11. Шаги в доме
Где мы сейчас? А где мы сейчас были?
На вокзале Сент-Панкрас я ждала «Евростар» до Парижа, где вышла моя книга «Заплыв домой». На Северный вокзал я должна была приехать как раз к пресс-завтраку. В четыре утра я таращилась на табло отправлений с картонным стаканчиком кофе в руке. В глубине зала виднелась бронзовая скульптура: слившаяся в объятиях пара. Встреча или проводы?
Меня окружали всевозможные звуки и сцены вокзала: путешественники катили чемоданы, впопыхах искали билеты и документы, покупали воду и газеты. Под голос диспетчера, объявлявшего прибытия и отмены рейсов, откуда ни возьмись в оранжевый лондонский рассвет вплыл поезд, на который мы сели в 1968-м, прибыв из Южной Африки в Саутгемптонский порт. Поезд должен был доставить нас на вокзал Ватерлоо. Я сидела рядом с братом, а у прохода напротив нас – мама с папой. Все мы смотрели в окно на АНГЛИЮ.
Я всю жизнь убеждала себя, что та поездка была радостной. В воспоминании, которое я себе рисовала, мы смееся, болтаем и едим чипсы. Но утром на вокзале Сент-Панкрас мне стало ясно, что дорога до Ватерлоо была кошмаром. Мне девять лет. Где наши вещи? Где моя одежда? Мои игрушки? Где наша обстановка? Мебель из родительского дома? Где мы будем жить в этой Англии? Пойду ли я в какую-нибудь школу? Мы и не думали болтать и смеяться. Я тревожно читала названия всех станций до Ватерлоо. Мамины руки дрожали, когда она показывала проводнику билеты. Отец смотрел в окно. Мама смотрела на своих детей.
Вот где я была сейчас.
Наконец я нашла свой поезд и поднялась в вагон, но всплывшее в памяти молчание моей безмолвной и растерянной семьи по дороге из Саутгемптонского порта все еще до тошноты заполняло мои уши. Понадобилось много времени, чтобы я его наконец услышала. Еще больше – чтобы я это ощутила. Пассажиры вокруг, как и я, спали на ходу. Мужчины выбриты, многие женщины тщательно накрашены. Мы находили свои места, скидывали пальто, раскладывали на столиках ноутбуки, планшеты и смартфоны. Поезд тронулся от перрона Сент-Панкрас и пустился в путь во Францию, который займет два с лишним часа.
Рядом со мной села девушка лет семнадцати, с волосами, выкрашенными в синий. Укомплектованная наушниками, воткнутыми в ноутбук, она учила французский по программе для начинающих. Нужно было повторять слова за роботом. Конечно, в вагоне она не могла произносить их вслух, но ее губы с серебряным колечком, двигались, выговаривая глаголы и существительные. Заглянув в экран ее ноутбука на нашем общем столике, я прочла справку о грамматических родах во французском: есть мужской и женский, «женщина» – женского рода, но и «стул» тоже, а вот «волосы» – мужского.
Свои синие волосы она заплела в две косички, концы закрепила резинками с розовыми розочками. Весьма яркий образ. Она сказала, что сама из Девоншира. Я спросила, откуда именно, она сказала: «Из деревни».
На станции Эшфорд – последняя остановка перед морским тоннелем – напротив нас сел мужчина за шестьдесят. Он попросил девушку подвинуть вещи, потому что хотел больше места на столике. Она взяла ноутбук на колени. Незначительная перестановка, но итог такой: девушка осталась совсем без стола, а новый пассажир разложил газету, сэндвич и яблоко.
Устроившись, новый сосед сообщил, что едет в Париж за туфлями жены, которые та забыла в гостиничном номере. Они были там на выходных, отмечали в Париже годовщину свадьбы. Вообще-то жена просила его не утруждаться, но, пояснил сосед, выбора нет, поскольку он сомневается, что почта в силах доставить туфли невредимыми к ним домой в Норт-Даунс, что в Кенте. Когда он поднес яблоко ко рту и вонзил зубы, я, наклонившись к девушке, сказала:
– Это яблоко женского рода… по-французски.
– La pomme, – подтвердила она, нахмурившись, но вообще-то произнесла «La pomme?», как будто не вполне уверенная в своей правоте, и потому хмурясь. Сосед тем временем пустился рассказывать, как неприятен был обратный путь из Парижа.
– Знаете, – прошептал он, – в тоннель пробираются всякие эти беженцы и мигранты и спрыгивают на крышу вагона.
Он помахал пальцем возле уха.
– Нужно быть начеку, слушать шаги.
– И вы будете слушать? – не поверила я. – Шаги по крыше вагона?
– Именно, – сказал кентец. – И я их услышу!
Я спросила, что особенного в этих забытых женой туфлях. К чему ехать за ними до самого Парижа?
К тому времени синеволосая девушка уже вынула наушники из ушей: помимо прочего, с компьютером на коленях ей было сложно сосредоточиться на содержании уроков.
Он пояснил нам обеим, что туфли ортопедические. У его жены одна нога короче другой, так что левая туфля с платформой. Вернее, с внутренним каблуком, и скроена так, чтобы легче было держать равновесие, а спине приходилось поменьше напрягаться.
Я хотела спросить, в какой обуви его жена (безымянная) ехала из Парижа домой в Кент. Раз она оставила эти спасительные туфли в гостиничном номере, значит, у нее есть и другая пара ортопедической обуви? Казалось навязчивым выспрашивать подробности про ступни чужой жены, но наш попутчик охотно объяснил, что «только в тех туфлях слышно, как она ходит по дому». Так он знает, когда жена идет в ванную, когда спускается вниз: ее левый ботинок цокает по полу. Теперь же она ходит в туфлях полегче, и ему трудно следить за ее перемещениями, а это «действует на нервы».
Я спросила, не страшно ли ему, что жена упадет.
Нет, она хорошо держит равновесие. И туфли полегче ей нравятся больше, но ему позарез нужно забрать из Парижа именно те, громкие, чтобы слышать ее шаги по дому.
Похоже, шаги были у него вроде мании. Я подумала, а не бросила ли его жена те туфли в Париже, не желая, чтобы он знал обо всех ее перемещениях. И если к крыше вагона и впрямь цеплялись мигранты, они так же пытались от кого-то ускользнуть. А этот вот, казалось, взял на себя обязанность никому не дать ускользнуть от его бдительного ока.
Едва он доел свое яблоко, я предложила девушке поставить ноут обратно на столик. Она поставила, но как-то косо, давая место для газеты, выложенной соседом на середину. Я попросила его подвинуть газету и дать место для ноутбука, и он переспросил меня дважды, как будто не понимал английского языка. «Она занимается», – сказала я наконец, но этого он тоже не понял, и я добавила: «Работает».
На двух языках объявили, что поезд сейчас въедет в тоннель. И дополнительные сведения. Мы проедем под морем 24 мили, и это займет четырнадцать минут.
Въезжаем. Мчим сквозь бывший океан хаоса и тьмы. Отливы. Приливы. Планктон. Кораллы. Мы на 150 футов ниже морского дна.
«Евростар», в сущности, субмарина. Я закрыла глаза и уплыла в неглубокий сон, наполненный звуком шагов. Сначала это были цок-цок ортопедических оков, опутавших ноги той безымянной жены. Потом звук сделался глуше, растворившись в плотном посвисте тоннеля под морским дном; глуше, глуше, едва ощутим, но я все же слышала шаги. Не мигранты ли ходили по крыше вагона? Нет. Это были шлепки босых ног по асфальту.
Кому они принадлежали? Могут ли шаги вообще принадлежать? Да, они принадлежат ей.
Ей девять лет, и она переходит асфальтовую полосу Холлоуэй-роуд.
Мать, которой уже нет в живых, маникюрными ножницами криво обрезала ей челку. Она – это я, и она шагает под дождем к моему дому, к моей старой жизни. Замужней жизни. Адрес записан у нее на руке, все еще загорелой после двух месяцев жизни в Англии. Она босая, на ней летнее платье. Она послушно останавливается на красный свет у робота, который, она уже знает, в Англии зовут светофором[12], как томатный соус называют кетчупом, а картофельные чипсы – хрустиками. Она спрашивает дорогу, и выговор у нее странноват. Прохожие дружелюбны. Она то и дело улыбается, милашка. У нее зеленые глаза и темные брови. Вокруг достаточно добрых людей, чтобы показать ей дорогу. Некоторые удивляются, что девочка без обуви, но она всюду, где только удавалось, ходила босиком. Она нашла улицу за Холлоуэй-роуд возле Уиттингтон-парка. Ищет викторианский дом, где ее зрелая личность, которой сейчас за сорок, устроила свое семейное гнездо.
Девочка стучит в дверь викторианского особняка, женщина кричит: «Кто ты?» Выговор английский, голос уверенный.
«Я – ты», – кричит в ответ девочка с сильным южноафриканским акцентом.
Дождь все льет на девочку, что топчется под дверью своей постаревшей, более-менее прижившейся в Англии личности, которая дрожит по ту сторону двери. Что будет, если она пригласит эту девочку девяти лет в дом с викторианским водопроводом, где в гостиной у телевизора сидят ее английские дочери, одной шесть, другой двенадцать, смотрят «Лучшего пекаря Британии»?
Чужая девочка упряма, она не уйдет. Она пахнет иными местами. Травами африканской земли, горячими бетонными тротуарами после ливня, очисткой личи от грубой кожуры. На кончиках ее волос блестит солнце, она плавала только в океанах, где стоят заградительные сети от акул, она плакала при виде почтового ящика, в который опускала письма отцу. Ее отец боролся за демократию в ЮАР и отсидел четыре года за свою политическую деятельность, и в это время девочка целый год практически не разговаривала, но теперь она храбро колотит в дверь. И когда ей наконец отворяют, она входит. Мокрые босые ноги оставляют следы в коридоре. Она проходит налево, в гостиную, и запрыгивает на диван к английским детям. Это дочери, которых она родит после тридцати.
* * *
Мэри Берри пробует бисквит. Пол Холливуд[13] своими большими руками разламывает кусок, показывая, какой он сочный и воздушный. Похоже, южноафриканский ребенок с радостью погружается в приятные тонкости кондитерского ремесла. Ее сорокалетняя личность настороженно наблюдает. Ей не хотелось бы, чтобы девочка смутила дочерей, ответив на их стенания о том, что в школу приходится ходить в кроссовках не той марки, словами «мне бы ваши проблемы». Она никогда не хотела, чтобы ее детям пришлось быть храбрыми. Как тем детям, что бегут от войны на щелястых лодках. Сколько медалей нужно ребенку на ее пижаме? Она не находила никаких доказательств тому, что необходимость находить в себе гораздо больше храбрости, чем может вынести средний человек, не повредит ребенку. На родине ей приходилось видеть храбрость африканских детей, что в борьбе за права человека теряли родителей, как другие дети теряют молочные зубы.
* * *
Она наблюдает, как ее девятилетний аватар соглашается с английскими детьми, что торт слева самый лучший, поскольку не слишком сладкий, а джем на нем размазан равномерно, и радостно взвизгивает, когда судьи оказываются того же мнения. Ей нравится, что чужая девочка у нее в гостях чувствует себя как дома. Чтобы устроить семейный дом, нужны время, старание, а прежде всего – сочувствие. Гостеприимство к чужакам – вот смысл дома, хотя это дитя – не то чтобы чужак.
А потом все оборачиваются. В комнату входит мужчина с банкой пива в руке. Дитя, которое не то чтобы чужак, не знает, что это – англичанин, за которого ей предстоит выйти двадцать пять лет спустя. Он тоже ее не видит. Они встретятся в Кембридже, где она будет жить напротив квартиры Витгенштейна.
Трагедия в том, что дерево не гнется, а ломается[14].
Больше двадцати лет они проживут вместе в этом доме. А потом их брак сломается, вместо того, чтобы согнуться. Они упакуют формы для выпечки и снимут часы с кухонной стены.
У турникетов Северного вокзала меня ждал издатель, и мы отправились прямиком на пресс-завтрак. Первый вопрос был о смысле строк, которые я написала в том доме за Холлоуэй-роуд.
Жить стоит лишь потому, что мы все надеемся на лучшее и на благополучное возвращение домой.