мура, мы обычно встречали её на углу Поварской. И когда мы переводили её через площадь, она судорожно цеплялась за руку, то пускалась чуть ли не бегом, то вдруг в самом неподходящем месте останавливалась, как вкопанная. Ей казалось, что все машины несутся именно на неё.

Из всех видов городского транспорта Марина Ивановна пользовалась только трамваем. Когда на Москву начались налёты фашистской авиации, она категорически заявила сыну: «Лучше умереть с голоду, чем под развалинами».

Цветаева панически боялась за сына. Сохранилась запись о её переживаниях по этому поводу: «Вот Мура скоро призовут в армию, отправят на фронт, этого она не вынесет, не переживёт – ждать писем, не получать месяцами, ждать и получить последний, страшный конверт, надписанный чужим почерком… Так и будет, ничего нельзя изменить, иного не дано. Именно это ей предстоит. Нет, нет, она не согласна, не желает. Ей отвратительна, невыносима такая зависимость от обстоятельств, от непреложности, такая обязательность всех этапов трагического пути…»

Но Марина Ивановна предвидела не возможность, а неизбежность гибели сына. Мысли об этом зародились у неё вскоре после его рождения. В марте 1925 года, когда Муру исполнился месяц, Цветаева записала в черновой тетради: «Мальчиков нужно баловать – им, может быть, на войну придётся».

Шестнадцать с половиной лет поэтессу терзала мысль об этом. Наваждение кончилось 1 сентября 1941 года обретением в Елабуге крюка, который она тщетно искала в последние годы своего трагического бытия. Возможность получить извещение («страшный конверт») о гибели сына убила великую поэтессу и отчаявшуюся мать.

«В стихах – всё о себе!» В семье С.В. Михалкова любили А.Е. Кручёных, там он был своим человеком. Поэтому Наталия Петровна Кончаловская, супруга Сергея Владимировича, не удивилась звонку Алексея Елисеевича, пригласившего её в гости:

– Приходи сегодня вечером попозднее. У меня будет Марина Ивановна.

Кручёных, старый поэт-футурист, жил в одном из домов у Мясницких Ворот. Его стихи не печатали уже лет десять, но имя его знали и связывали с несуразицами, начало которым положило стихотворение 1913 года:

Дыр бул щыл

убеш щур

скум

вы со бу

р л эз

Не лучше были и последующие поэтические перлы:

Дред

Обрядык

Дрададак!!!

аx! зью-зью!

зум

дбр жрл!.. жрт!.. банч! банч!!

фазузузу —

зумб!.. бой!.. бойма!!

вр! драx!..

дыбаx! д!

вз-з-з!..

ц-ц-ц!..

Амс! Мас! Кса!!!

(Боен-кр)

Творчество Кручёных пришлось не ко двору советской власти, но «гнилая» интеллигенция любила изыски Алексея Елисеевича и привечала создателя заумного языка. А. Вознесенский считал Кручёных поэтом Божьей милостью. Благоволила старому футуристу и Марина Цветаева, посетившая Алексея Елисеевича 18 мая 1941 года.

В громадном доме Кручёных занимал конурку, которую Кончаловская называла небольшой комнаткой, а Вознесенский – кладовкой. Над столом под бумажным абажуром висела тусклая лампочка; на столе была разложена бумага, на которой лежали сыр и булка, стояла бутылка «Ливадии». С весёлым радушием хозяин угощал гостей. Сыр оказался превосходным, вино – ароматным, а сервировка располагала к непринуждённости.

Цветаева сидела на табурете, закинув ногу на ногу, с папиросой в зубах. Отламывая кусочки хлеба, она ела их с сыром и запивала вином. Постепенно общий разговор перешёл на поэзию. Кручёных достал апрельский номер журнала «30 дней», в котором были стихи Марины Ивановны «Старинная песня». Цветаева сказала по их поводу:

– Я никак не могла уговорить редактора не называть так этих стихов. Он утверждал, что эти стихи о несчастных, обездоленных женщинах прошлого, о таких, каких теперь нет. А стихи-то просто любовные.

Кручёных попросил гостью прочитать что-нибудь из них. Марина Ивановна легко согласилась:

Вчера ещё в глаза глядел,

А нынче – всё косится в сторону!

Вчера ещё до птиц сидел, —

Всё жаворонки нынче – вороны!

Я глупая, а ты умён,

Живой, а я остолбенелая.

О, вопль женщин всех времён:

«Мой милый, что тебе я сделала?!»

Читала Цветаева торопливо и монотонно, на одной ноте; взгляд её был устремлён мимо слушателей, благоговейно внимавших ей:

Вчера ещё – в ногах лежал!

Равнял с Китайскою державою!

Враз обе рученьки разжал, —

Жизнь выпала – копейкой ржавою!

Самo – что дерево трясти! —

В срок яблоко спадает спелое…

– За всё, за всё меня прости,

Мой милый, – что тебе я сделала!

С 1922-го по июнь 1939 года Цветаева жила за границей, где её не издавали, скопились сотни ненапечатанных стихов. Пожаловавшись на это, Марина Ивановна продолжила:

– Хотите, прочту что-нибудь из старого?

Конечно, слушатели хотели – сами были причастны к поэзии, а стихи Цветаевой любили. Марина Ивановна неторопливо зажгла спичку, прикурила, затянулась и объявила: «Писала в тринадцатом году».

Моим стихам, написанным так рано,

Что и не знала я, что я – поэт,

Сорвавшимся, как брызги из фонтана,

Как искры из ракет,

Ворвавшимся, как маленькие черти,

В святилище, где сон и фимиам,

Моим стихам о юности и смерти,

– Нечитанным стихам!

Разбросанным в пыли по магазинам,

Где их никто не брал и не берёт,

Моим стихам, как драгоценным винам,

Настанет свой черёд.

Кончаловская смотрела на Цветаеву, стараясь не упустить ни одного её движения, жеста, интонации голоса. Седые волосы Марины Ивановны со следами перманента были острижены коротко, причёсаны на косой ряд и сбоку подколоты гребешком. Уловив взгляд слушательницы, она пояснила:

– Я никогда не красила волос, даже когда мне было двадцать лет. В Париже один парикмахер предложил мне выцветить седую прядь надо лбом, на тёмных волосах. Я спросила его: «Если бы я была мужчиной, предложили бы вы мне это?» Он ответил: «Нет, мадам!» Ну так вот! А ведь всё дело в том, что моя мать меня никогда не любила, она ждала сына вместо меня и хотел назвать его Александром. Вот почему я всё-таки похожа на Александра.

И действительно, в Цветаевой мало было женственности. Затронув волновавшую её тему, Марина Ивановна заговорила о своих романах:

– Я никогда не удерживала мужчину, если он уходил. Я даже не поворачивала вслед головы, хоть иногда и не знала, от чего он уходит. Уходит – так уходит! День – не пришёл, два – не пришёл, три – не пришёл, а потом так и не приходил никогда. И всё так. Почему так было – не знаю!

Жизнь поэтессы проходила на фоне постоянных любовных увлечений, которые приносили страдания её мужу Сергею Эфрону, ранили дочь Ариадну и вызывали осуждение окружающих, какое-то время угнетали саму виновницу этих романов. Любила Цветаева страстно, самозабвенно, требовательно, порой – истерично. Её партнёры не выдерживали «дикой и яркой Марины», её необузданной любви и действительно уходили: Осип Мандельштам, Софья Парнок, Софья Голлидэй, Абрам Вишняк, Константин Радзиевич и другие.

«Любовная лодка» поэтессы постоянно раскачивалась на волнах душевных переживаний, и предела этому не было, как нет и не может быть конца грустной прелести цветаевского стихотворения «Мне нравится»:

Мне нравится, что Вы больны не мной,

Мне нравится, что я больна не Вами,

Что никогда тяжёлый шар земной

Не уплывёт под нашими ногами.

Спасибо Вам и сердцем, и рукой

За то, что Вы меня – не зная сами! —

Так любите: за мой ночной покой,

За редкость встреч закатными часами,

За наши не-гулянья под луной,

За солнце не у нас над головами,

За то, что Вы больны – увы! – не мной,

За то, что я больна – увы! – не Вами.

Собеседников Цветаева слушала рассеянно – вся была в себе. Уловив паузу в их речениях, тут же переводила разговор на другую тему. Создавалось впечатление, что она просто думает вслух:

– Зачем людям нефть? Зачем эта вонючая нефть? Хорошо жить в лесу, в деревянном доме.

Кручёных возражал, говорил, что в лесу нужна будет керосиновая лампа.

Но Цветаева продолжала своё:

– Я бы жила в лесу. Писала бы стихи. Массу стихов! Вот сейчас у меня просят любовной лирики. Но ведь не могу же я со своей седой головой приносить только любовные стихи, это же будет смешно! Вот говорят: стихи ваши безукоризненные, мастерство блестящее, но подобрана книжка плохо. Не могу же я подобрать книжку не из своих стихов? Ведь это же – моё. Подбирай так или эдак, сущность-то не изменится.

Кончаловская видела Цветаеву в первый и в последний раз в своей жизни. Впечатление от случайной встречи несколько разочаровало её своей обыденностью:

– Она говорила сдержанно, без тени раздражения, и лицо её было неподвижно. Попыхивая папиросой, она искоса поглядывала на нас с Алексеем Елисеевичем, и казалось, что вот такой она и была всегда, ни моложе, ни красивей, ни жизнерадостней.

Полпервого ночи гости откланялись. Кончаловская проводила Марину Ивановну до Мясницкой площади и посадила на трамвай. Цветаева ехала на Покровский бульвар, где снимала комнату в доме 14/5.

Вернувшись к себе, Наталья Петровна описала ужин у Кручёных, понимая значимость встречи. Симптоматична заключительная фраза её маленького эссе: «В окне удаляющегося вагона ещё раз мелькнули передо мной её чужие глаза, равнодушно глядевшие куда-то мимо. Ушедшая в себя, она исчезала куда-то, оставив в моей памяти неизгладимый образ, замкнутый в круг суровой обречённости».

* * *

Тяжело сложилась и жизнь А.Е. Кручёных. Ю. Бореев, не раз мельком видевший Алексея Елисеевича, вспоминал:

– В 1945–1947 годах в литературных объединениях стал появляться высокий худощавый человек в потрёпанном костюме, настороженный, запуганный и всегда голодный. Это был поэт Кручёных. Все знали его громкое имя, но никто не знал его стихов, кроме знаменитых «Дыр бул щыл», потому что с начала 30-х годов его перестали печатать. В литобъединения он приходил не для того, чтобы послушать стихи молодых поэтов, а для того, чтобы занять у кого-нибудь немного денег. Часто он нёс перевязанную пачку редчайших книг – сдать за бесценок в букинистический магазин. Но при всём этом Кручёных производил впечатление не только загнанного, несчастного, но и весёлого человека.

В эти же годы с Алексеем Елисеевичем сблизился А. Вознесенский, только ещё вступавший на поэтическую стезю. Попав к коллеге впервые, он был ошарашен:

– Жил Кручёных на Кировской (Мясницкой) в маленькой кладовке. Пахло мышью. Света не было. Единственное окно было до потолка завалено, загажено – рухлядью, тюками, недоеденными консервными банками, вековой пылью.

В этот хлам Кручёных, как белка грибы и ягоды, прятал свои сокровища – книжный антиквариат и рукописи. Чего только из старых изданий у него не было. Когда посетитель спрашивал какую-нибудь редкость, в ответ слышал: «Отвернись». После чего Алексей Елисеевич ловко вытаскивал из подпорченного молью пальто просимое.

Книги он собирал всю жизнь, а в свои последние годы – подворовывал. Его визитов побаивались.

Вознесенский говорил:

– Как замшелый дух, вкрадчивый упырь, он тишайше проникал в вашу квартиру. Бабушка подозрительно поджимала губы. Он слезился, попрошайничал.

У Кручёных оказались рукописи Вениамина Хлебникова, он продавал их, деловито справляясь:

– На сколько вам?

– На три червонца.

Алексей Елисеевич клал рукопись на стол, долго расправлял помятые листы, разглаживая их, как закройщик. Затем отхватывал ножницами «положенные» на названную сумму страницы.

За свою нелёгкую жизнь Алексей Елисеевич отчаянно боролся. На улицу он выходил, наполнив рот тёплым чаем и мочёной булкой. Считал, что это предохраняет от простуды, чему был подвержен.

Из своего поэтического наследия Кручёных помнил только стихотворение «Весна с угощеньицем». Вознесенский однажды был свидетелем чтения его Алексеем Елисеевичем: «Сначала он отнекивается, ворчит, придуряется, хрюкает, трёт зачем-то глаза платком допотопной девственности, похожим на промасленные концы, которыми водители протирают двигатель.

Но вот взгляд протёрт – оказывается, он жемчужно-серый, синий даже! Он напрягается, подпрыгивает, как пушкинский петушок, приставляет ладонь ребром к губам и начинает. Голос у него открывается высокий, с таким неземным чистым тоном, к которому тщетно стремятся солисты теперешних поп-ансамблей».

Странная была это дружба – молодой восходящей звезды и забытого при жизни поэта. Но она дала Вознесенскому какой-то внутренний импульс, и он всю свою жизнь оставался верен памяти незадачливого поэта, доброго, но чудаковатого человека. Хороша его оценка этих ипостасей (поэта и человека):

– Он прикидывался барыгой, воришкой, спекулянтом. Но одного он не продал – своей ноты в поэзии. Он просто перестал писать. Поэзия дружила лишь с его юной порой. С ней одной он остался чист и честен.

* * *

Судьба самой Н.П. Кончаловской внешне сложилась счастливо: написала биографию деда, известного художника В.И. Сурикова, книгу в стихах «Древняя столица», воспоминания «Волшебство и трудолюбие». Была женой С.В. Михалкова, поэта и драматурга, автора гимнов СССР и России. Дала миру весьма известных и преуспевающих сыновей: Никиту Михалкова и Андрона Кончаловского. Не бедствуют (что важно в наше время) и её внуки.

…Три судьбы как зеркало русской жизни! Трудна она в России, особенно для людей неординарных, отмеченных божьим даром. Чего стоит один вопрос Цветаевой к потомкам: «Как может большой поэт быть маленьким человеком?»

Последний всплеск. Молодой поэт Арсений Тарковский бредил поэзией Серебряного века. Узнав о возвращении на Родину Марины Цветаевой, возмечтал познакомиться с ней. Случай представился в самом начале весны 1940 года. Связала их переводчица Нина Герасимовна Бернар-Яковлева. Своих книг у Тарковского ещё не было, и он рискнул послать Цветаевой книгу сделанных им переводов из классика туркменской поэзии Кемине. И к своему удивлению, получил ответ:

«Милый товарищ Т.

Ваша книга прелестна. Ваш перевод – прелесть. Что Вы можете – сами? Потому что за другого Вы можете – всё. Найдите (полюбите) – слова у Вас будут.

Скоро я Вас позову в гости – вечерком – послушать стихи (мои), из будущей книги. Поэтому – дайте мне Ваш адрес, чтобы приглашение не блуждало – или не лежало – как это письмо.

Я бы очень просила Вас этого моего письмеца никому не показывать, я – человек уединённый, и я пишу Вам – зачем Вам другие? (руки и глаза) и никому не говорить, что вот, на днях, услышите мои стихи – скоро у меня будет открытый вечер, тогда – все придут. А сейчас – я вас зову по-дружески. Всякая рукопись – беззащитна. Я вся – рукопись».

Впервые Цветаева и Тарковский встретились у Яковлевой в Телеграфном переулке. Хозяйка квартиры вспоминала:

– Мне хорошо запомнился тот день. Я зачем-то вышла из комнаты. Когда я вернулась, они сидели рядом на диване. По их взволнованным лицам я поняла: так было у Дункан с Есениным. Встретились, взметнулись, метнулись. Поэт к поэту. В народе говорят: любовь с первого взгляда…

Правда, Мария Белкина, знавшая Цветаеву, считает, что Яковлева идеализирует отношения двух поэтов: Тарковский был лет на пятнадцать моложе Марины Ивановны и был ею увлечён как поэтом, он любил её стихи, хотя и не раз ей говорил:

– Марина, вы кончились в шестнадцатом году!..

Ему нравились её ранние стихи, а её поэмы казались ему многословными.

Другой любопытный эпизод известен благодаря Аркадию Штейнбергу, близкому другу Тарковского. Однажды Штейнберг стоял вместе с Цветаевой в очереди – кажется, в кассу Гослитиздата. Старая сутуловатая женщина с некрасивым хмурым лицом… И вдруг она преобразилась – выпрямилась, подалась вперёд, глаза её сверкнули, лицо помолодело и чуть ли не засветилось. Штейнберг был потрясён, не мог поверить своим глазам. Перед ним была совсем другая женщина. И только когда он обернулся, то понял причину преображения – в конце коридора показался Арсений Тарковский.

Большая часть свиданий происходила на улице. Встречались, шли гулять, на ходу читали друг другу стихи. Иногда Цветаева советовала Тарковскому поменять то или иное слово или строку – чаще всего он следовал совету. Цветаева была неутомимым ходоком. Уж на что привык ходить пешком Тарковский, который почти никогда не пользовался в Москве транспортом, но и он едва поспевал за Мариной Ивановной.

Отношения престарелой женщины и молодого поэта вскоре привлекли внимание в писательской среде. Так, М. Белкина в книге «Скрещение судеб»[20] запечатлела следующий эпизод, случившийся на книжном базаре в Доме писателей на улице Воровского весной 1941 года. «Было людно, были писатели, писательские жёны, модные в то время актёры, кинозвёзды, художники, музыканты. Одни интересовались книгами (немногие, правда), другие забежали просто так; себя показать, на людей посмотреть, с кем-то встретиться, завести деловое знакомство… Марина Ивановна была на другом конце зала, у книжных столов, нервно перебирала книги. Тогда-то я к ней и разбежалась или, точнее, пробралась сквозь толпу, и она обожгла меня холодом. Я потом пыталась это себе объяснить тем, что её рассматривали, как экспонат в витрине, и она не могла не чувствовать этого и, должно быть, была раздражена… Но когда спустя несколько дней я рассказала об этом нашей общей знакомой, переводчице Яковлевой, с которой, как мне казалось, Марина Ивановна дружила, то та только махнула рукой, заявив, что мои догадки – ерунда! Просто в зале, в толпе находился молодой поэт и мимолётное увлечение Марины Ивановны. Он не подошёл к ней и даже не поклонился, он был с женой. И Марина Ивановна была вне себя от гнева, о чём сама и рассказала».

Молодым поэтом был Арсений Тарковский.

Одна из последних совместных прогулок (после вечера у Яковлевой) состоялась в ночь с 21-го на 22 июня 1941 года. Цветаеву пошли провожать несколько человек, в том числе и Тарковский. Где-то между 5 и 6 часами утра Цветаева вдруг сказала: «Вот мы идём сейчас, а может быть, уже началась война».

У неё был дар предвидения. Вторая жена Тарковского, Тоня, считала Цветаеву колдуньей. И впрямь: если кто-нибудь в собравшейся компании не нравился Цветаевой, он начинал чувствовать себя как-то неуютно, ёжился, нервничал и в конце концов уходил. Марина Ивановна подарила жене Арсения малахитовое ожерелье, но та не стала носить его – уверяла, что ожерелье её душит.

В одной из поэтических компаний Тарковский читает своё новое стихотворение, начинающееся строфой:

Стол накрыт на шестерых,

Розы да хрусталь,

А среди гостей моих

Горе да печаль.

Внимательнее других слушает это стихотворение Цветаева. А потом, вернувшись в свою жалкую комнатку на Покровском бульваре, пишет ответное стихотворение:

Всё повторяю первый стих

И всё переправляю слово;

– «Я стол накрыл на шестерых…»

Ты одного забыл – седьмого.

Невесело вам вшестером,

На лицах – дождевые струи…

Как мог ты за таким столом

Седьмого позабыть – седьмую…

…Никто; не брат, не сын, не муж,

Не друг – и всё же укоряю:

– Ты, стол накрывший на шесть – душ,

Меня не посадивший – с краю.

Стихотворение датировано 6 марта 1941 года. Это последнее стихотворение поэтессы.

Тарковский и Цветаева встречались почти до самого отъезда Марины Ивановны в Елабугу. Иногда – случайно. Однажды, уже в дни войны, столкнулись на Арбатской площади, и их настигла бомбёжка, и они укрылись в бомбоубежище. Марина Ивановна была в паническом состоянии. Она сидела в бомбоубежище, обхватив руками колени, и, раскачиваясь, повторяла одну и ту же фразу: «А он всё идёт и идёт…»

Свидание в бомбоубежище произошло в один из дней с 25 июля по 7 августа 1941 года. Но вернёмся на несколько месяцев назад, в «до войны».

Сохранились отрывочные воспоминания самого Тарковского о Марине:

«Она приехала (в Россию) в очень тяжёлом состоянии, была уверена, что её сына убьют, как потом и случилось. Я её любил, но с ней было тяжело. Она была слишком резка, слишком нервна. Мы часто ходили по её любимым местам – в Трёхпрудном переулке, к музею, созданному её отцом… Марина была сложным человеком. Про себя и сестру она говорила: «Там, где я резка, Ася нагла». Однажды она пришла к Ахматовой. Анна Андреевна подарила ей кольцо, а Марина Ахматовой – бусы, зелёные бусы. Они долго говорили. Потом Марина собралась уходить, остановилась в дверях и вдруг сказала: „А всё-таки, Анна Андреевна, вы самая обыкновенная женщина“. И ушла.

Она была страшно несчастная, многие её боялись. Я тоже – немножко. Ведь она была чуть-чуть чернокнижница.

Она могла позвонить мне в 4 утра, очень возбуждённая:

– Вы знаете, я нашла у себя ваш платок!

– А почему вы думаете, что это мой? У меня давно не было платков с меткой.

– Нет, нет, это ваш, на нём метка „А.Т.“. Я его вам сейчас привезу!

– Но… Марина Ивановна, сейчас 4 часа ночи!

– Ну и что? Я сейчас приеду.

И приехала, и привезла мне платок. На нём действительно была метка „А.Т.“».

Две встречи. Н.И. Ильина. Литератор Н.И. Ильина за одиннадцать лет своего знакомства с А.А. Ахматовой довольно часто встречалась с ней. Однажды Анна Андреевна поведала своей поклоннице о двух мимолётных сближениях с М.И. Цветаевой, случившихся в июне 1941 года. Инициатива исходила от Марины Ивановны, которая дала свой телефон Б.Л. Пастернаку для передачи Ахматовой. Анна Андреевна рассказывала:

«Звоню. Прошу позвать её. Слышу „Да“.

– Говорит Ахматова.

– Слушаю.

Я удивилась. Ведь она же хотела меня видеть? Но говорю:

– Как мы сделаем? Мне к вам прийти или вы ко мне придёте?

– Лучше я к вам приду.

– Тогда я позову сейчас нормального человека, чтобы он объяснил, как до нас добраться.

– А нормальный человек сможет объяснить ненормальному?

Пришла на другой день в двенадцать дня, а ушла в час ночи. Сидели в этой маленькой комнате. Сердобольные Ардовы нам еду какую-то присылали. О чём говорили? Не верю, что можно многие годы точно помнить, о чём люди говорили, не верю, когда по памяти восстанавливают. Помню, что она спросила меня:

– Как вы могли написать: „Отними и ребёнка, и друга, и таинственный песенный дар…“? Разве вы не знаете, что в стихах всё сбывается?

– А как вы могли написать поэму „Молодец“? – возразила Анна Андреевна.

– Но ведь это я не о себе!

– А разве вы не знаете, что в стихах – всё о себе?

…Об этой встрече поведала и сама Ахматова, при этом не кому-нибудь, а Ариадне Эфрон, дочери Цветаевой, собиравшей материалы о матери. Познакомились они в январе 1957 года в Переделкине, будучи в гостях у Б.Л. Пастернака. Ариадна Сергеевна вспоминала:

– Когда все мы стали расходиться, разъезжаться, А.А. взяла у меня мой телефон, сказала, что позвонит, что хочет встретиться, но я как-то не поверила в это. Но Ахматова позвонила. Дала она мне адрес Ардова, где всегда, приезжая из Ленинграда, останавливается, пригласила к себе, обещала рассказать про маму. Поехала я к ней вечером, оказывается, живёт она в Замоскворечье, недалеко от писательского дома и Третьяковской галереи, возле круглой церкви.

А. Ахматова, 1964 г.

Двери дома открыла прислуга. На вопрос об Ахматовой ответила: «Они отдыхают». Оглядевшись вокруг себя, Ариадна Сергеевна постучала к Анне Андреевне. Послышался знакомый голос, и открылась дверь. Ахматова была в лиловой ночной рубашке до пят и не совсем ещё проснувшаяся. Маленькая комнатка напоминала собой каюту, но с большим окном. В ней были тахта, маленький круглый столик, два стула и полочка. Анна Андреевна включила свет. Сели за столик, и Ахматова спросила гостью, чем она занимается и как книга Марины Ивановны[21]. После ответа Ариадны Сергеевны заговорила о её матери:

«Марина Ивановна была у меня, вот здесь, в этой самой комнатке сидела вот здесь, на этом же самом месте, где Вы сейчас сидите. Познакомились мы с ней до войны. Она передала Борису Леонидовичу, что хочет со мной повидаться, когда я буду в Москве, и вот я приехала из Ленинграда, узнала от Бориса Леонидовича, что Марина Ивановна здесь, дала ему для неё свой телефон, просила её позвонить, когда она будет свободна. Но она всё не звонила, и тогда я сама позвонила ей, так как приезжала в Москву ненадолго и скоро должна была уже уехать.

Марина Ивановна была дома. Говорила она со мной как-то холодно и неохотно, потом я узнала, что, во-первых, она не любит говорить по телефону – „не умеет“, а во-вторых, была уверена, что все разговоры подслушиваются. Она сказала мне, что, к сожалению, не может пригласить меня к себе, так как у неё очень тесно или вообще что-то неладно с квартирой, а захотела приехать ко мне. Я должна была очень подробно объяснить ей, как до меня доехать, причём Марина Ивановна меня предупредила, что на такси, автобусах и троллейбусах она ездить не может, а может только пешком, на метро или на трамвае. И она приехала. Мы как-то очень хорошо встретились, не приглядываясь друг к другу, друг друга не разглядывая, а просто. Марина Ивановна много мне рассказывала про свой приезд в СССР, про Вас и Вашего отца и про всё то, что произошло.

Я знаю, существует легенда о том, что она покончила с собой, якобы заболев душевно, в минуту душевной депрессии – не верьте этому. Её убило то время, нас оно убило, как оно убивало многих, как оно убивало и меня. Здоровы были мы – безумием было окружающее – аресты, расстрелы, подозрительность, недоверие всех ко всем и ко вся. Письма вскрывались, телефонные разговоры подслушивались; каждый друг мог оказаться предателем, каждый собеседник – доносчиком; постоянная слежка, явная, открытая; как хорошо знала я тех двоих, что следили за мной, стояли у двух выходов на улицу, следили за мной везде и всюду, не скрываясь!»

Говоря о своём времени, Ахматова упомянула о сыне, который недавно вернулся из мест, весьма удалённых:

– Получил бумажки, из которых явствовало, что 22 года репрессий – ни за что, „за отсутствие состава преступления“.

Впрочем, углубляться в больную тему не стала, вернулась к визиту Цветаевой:

– Марина Ивановна читала мне свои стихи, которые я не знала. Вечером я была занята, должна была пойти в театр на „Учителя танцев“, и вечер наступил быстро, а расставаться нам не хотелось. Мы пошли вместе в театр, как-то устроились с билетом и сидели рядом. После театра провожали друг друга. И договорились о встрече на следующий день. Марина Ивановна приехала с утра, и весь день мы не разлучались, весь день просидели вот в этой комнате, разговаривали, читали и слушали стихи. Кто-то кормил нас, кто-то напоил нас чаем.

Кормила поэтесс и поила их чаем Н. Ольшанская, супруга В.Е. Ардова. Им и Анне Андреевне Цветаева читала „Повести о Сонечке“, прочла ряд стихотворений. Рассказала, что мама, будучи у ней, переписала ей на память некоторые стихи, особенно понравившиеся Анне Андреевне. Кроме того, подарила ей отпечатанные типографские оттиски поэм „Горы“ и „Конца“».

Кроме поэм, Марина Ивановна подарила Ахматовой чётки, священные для мусульман, так как такие чёткие имеют право носить только те, кто побывал на могиле пророка. Ариадна Сергеевна писала об этом подарке: «Я их заметила ещё 1 января, когда увидела Анну Андреевну у Пастернака. Анна Андреевна их носит постоянно на шее и, как говорит, никогда с ними не расстаётся».

Ахматова посвятила своей собеседнице стихотворение «Невидимка, двойник, пересмешник» и помянула её в «Комаровских набросках»:

И отступилась я здесь от всего,

От земного всякого блага.

Духом, хранителем «места сего»

Стала лесная коряга.

Все мы немного у жизни в гостях,

Жить – это только привычка.

Чудится мне на воздушных путях

Двух голосов перекличка.

Двух? А ещё у восточной стены,

В зарослях крепкой малины,

Тёмная, свежая ветвь бузины…

Это – письмо от Марины.

Предыдущая главаГлава 11 из 19Следующая глава