8. Республика
Расстаться с любовью – значит выбрать жизнь без всякого риска. Есть ли смысл в такой жизни? Пока я катила на велике через парк в свой рабочий сарай, у меня от холода посинели руки. Я перестала носить перчатки, потому что все время снимала их, чтобы отыскать в темноте ключи. Я остановилась у фонтана, но обнаружила, что он выключен. Табличка гласила: «Фонтан сезонирован».
Я подумала, что со мной то же самое.
Жизнь без любви – пустая трата времени. Я жила в Республике Литературы и Детей. Выходило, что я не Симона де Бовуар. Нет, я сошла с поезда на другой остановке (брак) и вышла на другой перрон (дети). Она была моей музой, но я уж точно не стала бы музой для нее.
И все же мы обе купили билет (на свои кровные) на один и тот же поезд. Пунктом назначения была свобода. Маршрут не ясен, и никто не знает, как понять, что ты уже на месте. Это путешествие без конца, но тогда я этого не знала. Я просто двигалась. А куда было еще двигаться? Я была юной, хорошенькой, я села в этот поезд, раскрыла свой дневник и принялась писать от первого лица и в третьем лице.
Симона де Бовуар знала, что жизнь без любви – пустая трата времени. Кажется, любовь к Сартру Симоне удалось продлить тем, что она жила в отелях, а не в одном доме с ним, а в пятидесятых это было, наверное, даже большей смелостью, чем она сама думала. Она продолжала считать Сартра главной любовью своей жизни пятьдесят один год, несмотря на его и ее другие связи. Симона понимала, что не хочет рожать от него детей, подавать ему завтрак, устраивать его быт или скрывать свою настоящую интеллектуальную вовлеченность в мир, чтобы казаться более привлекательной. Симона боялась среднего возраста, по каким-то не до конца мне понятным причинам. И вместе с тем, как она сказала в письме американскому писателю Нельсону Олгрену в пылу вспыхнувшей между ними любви, «Я хочу от жизни всего, хочу быть женщиной и мужчиной, иметь множество друзей и быть одинокой, много работать, сочиняя хорошие книги, и путешествовать для собственного удовольствия».
В книжном туре по США в аэропорту Чикаго меня встречал водитель, нанятый издательством. Его звали Билл, и он знал о Чикаго все. Первым делом он повез меня смотреть дом, где жил Олгрен, и куда из далекой Франции прибыла Симона де Бовуар, чтобы очутиться в его объятиях. Мы приехали на зеленую улицу, вдоль которой стояли просторные краснокирпичные особняки с садами и верандами. Билл сообщил, что в годы Олгрена это был мрачный и опасный район, а Олгрен водил знакомство с проститутками, боксерами и наркоманами. Я представила, как Симона, один из величайших умов своего времени, оказывается в Чикаго, настолько непохожим на Париж, насколько вообще могут быть непохожи два города, и находит любовь на третьем этаже вот этого старого краснокирпичного дома. На время Олгрен эмоционально и сексуально освободил ее от Сартра.
Каково было ей просыпаться не в отеле? Быть гостьей в доме возлюбленного? Ведь он, не иначе, сам выбирал какую-то мебель, покупал лампочки. Он дал ей кров. Испугавшись, что их трансатлантический роман приблизился к завершению, Олгрен писал Симоне о тех вещах, которых ему по правде хотелось: «Свой дом, чтобы жить там со своей женщиной и, может быть, ребенком. Ничего особенного нет в этих желаниях».
Нет, в этих милых мечтах нет ничего особенного. Только вот Симона знала, что ей это будет стоить дороже, чем ему. И решила, что не может себе такого позволить. В ответ на мольбы Олгрена покинуть Париж и остаться с ним в Чикаго Симона писала: «Я не смогла бы жить только ради любви и счастья. Я не смогла бы отказаться от работы и сочинительства в этом единственном месте, где моя работа и мои тексты могут иметь смысл».
Но ведь она, конечно, могла бы, не бросая сочинительства, обрести счастье, любовь, дом и детей? Нет, ей так не казалось. Я и сама убеждалась в том, что это довольно рискованно. Но при этом я с юных лет знала, что если захочу, то буду полноправным автором своим книгам. Это не так просто, как может показаться. Как бы я сделала это в двадцать с небольшим, если бы должна была все время всех ублажать, добиваясь одобрения, дома, детей и любви?
* * *
А как же мужчины, которые, как Олгрен, хотели дом, детей и любви? В кафе бостонской гостиницы я приметила мужчину, расположившего с дамой за столиком у окна с видом на бухту. Влюбленный в свою спутницу: внимателен, обходителен, заботлив. Женщина скинула сандалии и жакет, сняла солнечные очки и золотой браслет с запястья. Он прижимался губами к золотистой коже ее голых рук, а она смотрела вдаль, а потом ушла прочь и от его губ, и от солнечных лучей. Немного погодя он взял ее сандалии, браслет, очки и сумку, свой фотоаппарат, солнцезащитный крем и телефон и перешел за столик в тени. Что-то или кто-то в его жизни придали ему смелости на эти ухаживания и эти поцелуи. Если он хотел ее сильнее, чем она его, каким образом она смогла начать беседу, не обескуражив его?
* * *
Сидя на каменных ступенях у сезонированного фонтана, я заметила в парке одну из своих студенток. Она шла в красном пальто и красных шерстяных перчатках. И говорила по телефону. Потом она стащила перчатку с правой руки, чтобы крепче держать телефон, а левой потянулась к нескольким листьям, удержавшимся на ветке дерева.
Недавно эта студентка дала мне почитать кое-какие свои тексты. Было ясно, что она боится, как бы ее неустоявшийся голос не осмеяли. Всякий раз, формулируя что-то важное для себя, она добавляла самоуничижительную шутку, от которой рассыпалась с трудом добытая правда. Может, это была просьба об одобрении или просьба о любви? Но какая любовь могла бы требовать от нее спрятать талант? Среди источников вдохновения этой студентки были Клод Каон (она же Люси Швоб, поэтесса, художница и герой французского Сопротивления) и книга родившегося на карибском острове Мартиника психиатра и революционера Франца Фанона «Черная кожа, белые маски», которую девушка всегда держала под рукой. Когда-то эта девочка оторвала у себя дома кусок обоев и просовывала пальцы в шов между кирпичами, пытаясь добраться до того, что там, она точно знала, скрывалось. В рассказе, написанном студенткой, присутствовали две певчие птицы в клетках. Прочитав его несколько раз, я усомнилась в необходимости этих птиц, к которым она была так привязана. Драматические события в ее повествовании происходили в Южной Индии, в сезон муссонов, между июлем и сентябрем. Я посоветовала ей сделать упор не на птиц, а на дождь. Она переписала рассказ, и он ожил. Текст вышел одновременно тонким и яростным – выдержать такое сочетание весьма непросто. Она взяла последнюю строчку из стихотворения Лэнгстона Хьюза, сделав ее ироническим и грустным рефреном, несколько раз всплывающим в тексте.
А дождь мне нравится.
Теперь, когда птицы больше не перекрикивали ее сильный голос, девушка призналась мне, как непросто было с ним сжиться. Он пугал. Услышав, что я нахожу ее очень одаренной, она расплакалась. А потом извинилась: «Простите. Я сегодня не завтракала». Порывшись в рюкзаке, она извлекла два маленьких пирожка. Развернув салфетку, в которую они были завернуты, девушка вытерла глаза, слегка дрожащими руками, все еще не успокоившись. Позже в тот же день я обнаружила, что она забыла пирожки на моем столе в кабинете. Пришлось промчаться два пролета лестницы, и когда я ее нашла и вложила пирожки ей в ладони, она сказала, глядя на меня: «Ой, я их оставила для вас».
– Ну, спасибо, – ответила я. – Но вы совсем не обязаны меня одаривать за то, что я открываю вам ваш собственный талант.
Маргерит Дюрас не обладала тем «безнадежным терпением», которым, как верно полагала Симона де Бовуар, обзаводятся на свое горе женщины, познавшие материнство. Закончив «Лол Стайн», Дюрас отпустила любопытное замечание – сказала, что позволила себе разговаривать «в тоне, абсолютно чуждом женщине». Я понимаю, о чем она говорит. Трудно громко заявлять о своих желаниях, но куда проще высмеивать их.
Заметив меня у выключенного фонтана, студентка приветственно взмахнула рукой. После обмена дежурными фразами: «Как вы тут оказались? Живете поблизости?» – я показала ей табличку о сезонированном фонтане. Она спросила, в самом ли деле есть такое слово? Мне тоже не приходилось его слышать. Был ли это неологизм? Мы поискали его в смартфонах и нашли, что это означает «подготовить к зиме». Ну в таком случае я совершенно не сезонировалась. Я отождествляла себя с Камю, который заявлял, что у него внутри неистребимое лето, даже среди зимы. Я не бросила разрабатывать идею о сходстве Холлоуэй-роуд с Адриатическим морем. Эта мысль мне еще не надоела, но найти ей место было непросто. Студентка рассказала, что недавно побывала на выставке американского фотографа Франчески Вудман. Франческа выставила серию автопортретов, зачастую ню, в которых нашла технику размывания женских форм. Она постоянно пыталась заставить себя слиться со стеной, утечь за обои, потеряться на полу, стать облаком, призраком, кляксой, пятном, женской сущностью, размытой, но узнаваемой.
– И вот, – продолжила моя студентка, – я часто так и чувствую себя.
– Но у вас хотя бы перчатки есть, – съязвила я. – В этом смысле вы сезонированы.
Потом я спросила, куда она направляется.
Оказалось, что она идет завтракать с подругой-фотографом по имени Ниша.
– Мы на мели, а потому берем один большой английский. Ниша съедает бекон, сосиски и одно яйцо, а я грибы, помидоры и второе яйцо, а фасоль и хашбраун мы делим пополам.
– Нормальная схема, – сказала я, – но разве хашбраун не американский?
– Да, это большой английский с приветом из Америки. Но если честно, хашбрауни мне нравится больше, чем хашбраун[8].
Мы пожелали друг другу хорошего дня, и я поспешила вниз по холму к своему рабочему сараю.
Сарай уж точно сезонировали. Теперь в нем было тепло. Я уложила на пол два ковра-килима, но мне вовсе не хотелось одомашнивать свое рабочее пространство. Пока что кроме моих книг, компьютера и блокнотов в сарае практически не было никаких вещей.
Свечка в форме кактуса.
Прах Дейзи, Догини Мира.
Мексиканское зеркало в раме из мелких керамических плиток.
Синий деревянный стул.
Зеленое рабочее кресло, покрытое двумя овчинками.
Морозильник.
Высокий светильник с полукруглой бетонной основой и осеребренным кончиком лампы.
Полосатый желто-зеленый зонт.
Пакетик с орехами и изюмом.
Радио.
Садовник, раз в месяц появлявшийся взглянуть на яблоню и горшечные цветы, был актером, разменявшим шестой десяток. Разговаривал низким успокаивающим голосом и обладал на редкость синими глазами. Мы частенько болтали: о книгах, которые читаем, о разных его актерских работах, и о том, почему мы выбрали такие ненадежные источники заработка. Мне казалось, этот парень тревожился, что сарай зимой слишком суровое и аскетичное место для работы. Бывало, он собирал небольшой букетик из трав и зимних цветов и приносил его мне в хижину. Я не могла сказать ему, что эти цветы будят у меня самые горькие воспоминания о прошлой жизни. Ну как цветы могут растравливать рану? Могут, и вполне успешно, если открывают портал в прошлое. Как могут цветы сообщать сведения о главных и второстепенных героях? Могут, и успешно сообщают. И как это цветок может быть похож на преступника? Писателю и преступнику Жану Жене полосатая роба заключенных напоминала цветы. И цветы, и флаги должны нам столько всего сообщать, но я не уверена, что знаю, какие смыслы они передают.
Садовник – по определению прогнозист, он видит, как в нужный час тощенький саженец взметнется вверх и зашелестит кроной. Посещают ли его видения прошлого или только картины будущего? Мне нравилось думать, что прошлое, каким я его пережила, постигла та же участь, что и Зигги Стардаста[9]. Я видела, как оно кануло, а потом восстало из мертвых, щеголяя множеством невероятных костюмов. Да, мне был близок Зигги, и всегда был близок Кьеркегор: «Жизнь можно понять только потом, но жить приходится сразу».
В наших занятиях случались перерывы, и садовник показывал мне разные сорта мяты, которую выращивал в горшках, или подробно рассказывал, для чего он так сильно подрезает мою яблоню. Я полюбила это дерево, не в последнюю очередь за те вдохновляющие взгляды, что иной раз внезапно бросали на меня, сидящую в сарае, белки, носясь вверх и вниз по стволу. Они казались изумленными, но я-то знала, что о моем присутствии в сарае им было известно до того, как они оборачивались посмотреть. Это было темой моей книги «То, о чем я не хочу знать», где я писала, что предметы, о которых мы не хотим знать – это предметы, о которых мы все равно знаем, но не хотим в них всматриваться. Это желание «раззнать» что-то известное Фрейд называл мотивированным забыванием.
Мне нравилось делить сад с белками. Двадцать лет я провела в поиске растений, которые были бы гостеприимны для птиц, пчел и бабочек в нашем семейном саду, но в эти дни разлада мне хотелось только письменный стол и кресло в уединении моей хижины.
Наш садовник умел, с кем бы ни говорил, показать, что слушает со всем вниманием – как будто изучает растение, оценивая, как оно будет расти в этом климате, в этой почве, в этом окружении. По внимательному взгляду его синих глаз я могла бы определить, что он актер. Он интересовался всем и всеми. Актерство – странная работа, заставляющая тебя поселяться внутри другого человека.
В своем сарае я погрузилась в изучение мифа о Медузе, и Медуза поселилась внутри меня. Не могу сказать, что мне так уж нравилось ее присутствие.
Медуза была женщиной весьма могущественной и весьма несчастной одновременно. История Медузы – это характерный миф о женщине, которая отвечает на мужской взгляд вместо того, чтобы отводить глаза, и это кончается жестоким обезглавливанием, отделением женской головы (разума, личности) от тела – как будто из страха перед ее возможностями. Роберт Грейвз считал, что мотивом этого обезглавливания могло быть стремление устранить угрозу мужской власти и утвердить приоритет мужчин. К моему удивлению, Медуза понемногу входила в мой новый роман.
В те дни я размышляла о женщине, которая жаловалась мне, что муж никогда на нее не смотрит. «Никогда. Даже разговаривая со мной смотрит в сторону». Оказавшись в их обществе, я стала смотреть на него: как он никогда не смотрит на нее. Эта женщина, делившая огромный дом с мужем и двумя свирепыми собаками (видимо, они защищали хозяев от опасности вступить в более тесное общение между собой), подвергалась редкой разновидности пассивной агрессии. Она стала брать больше обязанностей на работе, чтобы меньше времени проводить дома с мужем. Под одной крышей они жили каждый своей жизнью и спали в разных комнатах. Возвращаясь домой из своей насыщенной профессиональной жизни, женщина была рада, что есть с кем посмотреть вечерний фильм. Но когда они обсуждали увиденное, муж, по ее словам, не сводил глаз с экрана еще долго после того, как закончатся титры. Ей хотелось выйти прочь и найти себе другое место, но потом она вспоминала, что это ее дом и она в нем живет.
Капризный нрав современного дома становится сложнее и коварнее. Я знала многих современных и очевидно устроенных в обществе женщин, которые создавали уют для всех, но не чувствовали себя дома в собственном доме. Они предпочитали офис или иное место, где они работают, потому что там у них есть более высокий статус, чем просто жена. Оруэлл в рассказе 1936 года «Как я стрелял в слона» отмечал, что империалист носит маску, с которой «неизбежно срастается» его лицо. Жена тоже носит маску, и ее лицо тоже срастается с маской, какой бы формы она ни была. Некоторых женщин, которые были в семье главными добытчиками, мужья изощренно наказывали за каждое достижение на работе. Эти мужчины завидовали, раздражались и тосковали. Как объясняет нам Симона де Бовуар, женщины не должны затмевать мужчин в мире, где успех и власть предназначены только мужчинам. Не так-то просто пользоваться исторической привилегией доминирования над женщиной (в ее современной модификации), если ты экономически зависишь от ее талантов. В то же время женщина получает роковой сигнал: чтобы мужчина ее любил, нужно скрывать свои таланты и способности. Они оба понимают, что врут, чтобы мужчина сохранял лицо, которое тоже прирастает к маске. Они глядят сквозь прорези для глаз, в страхе, что мир узнает, кто они. Это как та фальшивая голова, которую показывает хищникам гусеница. Мужчина знает, что маска патриархальности – аномалия и перверсия, но она защищает, предохраняет от ран. Богато изукрашенная маска нужна затем, чтобы ее носитель казался разумным, когда он запугивает женщин, детей и других мужчин. Но самое главное – она помогает не показаться неудачником собратьям-мужчинам. Если успех мужчины измеряется тем, насколько успешно он угнетает женщин (дома, на работе, в постели), неудачу в этом следует считать большим достижением.
Досада современного мужчины средних лет, который, не сумев полностью подавить женщину, считает себя ничтожным, это тонкая материя. Их женщины деликатно лгут ради них. Адриенна Рич посвятила искусству вранья глубокомысленную главу в своей книге «Искусства возможного». Она говорит нам, что, прекращая врать, мы открываем возможности для умножения правды.
И вот оказавшись в компании мужчины, который никогда не смотрит на свою жену, я стала смотреть, как он никогда не смотрит на нее – например, за обедом, или в машине, или где бы то ни было еще, где он не смотрел на жену. Я гадала, о чем это избегание должно было говорить. Я пыталась это понять, ведь обычно мужчины применяют свой взгляд иначе – это они смотрят на женщин, а нам пялиться на мужчин не положено.
Может, он хотел показать свое презрение: мол, если я посмотрю на тебя, ты решишь, что я замечаю твое существование. Или: если я посмотрю на тебя, ты поймешь, что я тебя люблю, а я не хочу, чтобы ты это видела. Или: избегая смотреть на тебя, я показываю, что не хочу, чтобы ты смотрела на меня. Если ты посмотришь на меня достаточно пристально, то увидишь, что я чувствую себя жалким, виноватым и беспомощным.
Возможно, там было все вместе. Пожалуй, самое непростое, если он любит ее, но не хочет этого показывать. Такое было бы трудно выразить, но подобную ситуацию я исследовала через образ Исабель, жены и военного корреспондента из «Заплыва домой», что осмеливается не любить мужа, который постоянно ее предает. Нет, в итоге решила я, он явно говорит жене, что ее для него не существует. Странный поворот мифа о Медузе, ну и других. Его глаза, которые он выколол, подобно Эдипу, все равно продолжали смотреть на нее. Все время. Он пытался ее развидеть. Это было не что иное, как попытка убийства.
Занятие писателя – это целиком смотрение и слушание, внимание к миру. «Джейн Эйр» Шарлотты Бронте выстроена вокруг такого всматривания. Как белки на яблоне у моего сарая все время знали, что я там сижу, жестокая тетка Джейн, миссис Рид, считает, что ее юная бедная племянница ежеминутно наблюдает за ней.
…своим непонятным характером, своими вспышками раздражения и этой дикой манерой – следить за каждым моим движением![10]
Так и моя мать думала обо мне.